Страница:
Процесс поступления в консерваторию — для многих величайшее событие в жизни — прошел легко и безболезненно. Были сданы какие-то экзамены, формально были получены какие-то оценки, но все это не имело никакого значения, ибо зачисление Райцера и Владимирского в число студентов консерватории предрешилось еще много лет назад.
Единственным серьезным — и кардинальным — изменением в их жизни и обучении стали регулярные занятия с профессором Леонидом Борисовичем Коганом. Собственно, и раньше они считались его учениками. Но, как правило, перегруженный работой маэстро не слишком часто находил время для «малышни», доверяя этот процесс своим аспирантам и ассистентам. Ну разве что изредка, перед какими-нибудь особо ответственными выступлениями и концертами, он прослушивал свою «детвору» и вносил в их исполнение определенные коррективы. Отныне же мэтр включился в дело по-серьезному. И, выходя после некоторых уроков этого величайшего рыцаря музыки и скрипки, Юра, что называется, «не чуял под собой ног»; мастер погружал своих учеников в такие музыкальные глубины, делился такими откровениями, что о более великом и возвышенном невозможно было даже и мечтать.
А вскоре начались конкурсные страсти. При всем несовершенстве конкурсной системы, для молодого музыканта-исполнителя нет более прямого и простого пути к широкой мировой известности, чем успешное участие в международном конкурсе. Естественно, что в Советском Союзе, стране насквозь идеологизированной, каждый успех советского исполнителя рассматривался прежде всего с точки зрения убедительного доказательства преимуществ советского образа жизни. А подбор участников осуществлялся не в соответствии с пожеланиями музыкантов, а с учетом высокой государственной миссии, доверяемой исполнителям. «А нам на всех нужна одна победа…» Конечно же с этой точки зрения выставлять на один и тот же конкурс Райцера и Владимирского было нецелесообразно и даже, пожалуй, политически безответственно. Устраивать конкуренцию между своими? Абсурд! Этого и не делали. Владимирский прекрасно проявил себя на конкурсе имени Маргариты Лонг и Жака Тибо в Париже, Райцер великолепно «ответил» успешным выступлением на конкурсе королевы Елизаветы в Брюсселе. Владимирский паковал чемоданы для поездки в Геную на конкурс Паганини, Райцер готовился ехать в Польшу, в Познань, на конкурс имени Венявского…
Разумеется, традиционные ежедневные детские «посиделки» давно уже прекратились, превратившись в не столь частые, но по-прежнему теплые и сердечные дружеские встречи. Причиной этому послужил и «географический фактор» — после чуть ли не двадцати лет добросовестной работы театр наконец сподобился выделить Елене Васильевне двухкомнатную квартиру на Юго-Западе, забрав, естественно, в свою пользу их комнату на «Новокузнецкой»; расстояние неблизкое, конечно, массу времени начала пожирать дорога в центр и обратно, но для тех, кто прошел через все прелести коммунального сосуществования, не надо объяснять, каким праздником для людей становились собственная кухня, собственные ванная и туалет. Теперь и у Юры наконец-то появилась возможность пригласить Герку в свою, персональную комнату. Вот только времени для подобных визитов — шутка ли, чуть ли не пол-Москвы надо пересечь — и у того и у другого становилось все меньше и меньше.
Но не редкость и краткость дружеских встреч стали той занозой, которая болезненно впилась в сознание Владимирского. Гера Райцер жил какой-то своей, независимой и обособленной, жизнью, в подробности которой он категорически не желал посвящать товарища детских лет.
Однажды в коридоре консерватории Венька Файман, альтист с их курса, обращаясь к Райцеру, пробормотал пару фраз на каком-то странном, не похожем по звучанию ни на один из отпечатавшихся в звуковой памяти Владимирского языке. Герка ответил также несколькими гортанными словами. «Шалом!» — «Шалом!» И собеседники разошлись.
— Чего это вы? Жаргон какой-то особый изобрели…
Никогда прежде не случалось Юре Владимирскому видеть такой жесткости и озлобления во взгляде, которым наградил его в этот момент лучший друг детства!
— Это, чтоб ты знал, никакой не жаргон, а иврит, один из древнейших и важнейших мировых языков. И это язык моих предков. Я его учу.
— Да что ты! Извини! Я же не хотел тебя обидеть. Звучат все слова как-то странно… Ну сболтнул сдуру…
— А сдуру не надо болтать. Лучше сначала немного подумать. Ладно. Проехали.
И тем не менее первым, кому позвонил Владимирский после возвращения из Генуи, был именно Герка.
— Старичок, рад тебя слышать! Мы тут все в восторге от твоих успехов. Поздравляю!
— Спасибо. А что у тебя слышно? Когда в Познань?
— В Познань? Да на Венявского я, знаешь ли, не еду.
— Не понял? То есть как?
— Ну обстоятельства несколько изменились…
— Погоди-погоди… Что такое? Что произошло?
— Тебе как, официальную версию или реальный расклад?
— И то, и другое.
— Ну по официальной версии неверно была составлена заявка на участие в конкурсе, слишком поздно поданы документы на оформление визы, ну и так далее и тому подобное…
— Что-о-о?! Поляки отказывают тебе в визе?
— А почему бы и нет? Народная Польша — большое, независимое и совершенно самостоятельное государство. Кого хотят — впускают, кого нет — извините-подвиньтесь, дорогие друзья.
— Чушь какая-то! Ну а неофициально?
— А неофициально и того проще. Известно, что у поляков на этот раз нет никого достойного, кто мог бы прилично выступить на конкурсе. Да и состав иностранных участников довольно слабенький. И что же получается? Выходит, они собственными руками должны отдать победу какой-то жидовской морде?
— Гера, что ты городишь?!
— Юрочка, я понимаю, конечно, ты далек от всех этих проблем. Но, на всякий случай, чтоб ты знал: антисемитизм в Польше цветет махровым цветом, настолько, что они практически принудительно выслали из страны всех своих евреев. И тут является какой-то Райцер…
— Да ты-то тут при чем? Ты же по всем документам — русский.
— И еще одно заблуждение, Юрок. Как говорится, «бьют не по паспорту, а по роже». А уж более семитскую физиономию, чем у меня, поди поищи! Так что давай, старичок, готовься к конкурсу, кроме тебя, послать сегодня некого, а упускать престижные премии большевички ох как не любят.
— Герка, ты с ума сошел! Чтобы я вместо тебя… Ну, знаешь ли…
— А ты не горячись. Как там у ваших говорится? «Если партия прикажет, комсомол ответит: есть!»
— Мне почему-то кажется, что ты сегодня изо всех сил пытаешься меня обидеть и оскорбить.
— Ничего подобного! Как раз наоборот. Я тебя очень люблю и потому хотел бы предостеречь от необдуманных и опрометчивых шагов.
— Каких, например?
— Не надо из-за меня «лезть в бутылку» и ломать не только удачно складывающуюся карьеру, но, возможно, и всю свою жизнь.
— Договаривай, раз уже начал.
— Хорошо. Ты знаешь, что я с нашим квартетом не так давно ездил в Венгрию?
— Слышал. И что?
— А то, что на обратном пути кто-то из наших меня хорошо подставил.
— Каким образом?
— Таможня конечно же получила соответствующую наводку, перевернула весь мой чемодан и нашла пару-тройку книжек.
— Каких еще книжек?
— Да полная ерунда. Самоучители иврита для начинающих, грамматические пособия, таблицы ивритских глаголов…
— Та-ак…
— Этого хватило. Теперь мне приписан контрабандный провоз в СССР подрывной сионистской литературы. Обо всем доложено и в консерваторию, и в соответствующие инстанции. Так что отныне я, дорогой мой друг, и изгой, и пария. Не говоря уже о том, что, разумеется, «невыездной». За пределы Московской области пока еще выпускают — и за то спасибо.
— Гера, это же какой-то бред!
— Не скажи. «Они» так не считают. Ну все. Поговорили. На сегодня достаточно. Увидимся — потолкуем подробнее.
Первым, кого встретил Юрий на следующий день в консерватории, оказался секретарь комитета комсомола Лешка Фролов. Перст судьбы! Из всех соучеников не было более скользкой и неприятной личности, наиболее подходящей, чтобы сорвать злость и раздражение Владимирского после вчерашнего разговора с Геркой. Бездарнейший музыкант, но при этом умный, хитрый и прозорливый карьерист, Фролов давно уже поставил крест на своей виолончельной исполнительской судьбе, прекрасно понимая, что никаких лавров он тут стяжать не сумеет. Иное дело — общественно-политическая сфера. И здесь дипломатичному, ловкому и беспринципному Фролову не было равных.
Вот и сегодня, уловив каким-то шестым чувством возбужденное и неадекватное состояние Владимирского, Фролов ловко перехватил инициативу в разговоре:
— Юрка! Поздравляю! Говорят, ты был бесподобен!
— Спасибо.
— Ну вот теперь еще «возьмешь» Венявского — и прямая дорога на Чайковского.
— Какого-такого Венявского? В Познань едет Райцер.
— Э-э-э… Ты, я смотрю, несколько отключился от нашей здешней жизни. Ну что ж, буду первым, кто тебя обрадует. С тебя, кстати, причитается за добрую новость. Решением кафедры, партбюро, ученого совета — на Венявского едешь ты.
— На Венявского едет Райцер!
— Уже не едет. У него… С ним… В общем, с Райцером возникли некоторые проблемы.
— Какие еще проблемы?
— Все в свое время узнаешь. Я, кстати, именно тебя и разыскивал. Сегодня в одиннадцать подойдет один очень важный человек, который хотел бы с тобой встретиться.
— У меня в одиннадцать репетиция.
— Юра, это человек, из-за которого репетицию придется отменить. Ты меня понял?
— Нет.
— А жаль! Так в одиннадцать в комитете комсомола.
— Чего ты темнишь, а?
— Юра, в одиннадцать. А репетицию перенеси, переназначь на другое время, отмени, в конце концов. Ну я не знаю что… Что-нибудь сделай.
Дверь комитета комсомола Юрий открывал с каким-то тошным и муторным чувством. За столом секретаря сидел аккуратненько одетый малопримечательный человечек. Фролов, уступивший гостю свое руководящее кресло, как-то показательно суетился, создавая видимость несуществующей деятельности: перекладывал бумаги на столе, переставлял папки в шкафу…
— О! А вот и наш дорогой Юрочка! Ну я пойду, у меня сейчас семинар по научному коммунизму, а вы пока побеседуйте.
— Да-да, Алексей Петрович, вы свободны. — Человечек за столом произнес это каким-то необыкновенно высоким, писклявым, чуть ли не детским голосом, а от попытки придать себе при этом особую весомость и внушительность казалось, что его голос вот-вот и вообще сорвется на фальцет. — Прошу вас, Юрий Васильевич, присаживайтесь!
— Прошу вас, Юрий Васильевич. Прибыли! — Сережа, с шиком завернувший на уснащенную многочисленными запрещающими знаками стоянку, уже откровенно не скрывал своей антипатии к министерскому чинуше и обращался исключительно к Владимирскому.
Мощные прожекторы аэропорта Домодедово вполне успешно справлялись с кружащейся в воздухе снежной мутью, и казалось, что именно от напора этой световой массы неистовый ураган начинает терять свою неукротимую сокрушительность.
— Отлично, Сережа! Что у нас там со временем? — Это уже непосредственно к Николаю Родионовичу: — Семь минут до посадки? Замечательно. Успеем выпить по чашке кофе. — Владимирский, не застегивая свою роскошную шубу, лишь слегка запахнулся и открыл дверь. — Кстати, Сережа, пока они тут вырулят, пока багаж, то да се — минут тридцать — сорок у нас есть. Вы бы не сидели тут в машине. Пройдите в ВИП-зал, чаек-кофеек-бутербродик…
— Да у меня тут термос с собой, Юрий Васильевич.
— Чай в вашем термосе с утра давно уже остыл. А там вам заварят свежий. — И, покосившись на ничего не сказавшего, но как-то скривившегося Николая Родионовича, добавил: — Если кто-то там будет чем-то недоволен — скажите, что вы — гость народного артиста России Юрия Владимирского.
На конкурс имени Венявского он тогда все-таки поехал. И решающим фактором оказалось не настойчивое давление ректората, а сдержанный, спокойный, доверительный тон дружеской беседы с Леонидом Борисовичем.
— Видите ли, Юрочка, — устало прикрыв глаза, профессор как бы протер их стягивающим движением к переносице большого и третьего пальцев, — ваша позиция красива и благородна. Но, по большому счету, она неверна. Поверьте мне, любое государство — даже самое наидемократическое — накладывает определенные ограничения на действия своих граждан. Возможно, у нас количество этих ограничений — чрезмерно. Возможно. Но не считаться с ними мы не имеем права. Или же, если кто-то такое право себе присваивает, он должен знать, что в этот момент он вступает с государством в конфликт. Гера не мальчик. Он прекрасно понимал, что его поведение — с точки зрения государственных инстанций дерзкое и вызывающее — заметят и соответствующим образом прореагируют. Возможно, он не ожидал, что ему «перекроют кислород» так резко. Но в любом случае все свои поступки он совершал, что называется, «в здравом уме и твердой памяти». А реакция государственных органов — это не столько репрессии, направленные непосредственно против Райцера — его, без долгих раздумий, просто моментально «выкинули из обоймы», — а прежде всего демонстрация для возможных будущих «ослушников» «державной» точки зрения: будете возникать, ребята, — знайте, чем это может кончиться. И никакая гениальность панацеей не послужит, талантов у нас, слава богу, хватает. Между прочим, это совершенно непосредственно относится именно к вам. Поезжайте в Познань, Юра. Программа конкурса у вас и выучена, и обыграна. Все будет хорошо. Ваше рыцарство в данной ситуации — неразумно и неуместно. А главное — оно бессмысленно.
Пожалуй, никогда еще за все время своих концертных и конкурсных выступлений Юрию не приходилось выходить на сцену с таким нежеланием, как это было в тот раз в Польше. Профессорское напутствие, разумеется, несколько поддержало общий эмоциональный тонус, но сказать, чтобы оно решительно сняло ощущение совершающегося ренегатства и предательства, никак было нельзя.
Играл он плохо. То есть была и прекрасная пресса, и кулуарные восторги. Но Владимирского давно уже не волновали все эти внешние проявления успеха. Главную оценку себе он ставил сам. И на этот раз оценка была неудовлетворительной. В последний момент среди участников конкурса объявился симпатичный, доброжелательный, улыбчивый канадец, не представлявший какого-то интереса как серьезный музыкант-интерпретатор, но великолепно подготовленный технически и «шпиляющий» виртуознейшие пассажи с завидной чистотой и легкостью. И Юрий был даже рад, что не он, а именно этот обаятельный парнишка стал в итоге победителем.
Звонок от Романа Михайловича — именно так отрекомендовался при первой встрече невзрачный, но безусловно значительный, а скорее всего, даже и страшный человечек с писклявым голосом — раздался через два-три дня после возвращения Владимирского из Познани.
— С приездом, Юрий Васильевич.
— Спасибо. Я надеюсь, вы не предполагали, что я попрошу политического убежища в Польше?
— Вы шутник, я смотрю, Юрий Васильевич. Разумеется, нет. Мне бы хотелось продолжить нашу беседу…
— Разве мы ее не завершили?
— Ну как же! Я ведь просил вас изложить ваши впечатления от многолетнего общения с Геральдом Райцером, вашу, так сказать, оценку этой личности, человеческую подоплеку столь долгой дружбы.
— Роман Михайлович, разве я не сказал вам тогда…
— Нет, Юрий Васильевич. Ничего определенного вы мне не сказали. Возможно, хотели сказать, но поостереглись. Но я вас понял и без слов. И вот сейчас отвечаю, честно и откровенно. Из вас, Юрий Васильевич, никто не собирается делать «стукача», так ведь в вашем творческом кругу называют наших информаторов? Так вот вы в этом плане не представляете для нас никакого интереса, уж извините. Живите спокойно, никто не собирается вас сковывать никакими кабальными обязательствами. Единственное, в чем я прошу вашей помощи, — посодействовать нам в воссоздании объективного и неформального психологического портрета вашего друга Геральда Райцера. И поверьте, что все это делается исключительно в его интересах. Если не возражаете, встретимся завтра, нет, лучше послезавтра, часиков, скажем, в десять, там же.
Пару листочков, набросанных Юрием, Роман Михайлович изучал долго и внимательно. Потер переносицу, вытянул губы, как-то причмокнул.
— Да, Юрий Васильевич, если все, что вы написали, рассматривать как характеристику на представление к Государственной премии, замечательно. И слог у вас, кстати, очень хороший. Но это совсем не то, что мне хотелось бы от вас получить. Впрочем, теперь это уже не имеет никакого значения. Подпишите, пожалуйста, ваше заявление.
— Я не делал никаких заявлений!
— Ну вашу информацию, если угодно. Юрий Васильевич, поверьте, про наше ведомство рассказывают массу сплетен и небылиц. Большая часть из них — злобные и досужие вымыслы. Мы работаем сугубо в рамках закона. А одно из основополагающих законных положений — категорическое неприятие анонимных сигналов и сообщений. Так что…
Юрий «подмахнул» свои листочки. Знать бы тогда, какую петлю на собственную шею он накидывает этой подписью!
— Спасибо. Вы свободны. Что же касается Райцера… Увы, мы все не смогли уберечь этого очень талантливого, но, к сожалению, запутавшегося в им же самим придуманных проблемах молодого человека.
— Уберечь? Что это значит?
— Некоторое время назад Райцер подал документы на выезд на постоянное место жительства в Израиль.
Что значила в то время формулировка: «выезд на постоянное место жительства» — объяснять не надо. С живым человеком прощались, фактически, как с покойником. Обрубались все контакты, все связи, все возможности к общению.
Несколько дней Владимирский упорно названивал по Геркиному номеру. Телефон отвечал занудливыми длинными гудками. В консерватории Райцер не появлялся. Разумеется, Юрий знал нескольких близких Геркиных приятелей из, так сказать, его еврейского круга. Но расспрашивать, задавать какие-то вопросы было и неуместно, и, пожалуй, даже как-то унизительно. «Старина, если Райцер не счел нужным информировать тебя сам — а ты ведь один из его ближайших друзей, — значит, так надо, значит, он считает это наиболее разумной позицией по отношению к тебе. Извини!»
Телефон откликнулся Геркиным голосом чуть ли не через три месяца:
— Юрка, спасибо, что позвонил.
— Что значит «позвонил»? Я вот уже несколько месяцев обрываю твой номер!
— Меня не было в Москве.
— А мама с папой?
— Они уже давно в Хайфе.
— А что у тебя?
— Ну так, возникли некоторые финансовые проблемы.
— Я могу помочь?
— Нет. Спасибо. Все уже разрешилось.
— А что, собственно?..
— Ну что… Скрипку из госколлекции у меня, разумеется, тут же отобрали. А я же не могу без инструмента, ты понимаешь. Купил за три тысячи какого-то неизвестного немецкого мастера середины восемнадцатого века, отличный экземпляр, должен тебе сказать. А когда пошел в Министерство культуры за разрешением на вывоз, мне этого неизвестного немца оценили в двенадцать тысяч. Папа, конечно, мне кое-что оставил, но не столько же. Вот и мотался по провинции с халтурами.
— Почему же ты мне не сказал?
— А ты что, уже миллионер?
— Ну нет, конечно, но что-то, как-то…
— Все, старик, этот вопрос уже закрыт.
— Герка, ты бросаешь консерваторию, уходишь от Когана?..
— Вот это больно. По-настоящему. Но, с другой стороны, он столько уже в нас вложил, что вполне пора начинать жить и собственными мозгами, и возможностями. А консерватория — это просто фигня. Обойдусь и без их бумажки. А если будет очень надо — так получу ее где-нибудь в другом месте.
— Так мы что, вот так вот: раз-два — и распрощались навсегда?
— Кое с кем, увы, да. Но только не с тобой, Юрок. Мир велик. Найдутся в нем точки, где мы с тобой еще неоднократно сможем пересечься. Если, разумеется, ты не будешь делать глупости и сумеешь остаться «для них» своим, благонадежным и, главное, «выездным».
— Герка…
— А поэтому, в надежде на будущие встречи на других, вольных и бесконтрольных широтах, давай сейчас не раздражать товарища майора. Как слышимость, кстати, товарищ майор? Все записали? Или что-нибудь надо повторить на «бис»? Юра, дорогой, еще раз спасибо за звонок, но, честное слово, ни звонить мне больше, ни тем более встречаться совершенно не нужно. Я уезжаю, но ты ведь остаешься. Пока, старик! Уверен, мы еще обязательно встретимся. Спасибо тебе за все и… Больших-больших и настоящих успехов!
По слухам, Гера еще неоднократно заглядывал в консерваторию, но увидеться им как-то не случилось. Через некоторое время пробегавший мимо по коридору Марик Рудницкий вдруг резко притормозил:
— Слушай, Владимирский. Герка послезавтра улетает. А завтра у себя дома устраивает «отвальную». Так что, если хочешь…
— Да меня, собственно, никто не приглашал.
— Ну, старина, на такие вещи не приглашают.
На следующий вечер Юрий сидел во дворе своего бывшего дома. Было тепло и приятно. Из распахнутых, ярко освещенных окон Геркиной квартиры доносилась музыка, какие-то неясные голоса, взрывы смеха. Дверь подъезда беспрерывно распахивалась: какие-то люди приходили, уходили… А какие-то, периодически сменяющиеся, как заметил Юрий, несли постоянную вахту во дворе, натужно и неестественно пытаясь создать видимость занятости какими-то своими делами: беседовали, перекуривали, даже перебрасывались в картишки. Владимирский сидел долго, до позднего вечера, до той поры, когда поток посетителей практически иссяк. Сидел, раздумывал, вспоминал, но… Так и не решился подняться в столь знакомую и любимую когда-то квартиру.
Ночь Юрий Васильевич провел паршиво и беспокойно. К утру окончательно сформировалось гадливое чувство презрения к самому себе за собственную трусость, за нерешительность, за боязнь и нежелание хоть в какой-то мере повредить своему благополучному существованию.
«А ведь я теперь всю жизнь буду себя за это презирать! В порт! Скорее в порт! Еще ведь не поздно!»
Но, разумеется, поймать такси удалось далеко не сразу. И когда наконец какой-то разбитной водила — великолепный психолог, как и большинство представителей этой удалой профессии, — уловивший крайне обостренные нервные импульсы, исходящие от потенциального клиента, заломил до Шереметьева совершенно несусветную сумму, Юрий согласился не торгуясь и ни о чем не сожалея.
Конечно же он опоздал. Рыжая Геркина шевелюра, золотящаяся в толпе пассажиров, вылетающих в Вену, находилась уже за границей.
— Герка! — приблизившись к фатальному барьеру, завопил Юрий.
— Молодой человек, не нарушайте общественный порядок на государственной границе! — Державная девица была само воплощение непоколебимости социалистических устоев.
— Гера!
— Молодой человек, еще один крик — и я вынуждена буду прибегнуть к помощи правоохранительных органов!
Кажется, он его услышал. Во всяком случае, прежде чем затеряться в сжатом пространстве «накопителя» — кому из доморощенных извратителей русского языка пришло в больную голову это идиотское название: «накопитель», — Райцер широко и размашисто покрутил правой рукой над головой. Ему? Или кому-то еще из провожающих? Этого Юрий Васильевич уже не узнал.
Ни в какой ВИП-зал Владимирский, к явному неудовольствию Николая Родионовича, не пошел.
— Юрий Васильевич, у нас же еще масса времени. Да потом, наши сотрудницы и встретят Райцера, и проводят его туда, где мы его будем ожидать. Чего нам толкаться в этом цыганском таборе?
Действительно, огромные, великолепно перестроенные и отремонтированные залы аэропорта напоминали какое-то первобытное кочевье. Толпы перемещающихся из стороны в сторону неудачливых пассажиров с отложенных рейсов пересекались в настолько закрученный человеческий водоворот, что напоминали толчею на самых центральных и загруженных станциях метро в часы пик.
Но у Владимирского, многократно облетевшего за свою жизнь не столь уж огромный земной шар, до сих пор сохранилось какое-то детское отношение к магии изрекаемых по ретрансляции — и не всегда, как правило, разборчиво — слов: «Произвел посадку самолет авиакомпании… следующий рейсом номер… из…» И, как опытнейший авиапассажир, прекрасно понимая, что после посадки самолет еще долго будет кружить по вспомогательным дорожкам аэропорта, что ему потребуется время, чтобы «припарковаться» к своему трапу, заглушить двигатели, и лишь потом к выходу будут приглашены первые пассажиры, Юрий Васильевич, встречая кого-нибудь, всегда с удовольствием вливался в группу возбужденных, радостных, с нетерпением ожидающих свидания со своими родными и близкими людей, не будучи в состоянии подавить в себе бессмысленного желания поминутно поглядывать в сторону выхода.
Геркин прогноз об их скорой встрече на каких-то вольных широтах и меридианах не оправдался. Очень часто их гастрольные маршруты пролегали совсем рядом, но никогда не пересекались. И причиной этого были не злокозненные происки «большевистских агентов», а сугубо практические, финансовые соображения зарубежных антрепренеров, организаторов гастролей. Зачем, спрашивается, в одном и том же месте, в одно и то же время проводить концерты двух выдающихся звезд скрипичного искусства? Создавать ненужную конкуренцию? «Оттягивать» друг у друга потенциальных слушателей, готовых дважды выложить за билеты кругленькие суммы? Нет, серьезный бизнес так не делается.
Единственным серьезным — и кардинальным — изменением в их жизни и обучении стали регулярные занятия с профессором Леонидом Борисовичем Коганом. Собственно, и раньше они считались его учениками. Но, как правило, перегруженный работой маэстро не слишком часто находил время для «малышни», доверяя этот процесс своим аспирантам и ассистентам. Ну разве что изредка, перед какими-нибудь особо ответственными выступлениями и концертами, он прослушивал свою «детвору» и вносил в их исполнение определенные коррективы. Отныне же мэтр включился в дело по-серьезному. И, выходя после некоторых уроков этого величайшего рыцаря музыки и скрипки, Юра, что называется, «не чуял под собой ног»; мастер погружал своих учеников в такие музыкальные глубины, делился такими откровениями, что о более великом и возвышенном невозможно было даже и мечтать.
А вскоре начались конкурсные страсти. При всем несовершенстве конкурсной системы, для молодого музыканта-исполнителя нет более прямого и простого пути к широкой мировой известности, чем успешное участие в международном конкурсе. Естественно, что в Советском Союзе, стране насквозь идеологизированной, каждый успех советского исполнителя рассматривался прежде всего с точки зрения убедительного доказательства преимуществ советского образа жизни. А подбор участников осуществлялся не в соответствии с пожеланиями музыкантов, а с учетом высокой государственной миссии, доверяемой исполнителям. «А нам на всех нужна одна победа…» Конечно же с этой точки зрения выставлять на один и тот же конкурс Райцера и Владимирского было нецелесообразно и даже, пожалуй, политически безответственно. Устраивать конкуренцию между своими? Абсурд! Этого и не делали. Владимирский прекрасно проявил себя на конкурсе имени Маргариты Лонг и Жака Тибо в Париже, Райцер великолепно «ответил» успешным выступлением на конкурсе королевы Елизаветы в Брюсселе. Владимирский паковал чемоданы для поездки в Геную на конкурс Паганини, Райцер готовился ехать в Польшу, в Познань, на конкурс имени Венявского…
Разумеется, традиционные ежедневные детские «посиделки» давно уже прекратились, превратившись в не столь частые, но по-прежнему теплые и сердечные дружеские встречи. Причиной этому послужил и «географический фактор» — после чуть ли не двадцати лет добросовестной работы театр наконец сподобился выделить Елене Васильевне двухкомнатную квартиру на Юго-Западе, забрав, естественно, в свою пользу их комнату на «Новокузнецкой»; расстояние неблизкое, конечно, массу времени начала пожирать дорога в центр и обратно, но для тех, кто прошел через все прелести коммунального сосуществования, не надо объяснять, каким праздником для людей становились собственная кухня, собственные ванная и туалет. Теперь и у Юры наконец-то появилась возможность пригласить Герку в свою, персональную комнату. Вот только времени для подобных визитов — шутка ли, чуть ли не пол-Москвы надо пересечь — и у того и у другого становилось все меньше и меньше.
Но не редкость и краткость дружеских встреч стали той занозой, которая болезненно впилась в сознание Владимирского. Гера Райцер жил какой-то своей, независимой и обособленной, жизнью, в подробности которой он категорически не желал посвящать товарища детских лет.
Однажды в коридоре консерватории Венька Файман, альтист с их курса, обращаясь к Райцеру, пробормотал пару фраз на каком-то странном, не похожем по звучанию ни на один из отпечатавшихся в звуковой памяти Владимирского языке. Герка ответил также несколькими гортанными словами. «Шалом!» — «Шалом!» И собеседники разошлись.
— Чего это вы? Жаргон какой-то особый изобрели…
Никогда прежде не случалось Юре Владимирскому видеть такой жесткости и озлобления во взгляде, которым наградил его в этот момент лучший друг детства!
— Это, чтоб ты знал, никакой не жаргон, а иврит, один из древнейших и важнейших мировых языков. И это язык моих предков. Я его учу.
— Да что ты! Извини! Я же не хотел тебя обидеть. Звучат все слова как-то странно… Ну сболтнул сдуру…
— А сдуру не надо болтать. Лучше сначала немного подумать. Ладно. Проехали.
И тем не менее первым, кому позвонил Владимирский после возвращения из Генуи, был именно Герка.
— Старичок, рад тебя слышать! Мы тут все в восторге от твоих успехов. Поздравляю!
— Спасибо. А что у тебя слышно? Когда в Познань?
— В Познань? Да на Венявского я, знаешь ли, не еду.
— Не понял? То есть как?
— Ну обстоятельства несколько изменились…
— Погоди-погоди… Что такое? Что произошло?
— Тебе как, официальную версию или реальный расклад?
— И то, и другое.
— Ну по официальной версии неверно была составлена заявка на участие в конкурсе, слишком поздно поданы документы на оформление визы, ну и так далее и тому подобное…
— Что-о-о?! Поляки отказывают тебе в визе?
— А почему бы и нет? Народная Польша — большое, независимое и совершенно самостоятельное государство. Кого хотят — впускают, кого нет — извините-подвиньтесь, дорогие друзья.
— Чушь какая-то! Ну а неофициально?
— А неофициально и того проще. Известно, что у поляков на этот раз нет никого достойного, кто мог бы прилично выступить на конкурсе. Да и состав иностранных участников довольно слабенький. И что же получается? Выходит, они собственными руками должны отдать победу какой-то жидовской морде?
— Гера, что ты городишь?!
— Юрочка, я понимаю, конечно, ты далек от всех этих проблем. Но, на всякий случай, чтоб ты знал: антисемитизм в Польше цветет махровым цветом, настолько, что они практически принудительно выслали из страны всех своих евреев. И тут является какой-то Райцер…
— Да ты-то тут при чем? Ты же по всем документам — русский.
— И еще одно заблуждение, Юрок. Как говорится, «бьют не по паспорту, а по роже». А уж более семитскую физиономию, чем у меня, поди поищи! Так что давай, старичок, готовься к конкурсу, кроме тебя, послать сегодня некого, а упускать престижные премии большевички ох как не любят.
— Герка, ты с ума сошел! Чтобы я вместо тебя… Ну, знаешь ли…
— А ты не горячись. Как там у ваших говорится? «Если партия прикажет, комсомол ответит: есть!»
— Мне почему-то кажется, что ты сегодня изо всех сил пытаешься меня обидеть и оскорбить.
— Ничего подобного! Как раз наоборот. Я тебя очень люблю и потому хотел бы предостеречь от необдуманных и опрометчивых шагов.
— Каких, например?
— Не надо из-за меня «лезть в бутылку» и ломать не только удачно складывающуюся карьеру, но, возможно, и всю свою жизнь.
— Договаривай, раз уже начал.
— Хорошо. Ты знаешь, что я с нашим квартетом не так давно ездил в Венгрию?
— Слышал. И что?
— А то, что на обратном пути кто-то из наших меня хорошо подставил.
— Каким образом?
— Таможня конечно же получила соответствующую наводку, перевернула весь мой чемодан и нашла пару-тройку книжек.
— Каких еще книжек?
— Да полная ерунда. Самоучители иврита для начинающих, грамматические пособия, таблицы ивритских глаголов…
— Та-ак…
— Этого хватило. Теперь мне приписан контрабандный провоз в СССР подрывной сионистской литературы. Обо всем доложено и в консерваторию, и в соответствующие инстанции. Так что отныне я, дорогой мой друг, и изгой, и пария. Не говоря уже о том, что, разумеется, «невыездной». За пределы Московской области пока еще выпускают — и за то спасибо.
— Гера, это же какой-то бред!
— Не скажи. «Они» так не считают. Ну все. Поговорили. На сегодня достаточно. Увидимся — потолкуем подробнее.
Первым, кого встретил Юрий на следующий день в консерватории, оказался секретарь комитета комсомола Лешка Фролов. Перст судьбы! Из всех соучеников не было более скользкой и неприятной личности, наиболее подходящей, чтобы сорвать злость и раздражение Владимирского после вчерашнего разговора с Геркой. Бездарнейший музыкант, но при этом умный, хитрый и прозорливый карьерист, Фролов давно уже поставил крест на своей виолончельной исполнительской судьбе, прекрасно понимая, что никаких лавров он тут стяжать не сумеет. Иное дело — общественно-политическая сфера. И здесь дипломатичному, ловкому и беспринципному Фролову не было равных.
Вот и сегодня, уловив каким-то шестым чувством возбужденное и неадекватное состояние Владимирского, Фролов ловко перехватил инициативу в разговоре:
— Юрка! Поздравляю! Говорят, ты был бесподобен!
— Спасибо.
— Ну вот теперь еще «возьмешь» Венявского — и прямая дорога на Чайковского.
— Какого-такого Венявского? В Познань едет Райцер.
— Э-э-э… Ты, я смотрю, несколько отключился от нашей здешней жизни. Ну что ж, буду первым, кто тебя обрадует. С тебя, кстати, причитается за добрую новость. Решением кафедры, партбюро, ученого совета — на Венявского едешь ты.
— На Венявского едет Райцер!
— Уже не едет. У него… С ним… В общем, с Райцером возникли некоторые проблемы.
— Какие еще проблемы?
— Все в свое время узнаешь. Я, кстати, именно тебя и разыскивал. Сегодня в одиннадцать подойдет один очень важный человек, который хотел бы с тобой встретиться.
— У меня в одиннадцать репетиция.
— Юра, это человек, из-за которого репетицию придется отменить. Ты меня понял?
— Нет.
— А жаль! Так в одиннадцать в комитете комсомола.
— Чего ты темнишь, а?
— Юра, в одиннадцать. А репетицию перенеси, переназначь на другое время, отмени, в конце концов. Ну я не знаю что… Что-нибудь сделай.
Дверь комитета комсомола Юрий открывал с каким-то тошным и муторным чувством. За столом секретаря сидел аккуратненько одетый малопримечательный человечек. Фролов, уступивший гостю свое руководящее кресло, как-то показательно суетился, создавая видимость несуществующей деятельности: перекладывал бумаги на столе, переставлял папки в шкафу…
— О! А вот и наш дорогой Юрочка! Ну я пойду, у меня сейчас семинар по научному коммунизму, а вы пока побеседуйте.
— Да-да, Алексей Петрович, вы свободны. — Человечек за столом произнес это каким-то необыкновенно высоким, писклявым, чуть ли не детским голосом, а от попытки придать себе при этом особую весомость и внушительность казалось, что его голос вот-вот и вообще сорвется на фальцет. — Прошу вас, Юрий Васильевич, присаживайтесь!
— Прошу вас, Юрий Васильевич. Прибыли! — Сережа, с шиком завернувший на уснащенную многочисленными запрещающими знаками стоянку, уже откровенно не скрывал своей антипатии к министерскому чинуше и обращался исключительно к Владимирскому.
Мощные прожекторы аэропорта Домодедово вполне успешно справлялись с кружащейся в воздухе снежной мутью, и казалось, что именно от напора этой световой массы неистовый ураган начинает терять свою неукротимую сокрушительность.
— Отлично, Сережа! Что у нас там со временем? — Это уже непосредственно к Николаю Родионовичу: — Семь минут до посадки? Замечательно. Успеем выпить по чашке кофе. — Владимирский, не застегивая свою роскошную шубу, лишь слегка запахнулся и открыл дверь. — Кстати, Сережа, пока они тут вырулят, пока багаж, то да се — минут тридцать — сорок у нас есть. Вы бы не сидели тут в машине. Пройдите в ВИП-зал, чаек-кофеек-бутербродик…
— Да у меня тут термос с собой, Юрий Васильевич.
— Чай в вашем термосе с утра давно уже остыл. А там вам заварят свежий. — И, покосившись на ничего не сказавшего, но как-то скривившегося Николая Родионовича, добавил: — Если кто-то там будет чем-то недоволен — скажите, что вы — гость народного артиста России Юрия Владимирского.
На конкурс имени Венявского он тогда все-таки поехал. И решающим фактором оказалось не настойчивое давление ректората, а сдержанный, спокойный, доверительный тон дружеской беседы с Леонидом Борисовичем.
— Видите ли, Юрочка, — устало прикрыв глаза, профессор как бы протер их стягивающим движением к переносице большого и третьего пальцев, — ваша позиция красива и благородна. Но, по большому счету, она неверна. Поверьте мне, любое государство — даже самое наидемократическое — накладывает определенные ограничения на действия своих граждан. Возможно, у нас количество этих ограничений — чрезмерно. Возможно. Но не считаться с ними мы не имеем права. Или же, если кто-то такое право себе присваивает, он должен знать, что в этот момент он вступает с государством в конфликт. Гера не мальчик. Он прекрасно понимал, что его поведение — с точки зрения государственных инстанций дерзкое и вызывающее — заметят и соответствующим образом прореагируют. Возможно, он не ожидал, что ему «перекроют кислород» так резко. Но в любом случае все свои поступки он совершал, что называется, «в здравом уме и твердой памяти». А реакция государственных органов — это не столько репрессии, направленные непосредственно против Райцера — его, без долгих раздумий, просто моментально «выкинули из обоймы», — а прежде всего демонстрация для возможных будущих «ослушников» «державной» точки зрения: будете возникать, ребята, — знайте, чем это может кончиться. И никакая гениальность панацеей не послужит, талантов у нас, слава богу, хватает. Между прочим, это совершенно непосредственно относится именно к вам. Поезжайте в Познань, Юра. Программа конкурса у вас и выучена, и обыграна. Все будет хорошо. Ваше рыцарство в данной ситуации — неразумно и неуместно. А главное — оно бессмысленно.
Пожалуй, никогда еще за все время своих концертных и конкурсных выступлений Юрию не приходилось выходить на сцену с таким нежеланием, как это было в тот раз в Польше. Профессорское напутствие, разумеется, несколько поддержало общий эмоциональный тонус, но сказать, чтобы оно решительно сняло ощущение совершающегося ренегатства и предательства, никак было нельзя.
Играл он плохо. То есть была и прекрасная пресса, и кулуарные восторги. Но Владимирского давно уже не волновали все эти внешние проявления успеха. Главную оценку себе он ставил сам. И на этот раз оценка была неудовлетворительной. В последний момент среди участников конкурса объявился симпатичный, доброжелательный, улыбчивый канадец, не представлявший какого-то интереса как серьезный музыкант-интерпретатор, но великолепно подготовленный технически и «шпиляющий» виртуознейшие пассажи с завидной чистотой и легкостью. И Юрий был даже рад, что не он, а именно этот обаятельный парнишка стал в итоге победителем.
Звонок от Романа Михайловича — именно так отрекомендовался при первой встрече невзрачный, но безусловно значительный, а скорее всего, даже и страшный человечек с писклявым голосом — раздался через два-три дня после возвращения Владимирского из Познани.
— С приездом, Юрий Васильевич.
— Спасибо. Я надеюсь, вы не предполагали, что я попрошу политического убежища в Польше?
— Вы шутник, я смотрю, Юрий Васильевич. Разумеется, нет. Мне бы хотелось продолжить нашу беседу…
— Разве мы ее не завершили?
— Ну как же! Я ведь просил вас изложить ваши впечатления от многолетнего общения с Геральдом Райцером, вашу, так сказать, оценку этой личности, человеческую подоплеку столь долгой дружбы.
— Роман Михайлович, разве я не сказал вам тогда…
— Нет, Юрий Васильевич. Ничего определенного вы мне не сказали. Возможно, хотели сказать, но поостереглись. Но я вас понял и без слов. И вот сейчас отвечаю, честно и откровенно. Из вас, Юрий Васильевич, никто не собирается делать «стукача», так ведь в вашем творческом кругу называют наших информаторов? Так вот вы в этом плане не представляете для нас никакого интереса, уж извините. Живите спокойно, никто не собирается вас сковывать никакими кабальными обязательствами. Единственное, в чем я прошу вашей помощи, — посодействовать нам в воссоздании объективного и неформального психологического портрета вашего друга Геральда Райцера. И поверьте, что все это делается исключительно в его интересах. Если не возражаете, встретимся завтра, нет, лучше послезавтра, часиков, скажем, в десять, там же.
Пару листочков, набросанных Юрием, Роман Михайлович изучал долго и внимательно. Потер переносицу, вытянул губы, как-то причмокнул.
— Да, Юрий Васильевич, если все, что вы написали, рассматривать как характеристику на представление к Государственной премии, замечательно. И слог у вас, кстати, очень хороший. Но это совсем не то, что мне хотелось бы от вас получить. Впрочем, теперь это уже не имеет никакого значения. Подпишите, пожалуйста, ваше заявление.
— Я не делал никаких заявлений!
— Ну вашу информацию, если угодно. Юрий Васильевич, поверьте, про наше ведомство рассказывают массу сплетен и небылиц. Большая часть из них — злобные и досужие вымыслы. Мы работаем сугубо в рамках закона. А одно из основополагающих законных положений — категорическое неприятие анонимных сигналов и сообщений. Так что…
Юрий «подмахнул» свои листочки. Знать бы тогда, какую петлю на собственную шею он накидывает этой подписью!
— Спасибо. Вы свободны. Что же касается Райцера… Увы, мы все не смогли уберечь этого очень талантливого, но, к сожалению, запутавшегося в им же самим придуманных проблемах молодого человека.
— Уберечь? Что это значит?
— Некоторое время назад Райцер подал документы на выезд на постоянное место жительства в Израиль.
Что значила в то время формулировка: «выезд на постоянное место жительства» — объяснять не надо. С живым человеком прощались, фактически, как с покойником. Обрубались все контакты, все связи, все возможности к общению.
Несколько дней Владимирский упорно названивал по Геркиному номеру. Телефон отвечал занудливыми длинными гудками. В консерватории Райцер не появлялся. Разумеется, Юрий знал нескольких близких Геркиных приятелей из, так сказать, его еврейского круга. Но расспрашивать, задавать какие-то вопросы было и неуместно, и, пожалуй, даже как-то унизительно. «Старина, если Райцер не счел нужным информировать тебя сам — а ты ведь один из его ближайших друзей, — значит, так надо, значит, он считает это наиболее разумной позицией по отношению к тебе. Извини!»
Телефон откликнулся Геркиным голосом чуть ли не через три месяца:
— Юрка, спасибо, что позвонил.
— Что значит «позвонил»? Я вот уже несколько месяцев обрываю твой номер!
— Меня не было в Москве.
— А мама с папой?
— Они уже давно в Хайфе.
— А что у тебя?
— Ну так, возникли некоторые финансовые проблемы.
— Я могу помочь?
— Нет. Спасибо. Все уже разрешилось.
— А что, собственно?..
— Ну что… Скрипку из госколлекции у меня, разумеется, тут же отобрали. А я же не могу без инструмента, ты понимаешь. Купил за три тысячи какого-то неизвестного немецкого мастера середины восемнадцатого века, отличный экземпляр, должен тебе сказать. А когда пошел в Министерство культуры за разрешением на вывоз, мне этого неизвестного немца оценили в двенадцать тысяч. Папа, конечно, мне кое-что оставил, но не столько же. Вот и мотался по провинции с халтурами.
— Почему же ты мне не сказал?
— А ты что, уже миллионер?
— Ну нет, конечно, но что-то, как-то…
— Все, старик, этот вопрос уже закрыт.
— Герка, ты бросаешь консерваторию, уходишь от Когана?..
— Вот это больно. По-настоящему. Но, с другой стороны, он столько уже в нас вложил, что вполне пора начинать жить и собственными мозгами, и возможностями. А консерватория — это просто фигня. Обойдусь и без их бумажки. А если будет очень надо — так получу ее где-нибудь в другом месте.
— Так мы что, вот так вот: раз-два — и распрощались навсегда?
— Кое с кем, увы, да. Но только не с тобой, Юрок. Мир велик. Найдутся в нем точки, где мы с тобой еще неоднократно сможем пересечься. Если, разумеется, ты не будешь делать глупости и сумеешь остаться «для них» своим, благонадежным и, главное, «выездным».
— Герка…
— А поэтому, в надежде на будущие встречи на других, вольных и бесконтрольных широтах, давай сейчас не раздражать товарища майора. Как слышимость, кстати, товарищ майор? Все записали? Или что-нибудь надо повторить на «бис»? Юра, дорогой, еще раз спасибо за звонок, но, честное слово, ни звонить мне больше, ни тем более встречаться совершенно не нужно. Я уезжаю, но ты ведь остаешься. Пока, старик! Уверен, мы еще обязательно встретимся. Спасибо тебе за все и… Больших-больших и настоящих успехов!
По слухам, Гера еще неоднократно заглядывал в консерваторию, но увидеться им как-то не случилось. Через некоторое время пробегавший мимо по коридору Марик Рудницкий вдруг резко притормозил:
— Слушай, Владимирский. Герка послезавтра улетает. А завтра у себя дома устраивает «отвальную». Так что, если хочешь…
— Да меня, собственно, никто не приглашал.
— Ну, старина, на такие вещи не приглашают.
На следующий вечер Юрий сидел во дворе своего бывшего дома. Было тепло и приятно. Из распахнутых, ярко освещенных окон Геркиной квартиры доносилась музыка, какие-то неясные голоса, взрывы смеха. Дверь подъезда беспрерывно распахивалась: какие-то люди приходили, уходили… А какие-то, периодически сменяющиеся, как заметил Юрий, несли постоянную вахту во дворе, натужно и неестественно пытаясь создать видимость занятости какими-то своими делами: беседовали, перекуривали, даже перебрасывались в картишки. Владимирский сидел долго, до позднего вечера, до той поры, когда поток посетителей практически иссяк. Сидел, раздумывал, вспоминал, но… Так и не решился подняться в столь знакомую и любимую когда-то квартиру.
Ночь Юрий Васильевич провел паршиво и беспокойно. К утру окончательно сформировалось гадливое чувство презрения к самому себе за собственную трусость, за нерешительность, за боязнь и нежелание хоть в какой-то мере повредить своему благополучному существованию.
«А ведь я теперь всю жизнь буду себя за это презирать! В порт! Скорее в порт! Еще ведь не поздно!»
Но, разумеется, поймать такси удалось далеко не сразу. И когда наконец какой-то разбитной водила — великолепный психолог, как и большинство представителей этой удалой профессии, — уловивший крайне обостренные нервные импульсы, исходящие от потенциального клиента, заломил до Шереметьева совершенно несусветную сумму, Юрий согласился не торгуясь и ни о чем не сожалея.
Конечно же он опоздал. Рыжая Геркина шевелюра, золотящаяся в толпе пассажиров, вылетающих в Вену, находилась уже за границей.
— Герка! — приблизившись к фатальному барьеру, завопил Юрий.
— Молодой человек, не нарушайте общественный порядок на государственной границе! — Державная девица была само воплощение непоколебимости социалистических устоев.
— Гера!
— Молодой человек, еще один крик — и я вынуждена буду прибегнуть к помощи правоохранительных органов!
Кажется, он его услышал. Во всяком случае, прежде чем затеряться в сжатом пространстве «накопителя» — кому из доморощенных извратителей русского языка пришло в больную голову это идиотское название: «накопитель», — Райцер широко и размашисто покрутил правой рукой над головой. Ему? Или кому-то еще из провожающих? Этого Юрий Васильевич уже не узнал.
Ни в какой ВИП-зал Владимирский, к явному неудовольствию Николая Родионовича, не пошел.
— Юрий Васильевич, у нас же еще масса времени. Да потом, наши сотрудницы и встретят Райцера, и проводят его туда, где мы его будем ожидать. Чего нам толкаться в этом цыганском таборе?
Действительно, огромные, великолепно перестроенные и отремонтированные залы аэропорта напоминали какое-то первобытное кочевье. Толпы перемещающихся из стороны в сторону неудачливых пассажиров с отложенных рейсов пересекались в настолько закрученный человеческий водоворот, что напоминали толчею на самых центральных и загруженных станциях метро в часы пик.
Но у Владимирского, многократно облетевшего за свою жизнь не столь уж огромный земной шар, до сих пор сохранилось какое-то детское отношение к магии изрекаемых по ретрансляции — и не всегда, как правило, разборчиво — слов: «Произвел посадку самолет авиакомпании… следующий рейсом номер… из…» И, как опытнейший авиапассажир, прекрасно понимая, что после посадки самолет еще долго будет кружить по вспомогательным дорожкам аэропорта, что ему потребуется время, чтобы «припарковаться» к своему трапу, заглушить двигатели, и лишь потом к выходу будут приглашены первые пассажиры, Юрий Васильевич, встречая кого-нибудь, всегда с удовольствием вливался в группу возбужденных, радостных, с нетерпением ожидающих свидания со своими родными и близкими людей, не будучи в состоянии подавить в себе бессмысленного желания поминутно поглядывать в сторону выхода.
Геркин прогноз об их скорой встрече на каких-то вольных широтах и меридианах не оправдался. Очень часто их гастрольные маршруты пролегали совсем рядом, но никогда не пересекались. И причиной этого были не злокозненные происки «большевистских агентов», а сугубо практические, финансовые соображения зарубежных антрепренеров, организаторов гастролей. Зачем, спрашивается, в одном и том же месте, в одно и то же время проводить концерты двух выдающихся звезд скрипичного искусства? Создавать ненужную конкуренцию? «Оттягивать» друг у друга потенциальных слушателей, готовых дважды выложить за билеты кругленькие суммы? Нет, серьезный бизнес так не делается.