Страница:
Время шло. Промелькнуло несколько школ, ничем, впрочем, не запомнившихся Георгию. Даже последовательность географических названий не отпечаталась в памяти. Еще чуть-чуть — и вот уже и Лешка — школьник, а Георгий соответственно старший и во многом отныне ответственный за эту «соплю» брат. Именно тогда-то наконец и свершилось! Свершилось нечто столь желанное и долгожданное, что в реальность этого великого события давно уже перестали верить. Майор Жаворонков получил в небольшом и симпатичном украинском городке, название которого еще не стало в то время всемирно известным синонимом катастрофы, ужаса и разрушения, благоустроенную двухкомнатную квартиру. Двадцать семь квадратных метров с изолированной кухонькой, с собственным — здесь, в квартире, а не за углом — туалетом и с ванной, ванной, ванной!.. Это было счастье! Это был взлет в вершины, где обитают успешные, благополучные и благоустроенные люди. Даже неуправляемый Лешка и тот, кажется, на какое-то время приутих, проникнувшись величием и грандиозностью происшедшего. Еще бы! Ведь отныне он не обычный, заурядный второклашка, а образцовый советский школьник, из тех, о которых пишут в книжках и которые, разумеется, живут в собственных изолированных квартирах.
Но как часто это и происходит в жизни, радостное и разочаровывающее следуют рука об руку. Подоспел срок очередной, рутинной, в общем-то, медкомиссии — и у майора Федора Александровича Жаворонкова обнаружили целую «обойму» не наблюдавшихся ранее отклонений: тут тебе и внезапное ухудшение зрения, и сердечная аритмия, и прыгающее давление, и еще, и еще, и еще… Что? Чего? Почему? Может быть, именно так и в такой форме аукнулась давно забытая и всегда считавшаяся совершенно незначительной контузия военных лет? А иначе откуда бы взяться всем этим «прелестям» у здорового, в общем-то, и не достигшего еще сорокалетнего возраста мужика? Эмоции — эмоциями, а в практической действительности — отставка, пенсия, почетные грамоты, вот этого добра — сколько угодно, полстены можно обвешать! О подполковничьих погонах, разумеется, забыто навсегда, хорошо, хоть квартиру вовремя получил, теперь уже не отнимут!
Впрочем, насколько это помнилось Георгию, отец не очень сокрушался по поводу завершения своей службы. Потерял он уже, вероятно, все надежды добиться чего-то путного на военном поприще. А тут еще и работа приличная на «гражданке» подвернулась. Чем именно занимался Федор Александрович, какова была его должность, Георгий в свое время не поинтересовался, ну а позже, когда все быльем поросло, и тем более не было повода поминать минувшее. Известно было только, что трудился Федор Александрович не последним человеком на каком-то автокомбинате или в автоколонне. Специалистом он был, по-видимому, очень хорошим и дело свое, безусловно, любил, что, совершенно очевидно, начальством было отмечено и оценено. Много или мало получал за свои труды Федор Александрович — в семье не обсуждалось, а если и обсуждалось, то не в присутствии детей. Но несомненным фактом стало то, что жить они стали значительно крепче — тут никаких вопросов не возникало. В квартире стала появляться мебель: роскошный полированный шкаф, который даже имел собственное имя — шкаф «Из гарнитура», полированный же обеденный стол (Лешка, разумеется, тут же его обляпал какой-то дрянью, и большущий кусок полировки «полез», стол навсегда пришлось накрыть скатертью), Вера Александровна нет-нет да и демонстрировала, с очевидным удовольствием, надо сказать, новые наряды, у отца появилось два — два! — новых костюма. Ну и пацанам, разумеется, регулярно что-нибудь перепадало. Серьезно начали поговаривать о такой роскоши, как покупка телевизора! Жизнь налаживалась!
В июле приезжали в гости родственники из Сталинграда: дядя Сережа, тетя Оля и их сын Валерка. Ну родственниками они были в лучшем случае «пятиюродными», но разве так уж важна формальная степень родства, если с первых же минут общения люди становятся близкими друзьями, желанными собеседниками, понятными, доступными и необыкновенно приятными друг другу! Да и родственность, хоть и очень далекая, тоже, конечно, играла свою роль. Для Жаворонковых, давным-давно растерявших все контакты со своими родными, новообретенное ощущение своей «неодинокости» в мире стало, несомненно, явлением положительным и очень даже приятным. Слышал, правда, что-то смутное Георгий о старшем брате отца, Семене, с которым Федор насмерть перессорился еще в ранней юности и навсегда прервал все отношения. Но одно дело — туманные слухи и легенды, а совсем другое — реальные, во плоти дядя Сережа и тетя Оля, молодые, веселые, заводные, такие же, как отец и мать. И сын их — Валерка — отличный парень! И что интересно, он не только по возрасту приходился точно посередине между Георгием и Лешкой, но и по характеру являлся чем-то средним между ними, что позволило мальчишкам быстро и крепко подружиться, более того, Валерке, можно сказать, даже удалось как-то больше сблизить между собой таких различных и непохожих одного на другого родных братьев.
Ну а мама-то, мама! Практически не выходила из кухни (в компании с тетей Олей, разумеется) и каждый день демонстрировала небывалые кулинарные чудеса! Справедливости ради надо заметить, что мама и вообще в последнее время, с момента обретения своей, настоящей кухни, проводила на ней значительно больше времени, чем это было ранее. Постоянно появлялись какие-то особенные кастрюльки, сковородки, всяческие хитроумные прилады, вообще недоступные пониманию Георгия… И мама явно наслаждалась этими новоявленными удобствами, что-то там с удовольствием крутила, вертела, сочиняла… Результаты были — блеск! Пальчики оближешь и проглотишь! И хотя Вера Александровна с неменьшим, чем обычно, энтузиазмом отдавалась своей работе, более того, постоянно повторяла, что ее нынешняя театральная студия ни в какое сравнение не идет с предыдущими, что таких талантливых и увлеченных ребят у нее еще никогда не было, новое отношение к кухонному времяпровождению было налицо: обеды стали и обильнее, и разнообразнее. Ну а уж во время пребывания сталинградских родственников каждая трапеза превращалась в настоящий праздник. По вечерам заводили радиолу — вожделенный телевизор существовал пока еще только в проекте — и танцевали. Блестяще танцевали! И папа с мамой, и дядя Сережа с тетей Олей. Танго, фокстрот, вальс… Места для танцев, особенно для вальса, было не так уж много, но как-то все умещались. Иногда заходили немногочисленные знакомые, присоединялись. Мальчишки крутились и путались под ногами, верещали там что-то свое… А иногда мамы подхватывали их в качестве кавалеров и заставляли кружиться и вертеться в каких-то псевдотанцах. И не только Лешка и Валерка, которым только дай побузить, но и степенный и рассудительный Георгий что-то там тоже «выкренделевывал» ногами, как бы тоже танцуя, ну или хотя бы делая вид, что танцует. (Кстати говоря, генерал-майор Жаворонков так и остался на всю жизнь еще тем танцором! Никакие спецзанятия не помогли!) А тем далеким летом это все было ужасно весело, шумно, заводно, да просто здорово!
Но визит сталинградцев оказался не просто дружественно-родственной встречей; он повлек за собой последствия, кардинальным образом изменившие всю жизнь семьи Жаворонковых. Сергей Суровцев, дядя Сережа, оказавшийся, так же как и Федор Жаворонков, причастным к каким-то автомобильным делам, более того, занимавший в этом автомире относительно заметную руководящую должность, с первых же дней стал выступать «демоном-искусителем». «Ребятки, ваш Чернобыль конечно же очаровательное местечко, тихое, красивое, уютное… Ну а дальше что? Ну вот подрастут дети — и куда им деваться? Каковы перспективы? Где учиться? Что ж, в сопливые семнадцать-восемнадцать лет уезжать из дома, из семьи? Куда? Зачем? А вы представляете себе, что такое Сталинград, город, известный, да нет, не просто известный, а знаменитый во всем мире! Вы представляете себе размах, мощь этого города? Вы представляете себе, чего стоило за считаные годы на полных руинах, на развалинах, которые значительно тяжелее обжить, чем просто ровное и пустое место, возродить огромный город. И не просто город, а город-красавец, город будущего, можно сказать. Он уже и сегодня почище иных столиц будет! А во что мы — сталинградцы — превратим его еще лет за десять — пятнадцать! Аж дух захватывает! Переезжайте! Квартиру обменяем, с работой, и с хорошей работой, не хуже твоей здешней, слава богу, на сегодняшний день имею возможность помочь, и зарплата будет посолиднее, чем твоя нынешняя, не сомневайся! Будем рядом, будем поддерживать друг друга!» В ту же дуду дудела и тетя Оля: «Верка, ты посмотри, как пацаны-то сдружились! Ну роднее уже, кажется, некуда! Будем жить, как одна семья! А в смысле твоей работы — так в Сталинграде этих Дворцов культуры — несчитано! Театры, филармония, радио, телестудия уже своя открылась, каждый день вещает!» Разговоры эти велись при мальчишках, никто ничего не скрывал, да и не было в этих завлекательных предложениях ничего секретно-крамольного. Георгий хорошо помнил, что если в первые день-два отец просто усмехался и, в общем-то, отмахивался, то позднее в его отношении к подобным разговорам что-то неуловимо изменилось, что-то зацепило его, начало вызывать ответную и, по-видимому, весьма заинтересованную реакцию. (Возможно, до сих пор для майора в отставке Федора Жаворонкова само это имя — «Сталинград» — название города, куда не поспел в далеком 43-м году младший лейтенант Жаворонков, было связано с какими-то глубинными, подсознательными процессами, может быть даже, с какой-то внутренней неудовлетворенностью, незавершенностью чего-то, что было в определенный период жизни очень значительным и важным. Кто поймет, кто оценит, кто объяснит?..
Гости уехали. А идея переезда осталась. И обретала все более и более конкретные и осязаемые очертания. Неоднократно Георгий, уже в полусне, слышал едва приглушенные хлипкой дверью на кухню перешептывания отца с матерью все на ту же тему.
Боже упаси! Он не собирался и не хотел ничего подслушивать, более того, считал подобное занятие весьма зазорным и недопустимым. (Позднее, правда, профессиональные наставники объяснили начинающему сотруднику КГБ, что в подслушивании и подсматривании нет ничего предосудительного, наоборот, при разумном использовании этих элементарных, но столь необходимых и эффективных средств наблюдения и сбора информации можно достичь весьма интересных и идущих на пользу «делу» результатов.) В ранней юности он, разумеется, еще не знал этих основополагающих шпионских постулатов. Просто звукоизоляция в хрущевских малогабаритках предполагала лишь один надежный способ исключения возможного прослушивания: полное молчание.
Замысел, безусловно, развивался. С Георгием, по причине его малолетства, пока еще, разумеется, никто не советовался; тем не менее он прекрасно понимал, что за этими раздумьями стоит нечто более глубокое и значительное, чем лихие дяди-Сережины вопли: «Федька, ну рыбалка у вас тут, конечно, ничего, жить можно. Но ты представь себе, что такое Волга! Да ведь если тихонечко и разумно, да с нужными людьми законтачить — парочка икряных осетров за ночь — нет проблем! А охота! По степи! На „газиках“ с прожекторами! А сайгаки перед тобой — несметными стадами! И целиться не надо! Лупи себе — и все дела!» Георгий знал, что отец не был рыбаком-фанатом, так, в полудреме подержать перед собой удочку — куда ни шло, да и то больше не для собственного удовольствия, а как бы пообщаться с сыновьями на почве «мужских» развлечений. Охота же, с ее ярко выраженным привкусом убийства, была для отца и вообще чем-то чуждым. Тема убийства в семье Жаворонковых являлась запретной. Разумеется, Георгий понимал, что его отцу, воину-фронтовику, безусловно приходилось в его боевой жизни убивать, вполне возможно, что и многократно. Но это же было нечто принципиально другое! Война, фронт, враги… Или ты их, или они тебя. А лупить не целясь по каким-то безответным и беззащитным животным… Нет, не могло заинтересовать отца подобное «развлечение»!
Через месяц-полтора от дяди Сережи пришла телеграмма: «Приезжайте, есть вариант обмена». Ну мама, разумеется, даже на очень короткий срок не рискнула оставить своих «архаровцев» одних, а отцу пришлось быстренько договариваться на работе об отпуске за свой счет, и через несколько дней он укатил в Киев, а оттуда самолетом отправился в Сталинград.
Вернулся очень довольный: и город невероятно понравился, и квартира, которую подыскал для обмена энергичный и деятельный Сергей, вполне устроила бы: почти точная копия их собственной, а по документам — так даже на пару метров больше, не в центре, правда, но и не очень далеко; перспективы с работой тоже рисовались вполне благополучными. Решение, можно сказать, было принято и даже широко обнародовано (разумеется, прежде всего стараниями Лешки, на всех углах, всем и каждому спешившему сообщить: «А мы знаете что? Мы уезжаем! В Сталинград! Насовсем!»). Дело было за малым — за согласием обменщиков, которые вот-вот должны были приехать «на смотрины».
И вдруг в одно прекрасное утро и по радио, и в газетах одновременно, разумеется, грянуло: «Президиум Верховного Совета СССР, по многочисленным просьбам трудящихся, постановил…» И — все. Был Сталинград — и не стало его. Ерунда, в сущности. Сам-то город не изменился, остался все тем же, ну обрел какое-то странное и безликое название… Но отца это переименование почему-то сильно взволновало: «Ну уж извините, жить в прославленном городе-герое — одно дело, а переезжать в какой-то Волго-Реченск-Ручеек я не собираюсь!»
Неожиданная и удивительная реакция. Даже спустя многие годы внезапное «бунтарство» отца осталось для Георгия загадкой. Сказать, что Федор Жаворонков был каким-то уж там особым «сталинистом», никак нельзя. Во всяком случае, в отличие от многих воинов-фронтовиков, впитавших в плоть и кровь девиз: «За Родину! За Сталина!» и с ненавистью встретивших развернувшуюся кампанию «по преодолению последствий культа личности», отец воспринимал происходящее довольно спокойно, не выказывая ни подчеркнутого одобрения, ни какого-либо осуждения. Разве что изредка, при очередном безумном выкрутасе «дорогого и любимого Никиты Сергеевича», майор Жаворонков позволял себе как-то по-особенному скривиться и ухмыльнуться. Но вслух ничего не произносилось. И вообще политические вопросы в семье не принято было обсуждать; само собой подразумевалось, что все, исходящее от партии, — разумно, необходимо и справедливо. Поэтому когда однажды дядя Сережа (и снова этот дядя Сережа, вечный балагур, баламут и бузотер!) за столом и находясь уже в приличном подпитии провозгласил тост «за приближающийся коммунизм, который на сегодняшний день есть хрущевская власть плюс кукурузизация всей страны!», отец, человек, в общем-то достаточно спокойный и сдержанный, вдруг неожиданно резко и даже грубо на него вскинулся: «Сергей, думай, что городишь! Особенно при детях!» Опля! И осекся дядя Сережа, сник. Понял, что сморозил нечто глупое, несуразное и ненужное.
Но сейчас Сергей Суровцев буйствовал, безумствовал и негодовал: «Федор, ты что, совсем с ума съехал?! Чего ты дурью-то маешься?! Ну переименовали, и что с того? Сегодня — так назвали, завтра — еще что-нибудь придумают… Тебе-то что за дело? Что изменилось-то? Сотни тысяч людей живут — и ничего. А тебя почему это больше всех волнует? Я вам такой вариант нашел, работу для тебя держу, а ты как…» Тут, по идее, должно было следовать нечто малопечатное. Но в телеграммах такие вещи не проходили, а письма при сыновьях зачитывались явно с купюрами. Впрочем, для догадок об истинном содержании мальчишки были уже достаточно взрослыми и подобным лексиконом если и не пользовались широко, то уж знали его, несомненно, досконально.
Отец повыступал и поупирался недели две-три, с каждым днем все менее и менее рьяно, а потом и вообще успокоился. Вскоре приехали хозяева волгоградской квартиры. Оказались очень приятной супружеской парой, чуть-чуть постарше родителей. Их все устроило, все им понравилось, пятнадцатиминутная беседа — и, что называется, ударили по рукам. Решили, правда, ввиду надвигающейся зимы, не торопиться, не ломать детям (у них тоже было двое мальчишек) учебный год, дать возможность Вере Александровне завершить какую-то интересную и важную для нее постановку, оформлять потихоньку необходимые документы, а сам процесс переезда перенести на лето. С тем по-дружески и расстались.
Отец, правда, до лета не доработал в своем автокомбинате. Уволился где-то в марте — апреле и тут же уехал в Волгоград, начинать работу на новом месте. Опять-таки о достоинствах или недостатках отсутствия звукоизоляции. Однажды, уже сквозь сон, Георгий слышал реплики забежавшего на минутку и задержавшегося на полную бутылку отцовского сослуживца: «Ну ты, Федор, непростым мужиком оказался! Нас тут со дня на день начнут чихвостить, а тебя вроде бы и нет уже давным давно». Сон, естественно, как ветром сдуло, особенно когда послышался голос отца: «Ты, Иван Михайлович, меня к своим делам не примазывай! Под всеми вашими „бензин — направо, запчасти — налево“ ни одной моей подписи нет. И то, что я ни копейки с этого не имел, любое следствие докажет. Так что я расследования не боюсь. А вот то, что вашими помоями могут мой партбилет замарать — а я его, между прочим, на фронте получал, — этого я допустить никак не могу. Так что уж извини, разбирайтесь со своей грязью сами!»
Ну вот все и разъяснилось! Вот оно, то главное, что вынудило Федора Жаворонкова бросить неплохую работу, налаженный быт и в конечном счете покинуть милый и симпатичный городок. В его автокомбинате проворачивались жульнические махинации, и он, будучи человеком честным и порядочным, не желая в них участвовать и не имея, вероятно, возможности в одиночку пресечь эти дешевые «гешефты», предпочел устраниться и уйти.
А потом наступил май — а это уже лето, — а за ним и июнь: конец учебного года. Вновь коробки, чемоданы, узлы… Георгий фактически принял на себя всю мужскую часть работы по сборам и упаковке. От Лешки проку было мало, не путается под ногами — и то слава богу! Отец пару раз прилетал, но не больше чем на день-два и все время фактически проводил в каких-то конторах и в домоуправлении, дособирая как бы необходимые для обмена, а по сути совершенно дурацкие и никчемные справки.
И вот уже контейнер отправлен, билеты куплены… День-два в пути — и Жаворонковы стали волгоградцами.
Глава третья
Глава четвертая
Но как часто это и происходит в жизни, радостное и разочаровывающее следуют рука об руку. Подоспел срок очередной, рутинной, в общем-то, медкомиссии — и у майора Федора Александровича Жаворонкова обнаружили целую «обойму» не наблюдавшихся ранее отклонений: тут тебе и внезапное ухудшение зрения, и сердечная аритмия, и прыгающее давление, и еще, и еще, и еще… Что? Чего? Почему? Может быть, именно так и в такой форме аукнулась давно забытая и всегда считавшаяся совершенно незначительной контузия военных лет? А иначе откуда бы взяться всем этим «прелестям» у здорового, в общем-то, и не достигшего еще сорокалетнего возраста мужика? Эмоции — эмоциями, а в практической действительности — отставка, пенсия, почетные грамоты, вот этого добра — сколько угодно, полстены можно обвешать! О подполковничьих погонах, разумеется, забыто навсегда, хорошо, хоть квартиру вовремя получил, теперь уже не отнимут!
Впрочем, насколько это помнилось Георгию, отец не очень сокрушался по поводу завершения своей службы. Потерял он уже, вероятно, все надежды добиться чего-то путного на военном поприще. А тут еще и работа приличная на «гражданке» подвернулась. Чем именно занимался Федор Александрович, какова была его должность, Георгий в свое время не поинтересовался, ну а позже, когда все быльем поросло, и тем более не было повода поминать минувшее. Известно было только, что трудился Федор Александрович не последним человеком на каком-то автокомбинате или в автоколонне. Специалистом он был, по-видимому, очень хорошим и дело свое, безусловно, любил, что, совершенно очевидно, начальством было отмечено и оценено. Много или мало получал за свои труды Федор Александрович — в семье не обсуждалось, а если и обсуждалось, то не в присутствии детей. Но несомненным фактом стало то, что жить они стали значительно крепче — тут никаких вопросов не возникало. В квартире стала появляться мебель: роскошный полированный шкаф, который даже имел собственное имя — шкаф «Из гарнитура», полированный же обеденный стол (Лешка, разумеется, тут же его обляпал какой-то дрянью, и большущий кусок полировки «полез», стол навсегда пришлось накрыть скатертью), Вера Александровна нет-нет да и демонстрировала, с очевидным удовольствием, надо сказать, новые наряды, у отца появилось два — два! — новых костюма. Ну и пацанам, разумеется, регулярно что-нибудь перепадало. Серьезно начали поговаривать о такой роскоши, как покупка телевизора! Жизнь налаживалась!
В июле приезжали в гости родственники из Сталинграда: дядя Сережа, тетя Оля и их сын Валерка. Ну родственниками они были в лучшем случае «пятиюродными», но разве так уж важна формальная степень родства, если с первых же минут общения люди становятся близкими друзьями, желанными собеседниками, понятными, доступными и необыкновенно приятными друг другу! Да и родственность, хоть и очень далекая, тоже, конечно, играла свою роль. Для Жаворонковых, давным-давно растерявших все контакты со своими родными, новообретенное ощущение своей «неодинокости» в мире стало, несомненно, явлением положительным и очень даже приятным. Слышал, правда, что-то смутное Георгий о старшем брате отца, Семене, с которым Федор насмерть перессорился еще в ранней юности и навсегда прервал все отношения. Но одно дело — туманные слухи и легенды, а совсем другое — реальные, во плоти дядя Сережа и тетя Оля, молодые, веселые, заводные, такие же, как отец и мать. И сын их — Валерка — отличный парень! И что интересно, он не только по возрасту приходился точно посередине между Георгием и Лешкой, но и по характеру являлся чем-то средним между ними, что позволило мальчишкам быстро и крепко подружиться, более того, Валерке, можно сказать, даже удалось как-то больше сблизить между собой таких различных и непохожих одного на другого родных братьев.
Ну а мама-то, мама! Практически не выходила из кухни (в компании с тетей Олей, разумеется) и каждый день демонстрировала небывалые кулинарные чудеса! Справедливости ради надо заметить, что мама и вообще в последнее время, с момента обретения своей, настоящей кухни, проводила на ней значительно больше времени, чем это было ранее. Постоянно появлялись какие-то особенные кастрюльки, сковородки, всяческие хитроумные прилады, вообще недоступные пониманию Георгия… И мама явно наслаждалась этими новоявленными удобствами, что-то там с удовольствием крутила, вертела, сочиняла… Результаты были — блеск! Пальчики оближешь и проглотишь! И хотя Вера Александровна с неменьшим, чем обычно, энтузиазмом отдавалась своей работе, более того, постоянно повторяла, что ее нынешняя театральная студия ни в какое сравнение не идет с предыдущими, что таких талантливых и увлеченных ребят у нее еще никогда не было, новое отношение к кухонному времяпровождению было налицо: обеды стали и обильнее, и разнообразнее. Ну а уж во время пребывания сталинградских родственников каждая трапеза превращалась в настоящий праздник. По вечерам заводили радиолу — вожделенный телевизор существовал пока еще только в проекте — и танцевали. Блестяще танцевали! И папа с мамой, и дядя Сережа с тетей Олей. Танго, фокстрот, вальс… Места для танцев, особенно для вальса, было не так уж много, но как-то все умещались. Иногда заходили немногочисленные знакомые, присоединялись. Мальчишки крутились и путались под ногами, верещали там что-то свое… А иногда мамы подхватывали их в качестве кавалеров и заставляли кружиться и вертеться в каких-то псевдотанцах. И не только Лешка и Валерка, которым только дай побузить, но и степенный и рассудительный Георгий что-то там тоже «выкренделевывал» ногами, как бы тоже танцуя, ну или хотя бы делая вид, что танцует. (Кстати говоря, генерал-майор Жаворонков так и остался на всю жизнь еще тем танцором! Никакие спецзанятия не помогли!) А тем далеким летом это все было ужасно весело, шумно, заводно, да просто здорово!
Но визит сталинградцев оказался не просто дружественно-родственной встречей; он повлек за собой последствия, кардинальным образом изменившие всю жизнь семьи Жаворонковых. Сергей Суровцев, дядя Сережа, оказавшийся, так же как и Федор Жаворонков, причастным к каким-то автомобильным делам, более того, занимавший в этом автомире относительно заметную руководящую должность, с первых же дней стал выступать «демоном-искусителем». «Ребятки, ваш Чернобыль конечно же очаровательное местечко, тихое, красивое, уютное… Ну а дальше что? Ну вот подрастут дети — и куда им деваться? Каковы перспективы? Где учиться? Что ж, в сопливые семнадцать-восемнадцать лет уезжать из дома, из семьи? Куда? Зачем? А вы представляете себе, что такое Сталинград, город, известный, да нет, не просто известный, а знаменитый во всем мире! Вы представляете себе размах, мощь этого города? Вы представляете себе, чего стоило за считаные годы на полных руинах, на развалинах, которые значительно тяжелее обжить, чем просто ровное и пустое место, возродить огромный город. И не просто город, а город-красавец, город будущего, можно сказать. Он уже и сегодня почище иных столиц будет! А во что мы — сталинградцы — превратим его еще лет за десять — пятнадцать! Аж дух захватывает! Переезжайте! Квартиру обменяем, с работой, и с хорошей работой, не хуже твоей здешней, слава богу, на сегодняшний день имею возможность помочь, и зарплата будет посолиднее, чем твоя нынешняя, не сомневайся! Будем рядом, будем поддерживать друг друга!» В ту же дуду дудела и тетя Оля: «Верка, ты посмотри, как пацаны-то сдружились! Ну роднее уже, кажется, некуда! Будем жить, как одна семья! А в смысле твоей работы — так в Сталинграде этих Дворцов культуры — несчитано! Театры, филармония, радио, телестудия уже своя открылась, каждый день вещает!» Разговоры эти велись при мальчишках, никто ничего не скрывал, да и не было в этих завлекательных предложениях ничего секретно-крамольного. Георгий хорошо помнил, что если в первые день-два отец просто усмехался и, в общем-то, отмахивался, то позднее в его отношении к подобным разговорам что-то неуловимо изменилось, что-то зацепило его, начало вызывать ответную и, по-видимому, весьма заинтересованную реакцию. (Возможно, до сих пор для майора в отставке Федора Жаворонкова само это имя — «Сталинград» — название города, куда не поспел в далеком 43-м году младший лейтенант Жаворонков, было связано с какими-то глубинными, подсознательными процессами, может быть даже, с какой-то внутренней неудовлетворенностью, незавершенностью чего-то, что было в определенный период жизни очень значительным и важным. Кто поймет, кто оценит, кто объяснит?..
Гости уехали. А идея переезда осталась. И обретала все более и более конкретные и осязаемые очертания. Неоднократно Георгий, уже в полусне, слышал едва приглушенные хлипкой дверью на кухню перешептывания отца с матерью все на ту же тему.
Боже упаси! Он не собирался и не хотел ничего подслушивать, более того, считал подобное занятие весьма зазорным и недопустимым. (Позднее, правда, профессиональные наставники объяснили начинающему сотруднику КГБ, что в подслушивании и подсматривании нет ничего предосудительного, наоборот, при разумном использовании этих элементарных, но столь необходимых и эффективных средств наблюдения и сбора информации можно достичь весьма интересных и идущих на пользу «делу» результатов.) В ранней юности он, разумеется, еще не знал этих основополагающих шпионских постулатов. Просто звукоизоляция в хрущевских малогабаритках предполагала лишь один надежный способ исключения возможного прослушивания: полное молчание.
Замысел, безусловно, развивался. С Георгием, по причине его малолетства, пока еще, разумеется, никто не советовался; тем не менее он прекрасно понимал, что за этими раздумьями стоит нечто более глубокое и значительное, чем лихие дяди-Сережины вопли: «Федька, ну рыбалка у вас тут, конечно, ничего, жить можно. Но ты представь себе, что такое Волга! Да ведь если тихонечко и разумно, да с нужными людьми законтачить — парочка икряных осетров за ночь — нет проблем! А охота! По степи! На „газиках“ с прожекторами! А сайгаки перед тобой — несметными стадами! И целиться не надо! Лупи себе — и все дела!» Георгий знал, что отец не был рыбаком-фанатом, так, в полудреме подержать перед собой удочку — куда ни шло, да и то больше не для собственного удовольствия, а как бы пообщаться с сыновьями на почве «мужских» развлечений. Охота же, с ее ярко выраженным привкусом убийства, была для отца и вообще чем-то чуждым. Тема убийства в семье Жаворонковых являлась запретной. Разумеется, Георгий понимал, что его отцу, воину-фронтовику, безусловно приходилось в его боевой жизни убивать, вполне возможно, что и многократно. Но это же было нечто принципиально другое! Война, фронт, враги… Или ты их, или они тебя. А лупить не целясь по каким-то безответным и беззащитным животным… Нет, не могло заинтересовать отца подобное «развлечение»!
Через месяц-полтора от дяди Сережи пришла телеграмма: «Приезжайте, есть вариант обмена». Ну мама, разумеется, даже на очень короткий срок не рискнула оставить своих «архаровцев» одних, а отцу пришлось быстренько договариваться на работе об отпуске за свой счет, и через несколько дней он укатил в Киев, а оттуда самолетом отправился в Сталинград.
Вернулся очень довольный: и город невероятно понравился, и квартира, которую подыскал для обмена энергичный и деятельный Сергей, вполне устроила бы: почти точная копия их собственной, а по документам — так даже на пару метров больше, не в центре, правда, но и не очень далеко; перспективы с работой тоже рисовались вполне благополучными. Решение, можно сказать, было принято и даже широко обнародовано (разумеется, прежде всего стараниями Лешки, на всех углах, всем и каждому спешившему сообщить: «А мы знаете что? Мы уезжаем! В Сталинград! Насовсем!»). Дело было за малым — за согласием обменщиков, которые вот-вот должны были приехать «на смотрины».
И вдруг в одно прекрасное утро и по радио, и в газетах одновременно, разумеется, грянуло: «Президиум Верховного Совета СССР, по многочисленным просьбам трудящихся, постановил…» И — все. Был Сталинград — и не стало его. Ерунда, в сущности. Сам-то город не изменился, остался все тем же, ну обрел какое-то странное и безликое название… Но отца это переименование почему-то сильно взволновало: «Ну уж извините, жить в прославленном городе-герое — одно дело, а переезжать в какой-то Волго-Реченск-Ручеек я не собираюсь!»
Неожиданная и удивительная реакция. Даже спустя многие годы внезапное «бунтарство» отца осталось для Георгия загадкой. Сказать, что Федор Жаворонков был каким-то уж там особым «сталинистом», никак нельзя. Во всяком случае, в отличие от многих воинов-фронтовиков, впитавших в плоть и кровь девиз: «За Родину! За Сталина!» и с ненавистью встретивших развернувшуюся кампанию «по преодолению последствий культа личности», отец воспринимал происходящее довольно спокойно, не выказывая ни подчеркнутого одобрения, ни какого-либо осуждения. Разве что изредка, при очередном безумном выкрутасе «дорогого и любимого Никиты Сергеевича», майор Жаворонков позволял себе как-то по-особенному скривиться и ухмыльнуться. Но вслух ничего не произносилось. И вообще политические вопросы в семье не принято было обсуждать; само собой подразумевалось, что все, исходящее от партии, — разумно, необходимо и справедливо. Поэтому когда однажды дядя Сережа (и снова этот дядя Сережа, вечный балагур, баламут и бузотер!) за столом и находясь уже в приличном подпитии провозгласил тост «за приближающийся коммунизм, который на сегодняшний день есть хрущевская власть плюс кукурузизация всей страны!», отец, человек, в общем-то достаточно спокойный и сдержанный, вдруг неожиданно резко и даже грубо на него вскинулся: «Сергей, думай, что городишь! Особенно при детях!» Опля! И осекся дядя Сережа, сник. Понял, что сморозил нечто глупое, несуразное и ненужное.
Но сейчас Сергей Суровцев буйствовал, безумствовал и негодовал: «Федор, ты что, совсем с ума съехал?! Чего ты дурью-то маешься?! Ну переименовали, и что с того? Сегодня — так назвали, завтра — еще что-нибудь придумают… Тебе-то что за дело? Что изменилось-то? Сотни тысяч людей живут — и ничего. А тебя почему это больше всех волнует? Я вам такой вариант нашел, работу для тебя держу, а ты как…» Тут, по идее, должно было следовать нечто малопечатное. Но в телеграммах такие вещи не проходили, а письма при сыновьях зачитывались явно с купюрами. Впрочем, для догадок об истинном содержании мальчишки были уже достаточно взрослыми и подобным лексиконом если и не пользовались широко, то уж знали его, несомненно, досконально.
Отец повыступал и поупирался недели две-три, с каждым днем все менее и менее рьяно, а потом и вообще успокоился. Вскоре приехали хозяева волгоградской квартиры. Оказались очень приятной супружеской парой, чуть-чуть постарше родителей. Их все устроило, все им понравилось, пятнадцатиминутная беседа — и, что называется, ударили по рукам. Решили, правда, ввиду надвигающейся зимы, не торопиться, не ломать детям (у них тоже было двое мальчишек) учебный год, дать возможность Вере Александровне завершить какую-то интересную и важную для нее постановку, оформлять потихоньку необходимые документы, а сам процесс переезда перенести на лето. С тем по-дружески и расстались.
Отец, правда, до лета не доработал в своем автокомбинате. Уволился где-то в марте — апреле и тут же уехал в Волгоград, начинать работу на новом месте. Опять-таки о достоинствах или недостатках отсутствия звукоизоляции. Однажды, уже сквозь сон, Георгий слышал реплики забежавшего на минутку и задержавшегося на полную бутылку отцовского сослуживца: «Ну ты, Федор, непростым мужиком оказался! Нас тут со дня на день начнут чихвостить, а тебя вроде бы и нет уже давным давно». Сон, естественно, как ветром сдуло, особенно когда послышался голос отца: «Ты, Иван Михайлович, меня к своим делам не примазывай! Под всеми вашими „бензин — направо, запчасти — налево“ ни одной моей подписи нет. И то, что я ни копейки с этого не имел, любое следствие докажет. Так что я расследования не боюсь. А вот то, что вашими помоями могут мой партбилет замарать — а я его, между прочим, на фронте получал, — этого я допустить никак не могу. Так что уж извини, разбирайтесь со своей грязью сами!»
Ну вот все и разъяснилось! Вот оно, то главное, что вынудило Федора Жаворонкова бросить неплохую работу, налаженный быт и в конечном счете покинуть милый и симпатичный городок. В его автокомбинате проворачивались жульнические махинации, и он, будучи человеком честным и порядочным, не желая в них участвовать и не имея, вероятно, возможности в одиночку пресечь эти дешевые «гешефты», предпочел устраниться и уйти.
А потом наступил май — а это уже лето, — а за ним и июнь: конец учебного года. Вновь коробки, чемоданы, узлы… Георгий фактически принял на себя всю мужскую часть работы по сборам и упаковке. От Лешки проку было мало, не путается под ногами — и то слава богу! Отец пару раз прилетал, но не больше чем на день-два и все время фактически проводил в каких-то конторах и в домоуправлении, дособирая как бы необходимые для обмена, а по сути совершенно дурацкие и никчемные справки.
И вот уже контейнер отправлен, билеты куплены… День-два в пути — и Жаворонковы стали волгоградцами.
Глава третья
Александр Борисович Турецкий блаженствовал. Блаженствовал по-настоящему, что не слишком часто ему удавалось. Всего было достаточно в жизни старшего помощника генерального прокурора, государственного советника юстиции третьего класса. Все было: и рутинная, монотонная, унылая кабинетная работа — этого даже особенно много, слишком много; и приключения, погони, авантюры и интриги; и визг тормозов, свист пуль и кипение адреналина в крови. Была ему знакома и напряженная, пропитанная крепчайшим кофе и табачным дымом аналитика, и бессонные ночи и раздумья над какой-нибудь очередной головоломкой. И даже порой — простые и тихие радости возле уютно мерцающего телевизора.
А вот блаженства явно не хватало.
В этот раз все так удачно совпало, просто исключительно удачно: все обстоятельства дополняли одно другое, и общая картина вырисовывалась самая радужная. Во-первых, в Москву пришел май. (Ну вы-то знаете, что такое май в Москве!) Во-вторых, было закончено сложное, запутанное дело, преступник перестал наконец изворачиваться и, будучи загнан в угол стальной логикой Александра Борисовича, подписал «чистосердечное». Наконец, в-третьих, май пришел и в отношения Турецкого с его спутницей жизни и помощницей — женой Ириной Генриховной.
Турецкий любил Ирину, Ирина обожала Турецкого, и при этом их союз никогда нельзя было назвать идеальным, беспроблемным. Бывало, что какое-то мимолетное облачко превращалось в серую тучу, и тогда на долгие дни мир уходил из их семьи.
А бывало так, как сейчас: вновь протянулись между ними и запели некие невидимые струны, снизошел внутренний покой и благодать. Откуда вообще берется хорошее настроение? Все это так загадочно.
И вот теперь — в дополнение к общей идиллической картине — Ниночка, любимая дочка Турецкого и Ирины, отпросилась у родителей погостить на выходные на даче у подруги, в результате чего супруги вновь почувствовали себя юными и легкомысленными, невесомыми; у них начался «второй медовый месяц».
Засим Александр сидел в своем любимом, уютнейшем кресле и маленькими эстетскими глоточками цедил принесенное им же «бордо» урожая позапрошлого года. (Конечно, Турецкий предпочел бы нормальную, родимую рюмку водки, но чего не сделаешь, чтоб произвести впечатление на собственную жену!) В тяжелых серебряных канделябрах оплывали свечи… и почему в женском сознании занятия любовью обязательно запараллелены со свечами? А откуда это у нас этакие белогвардейские канделябры? Но неважно, неважно, пусть! Красиво все-таки.
Итак, Александр Борисович утопал в мягчайшем плюше и чувствовал себя удивительно спокойно, комфортно… Можно не волноваться, а расслабиться и плыть, плыть по этим мягким волнам.
В гостиную вошла Ирина, одетая в шелковый черный пеньюар, ее красивые глаза блестели ярче обычного — совсем как в молодости. Он еще успел сверкнуть глазами ей в ответ, а чуткие уши следователя в ту же секунду уже уловили эту музыку… Эту ненавистную музыку, доносившуюся из кармана его пиджака.
Как там было в известном анекдоте? «Моцарт и Бах — не лохи, братан, а чисто конкретные пацаны, которые пишут музыку к нашим мобилам!» Турецкий не особо увлекался техникой и «игрушками», но его аппарат — с тех пор как попался под горячую шаловливую руку шутникам из его же команды — исполнял исключительно «Турецкий марш» Моцарта. Результатом явилась та хрипучая ненависть, которую внушало теперь юристу это известное рондо гениального австрийского композитора.
Эта ненавистная, ненавистная, ненавистная музыка… может, не снимать? Ну имею я право, в конце концов?! Э-хе-хе… Нет, друг ситный Александр Борисыч, не имеешь ты права! И сам прекрасно это знаешь. Вот так-то, дружок. Так будь же проклят тот день, когда…
— Алло!
— Здравствуй, Александр Борисович. Извини, что помешал, но…
Так-с. Александр Борисович, — значит, не Саша. А следовательно, старый друг Костя Меркулов, заместитель генпрокурора России, звонит не на шашлыки его пригласить.
— Здравствуй, Константин Дмитриевич.
— …но дело срочное. Очень срочное.
— Что случилось?!
— Убийство. Не по телефону. Я понимаю, Саша, все понимаю. Но ты меня знаешь не первый день, я панику разводить просто так не буду.
— Когда?
— Когда ты сможешь быть у меня?
— Через час нормально?
— Жду.
Турецкий нажал отбой с видом человека, осознавшего вдруг, что жизнь его не удалась. Впрочем, уже через секунду выражение его лица изменилось. Проснулось профессиональное любопытство, инстинкт охотника. Он стремительно собрался, не отказав себе, впрочем, в последнем глотке «бордо» — «на посошок», — поцеловал жену и был таков.
А вот блаженства явно не хватало.
В этот раз все так удачно совпало, просто исключительно удачно: все обстоятельства дополняли одно другое, и общая картина вырисовывалась самая радужная. Во-первых, в Москву пришел май. (Ну вы-то знаете, что такое май в Москве!) Во-вторых, было закончено сложное, запутанное дело, преступник перестал наконец изворачиваться и, будучи загнан в угол стальной логикой Александра Борисовича, подписал «чистосердечное». Наконец, в-третьих, май пришел и в отношения Турецкого с его спутницей жизни и помощницей — женой Ириной Генриховной.
Турецкий любил Ирину, Ирина обожала Турецкого, и при этом их союз никогда нельзя было назвать идеальным, беспроблемным. Бывало, что какое-то мимолетное облачко превращалось в серую тучу, и тогда на долгие дни мир уходил из их семьи.
А бывало так, как сейчас: вновь протянулись между ними и запели некие невидимые струны, снизошел внутренний покой и благодать. Откуда вообще берется хорошее настроение? Все это так загадочно.
И вот теперь — в дополнение к общей идиллической картине — Ниночка, любимая дочка Турецкого и Ирины, отпросилась у родителей погостить на выходные на даче у подруги, в результате чего супруги вновь почувствовали себя юными и легкомысленными, невесомыми; у них начался «второй медовый месяц».
Засим Александр сидел в своем любимом, уютнейшем кресле и маленькими эстетскими глоточками цедил принесенное им же «бордо» урожая позапрошлого года. (Конечно, Турецкий предпочел бы нормальную, родимую рюмку водки, но чего не сделаешь, чтоб произвести впечатление на собственную жену!) В тяжелых серебряных канделябрах оплывали свечи… и почему в женском сознании занятия любовью обязательно запараллелены со свечами? А откуда это у нас этакие белогвардейские канделябры? Но неважно, неважно, пусть! Красиво все-таки.
Итак, Александр Борисович утопал в мягчайшем плюше и чувствовал себя удивительно спокойно, комфортно… Можно не волноваться, а расслабиться и плыть, плыть по этим мягким волнам.
В гостиную вошла Ирина, одетая в шелковый черный пеньюар, ее красивые глаза блестели ярче обычного — совсем как в молодости. Он еще успел сверкнуть глазами ей в ответ, а чуткие уши следователя в ту же секунду уже уловили эту музыку… Эту ненавистную музыку, доносившуюся из кармана его пиджака.
Как там было в известном анекдоте? «Моцарт и Бах — не лохи, братан, а чисто конкретные пацаны, которые пишут музыку к нашим мобилам!» Турецкий не особо увлекался техникой и «игрушками», но его аппарат — с тех пор как попался под горячую шаловливую руку шутникам из его же команды — исполнял исключительно «Турецкий марш» Моцарта. Результатом явилась та хрипучая ненависть, которую внушало теперь юристу это известное рондо гениального австрийского композитора.
Эта ненавистная, ненавистная, ненавистная музыка… может, не снимать? Ну имею я право, в конце концов?! Э-хе-хе… Нет, друг ситный Александр Борисыч, не имеешь ты права! И сам прекрасно это знаешь. Вот так-то, дружок. Так будь же проклят тот день, когда…
— Алло!
— Здравствуй, Александр Борисович. Извини, что помешал, но…
Так-с. Александр Борисович, — значит, не Саша. А следовательно, старый друг Костя Меркулов, заместитель генпрокурора России, звонит не на шашлыки его пригласить.
— Здравствуй, Константин Дмитриевич.
— …но дело срочное. Очень срочное.
— Что случилось?!
— Убийство. Не по телефону. Я понимаю, Саша, все понимаю. Но ты меня знаешь не первый день, я панику разводить просто так не буду.
— Когда?
— Когда ты сможешь быть у меня?
— Через час нормально?
— Жду.
Турецкий нажал отбой с видом человека, осознавшего вдруг, что жизнь его не удалась. Впрочем, уже через секунду выражение его лица изменилось. Проснулось профессиональное любопытство, инстинкт охотника. Он стремительно собрался, не отказав себе, впрочем, в последнем глотке «бордо» — «на посошок», — поцеловал жену и был таков.
Глава четвертая
Я — убийца… К этому нужно привыкнуть. Там, в горах, все было иначе: вот тут были мы, а вон там находились они. Они — враги, потому что хотят уничтожить нас, а мы за это ненавидим их. Это было так просто — убивать… там, в горах.
Глупые журналисты говорят «ад». «Он прошел через ад…» Эх, что вы понимаете, хлипкие, изнеженные мамины сынки! Да, это был ад, но какой прекрасный ад! Там — они. Тут — мы. Есть великая опасность, и есть великая цель, которую мы посланы выполнять. Мы должны показать им, кто хозяин. Кто сильнее.
Смерть ходит где-то рядом, но от этого только больше начинаешь любить жизнь. Где еще так ценишь жизнь, как на войне?
Я убийца! Да-да, еще там, наверху, я сделался им. Я хорошо помню своего первого. Каждый, кто убивал, хорошо помнит своего первого — как помнят первую женщину.
Он шел на меня… совсем молодой, еще щенок. Грязноватый пушок над верхней губой, серая от страха физиономия. И наглые бараньи глаза — впиваются в меня и ненавидят, ненавидят… Я понял, что сейчас он меня убьет. Это оказалось так обыденно… вот сейчас этот перекошенный сопляк меня убьет! И в ту же секунду я сообразил, как сделать, чтобы он не смог меня убить. В моем указательном пальце поселилась смерть — его смерть; стоит лишь нажать на спусковой крючок «калаша», и она стремительно полетит к нему. Маленькое свинцовое тельце калибра 7,62 войдет в его большое теплое тело, и он утихнет навсегда. Только что, кажется, он шел мне навстречу, такой ужасно живой: дышал, ненавидел меня, думал о чем-то своем — быть может, вспоминал любимую девушку, — а теперь упадет на землю, в пыль, расплющит свою нахальную морду о придорожные камни и затихнет навсегда.
Сколько разных мыслей пронеслось в моей голове в одно-единственное мгновение! Правильно говорят, что время в таких случаях растягивается. В самый распоследний миг я еще испугался, что не смогу, — а указательный палец уже судорожно давил на спуск.
Он упал…
Со вторым пошло чуть-чуть легче…
… А потом стало и совсем легко. Там, наверху…
Но там, наверху, в горах, шла война. Солдаты стреляют друг в друга, кидают гранаты, укрепляют ловушки, мины — это нормально. А теперь я — убийца.
Глупые журналисты говорят «ад». «Он прошел через ад…» Эх, что вы понимаете, хлипкие, изнеженные мамины сынки! Да, это был ад, но какой прекрасный ад! Там — они. Тут — мы. Есть великая опасность, и есть великая цель, которую мы посланы выполнять. Мы должны показать им, кто хозяин. Кто сильнее.
Смерть ходит где-то рядом, но от этого только больше начинаешь любить жизнь. Где еще так ценишь жизнь, как на войне?
Я убийца! Да-да, еще там, наверху, я сделался им. Я хорошо помню своего первого. Каждый, кто убивал, хорошо помнит своего первого — как помнят первую женщину.
Он шел на меня… совсем молодой, еще щенок. Грязноватый пушок над верхней губой, серая от страха физиономия. И наглые бараньи глаза — впиваются в меня и ненавидят, ненавидят… Я понял, что сейчас он меня убьет. Это оказалось так обыденно… вот сейчас этот перекошенный сопляк меня убьет! И в ту же секунду я сообразил, как сделать, чтобы он не смог меня убить. В моем указательном пальце поселилась смерть — его смерть; стоит лишь нажать на спусковой крючок «калаша», и она стремительно полетит к нему. Маленькое свинцовое тельце калибра 7,62 войдет в его большое теплое тело, и он утихнет навсегда. Только что, кажется, он шел мне навстречу, такой ужасно живой: дышал, ненавидел меня, думал о чем-то своем — быть может, вспоминал любимую девушку, — а теперь упадет на землю, в пыль, расплющит свою нахальную морду о придорожные камни и затихнет навсегда.
Сколько разных мыслей пронеслось в моей голове в одно-единственное мгновение! Правильно говорят, что время в таких случаях растягивается. В самый распоследний миг я еще испугался, что не смогу, — а указательный палец уже судорожно давил на спуск.
Он упал…
Со вторым пошло чуть-чуть легче…
… А потом стало и совсем легко. Там, наверху…
Но там, наверху, в горах, шла война. Солдаты стреляют друг в друга, кидают гранаты, укрепляют ловушки, мины — это нормально. А теперь я — убийца.