Чем ярче становилась розовость сопок, тем гуще делалась тень под скалой, накрывавшей домик господина Ляо. Скала нависала над ним угрожающим черным массивом. Казалось, достаточно самого незначительного усилия, совсем маленького взрыва, всего одного динамитного патрона, чтобы заставить тысячу тонн гранита обрушиться на ветхие стены и навсегда освободить Ласкина от господина Ляо, разорвать цепь, опутавшую барона Фохта.
   Ласкин хмуро глядел на то, как дом все дальше и дальше уходил в тень, пока скалистая щель не стала совсем черной.

Егеря

   Свет солнца меркнет в тайге. Только вверху, между образовавшими сплошной шатер кронами деревьев, сквозят яркие лучи. Но неба не видно и там. Листва слишком густа. Тесно сошлись стволы кедра и тисса, часто заплели все вокруг путы лиан и дикого винограда. Здесь каждый шаг – борьба с зарослями, с цепкими ветвями дикого шиповника и чертова дерева. Тропка едва различима.
   Она бежит, укрытая тенью деревьев, замаскированная листьями папоротника, разросшегося по пояс человеку.
   Парно, как в бане. Воздух такой, будто вся земля пропитана густой растительной эссенцией. Запахи свежих трав с примесью гнилого, сопревшего листа поднимаются с земли. Их тяжелая волна кружит голову. Стежка – полоска чуть примятой травы – хитро вьется между камнями, словно нарочно прячется от глаз человека. Поневоле приходится ступать на их обманчивую мшистую поверхность. Нога скользит, как по льду. Внезапно тропа обрывается прямо над крутым берегом ручья. Переправа без моста, без брода, с камня на камень, с сапогами под мышкой. От воды веет прохладой. Она звенит и бурлит, пенясь между камнями. Ее прозрачность подчеркивает каждая деталь дна: камешки, застрявшие среди них отяжелевшие ветки, мелькающая там и сям форель. Все видно с какой-то особенной, отчетливой яркостью, как сквозь сильную лупу.
   И опять густые заросли, где не видно и на пять шагов вперед. Только по тому, как крутой лестницей вырастают камни из-под травы или уходит опора из-под ног, можно судить о подъемах и спусках.
   Ласкин не скоро добрался до оврага, помеченного на карте. Со спуска он увидел противоположный, круто поднимающийся в гору склон. Вдоль него тянулась безлесная прогалина. Ее сожженная зноем поверхность сияла, как медный щит, под лучами высоко стоящего солнца. Нечего было и думать там отдохнуть, а Ласкину нужны были силы. Он должен был явиться к цели свежим и бодрым. Решил прилечь, прежде чем спускаться в распадок. Заснуть не было возможности: стоило закрыть глаза, как багровые, лиловые, зеленые, синие круги начинали разбегаться по внутренней поверхности век. Парное удушье нагнетало кровь в сосуды. Стучало в висках, ломило затылок. Ласкин лежал, все больше теряя желание и способность продолжать путь. Но вот сквозь розовый туман полузабытья до сознания дошел мелодичный свист. Открыв глаза, Ласкин ничего не увидел. В напряженной тишине спящей под солнечным наркозом тайги свист отчетливо повторился. Он шел с той стороны оврага. Но полянка была пуста. Кажется, слегка пошевелилась на опушке обожженная солнцем красная листва кустарника, но скорее всего и это почудилось: вероятно, колебался воздух, горячими струями поднимаясь с земли.
   Через секунду свист послышался вновь, и опять шевельнулся тот же куст. И тут Ласкин увидел, что это вовсе не куст, а «цветок-олень».
   Еще раз свистнув, олень вышел на полянку. Он ступал осторожно и легко. Будто не ноги у него, а стальные пружинки, на которых корпус плывет над неровной землей, почти не колеблясь. Олень не шел и не бежал. Его движение состояло из отдельных скачков и даже из отдельных тактов скачков, – так учили солдат «по разделениям» ходить гусиным шагом.
   Поднятая в воздух нога оленя замирала, согнутая в коленке. Затем он эластично выкидывал копытце вперед и, сделав мягкий, будто никаким усилием не вызванный прыжок, переносил корпус на выброшенную вперед ногу.
   Посреди полянки олень остановился, насторожив широкие, как листья клена, уши. Ласкин лежал, будто мертвый. Старался даже не дышать. Внезапно он заметил возле себя странное движение. С едва уловимым шорохом зашевелились устилающие землю листья. Шорох приближался к его голове. Но, как и давеча с оленем, Ласкин не мог ничего увидеть за пестрым покровом листьев. Вдруг шелест затих. Рядом с плечом Ласкина, как поднятая на пружине, появилась головка полоза. Ласкин забыл про оленя и в испуге вскочил, но змея исчезла столь мгновенно и бесследно, что Ласкин не смог бы даже указать точку, где она за секунду до того была. А когда он оглянулся на лужайку, оленя там уже не было.
   Ласкин сердито отряхнулся и пошел.
   В лесу, на обнесенной сеткой площади всего в две тысячи гектаров, живет тысяча оленей, но за весь остальной путь Ласкин не видел больше ни одного. Быть может, десятки и сотни их были на его пути, но ни один не дал себя заметить.
   Усталый больше от зноя, чем от ходьбы, Ласкин вышел из тайги почти у самого моря. Перед ним расстилалась гладь пролива Стрелок, отделяющего остров Путятин от материка. Вправо, у подножия сопки, на самом мысе Бартенева, выделялся белизной стен на земной зелени домик. Он стоял так близко к берегу, что казалось – волны пролива омывают его фундамент.
   Домик был маленький, со стеклянной верандой и мезонинчиком. Спускаясь к нему, Ласкин вглядывался в открывающуюся с вершины сопки панораму пролива.
   Смягченная расстоянием зелень материкового берега переходила в смутную синеву далеких сопок. Легкое, едва подернутое лазурью небо отражалось в неподвижной воде. Береговые заросли, опрокинутые в зеркало вод, ложились дрожащим кружевом на край бирюзовой дороги пролива.
   Вокруг домика царила тишина. Никто не отозвался на зов Ласкина. Лишь обойдя изгородь, он заметил калитку, ведущую в разбитый за домиком огород. Все дышало здесь хозяйственностью и порядком. Капуста раскрывала навстречу солнцу загибающиеся края своих матовых листьев. Грядки светлой морковной зелени разбегались ровными прополотыми рядами, огибая одинокий, коряво вывернувшийся из земли дубок. За угол прогалины уходил сплошной ковер цветущего картофеля. В белизне цветов двигалась чья-то широкая спина, обтянутая красным ситцем. Ласкин еще раз подал голос. Спина расправилась, и Ласкин увидел большую, крепкую женщину. Она не была полной, скорее наоборот. Ее лицо казалось костистым и строгим. В нем не было правильных черт, но, глядя на смуглую кожу щек и яркость сомкнутых сильных губ, чувствуя на себе взгляд строгих спокойных глаз, Ласкин подумал: «Хороша!» Вся ее фигура поражала плотностью кроя – от округлых, могучих плеч до широкого таза. Красная повязка на огненно-рыжих волосах сливалась с пунцовым загаром лица и делала всю голову пылающей.
   Женщина выпрямилась и, отирая о фартук запачканные землей руки, подошла к Ласкину.
   – С совхоза?
   Голос был грудной, сочный и грузный, как она сама. Ласкин почувствовал свою хлипкость перед надвинувшейся на него силой тайги. Даже собственный голос показался ему птичьим писком.
   – Мне хотелось бы видеть егеря.
   – Двое их тут.
   – Назимова.
   – Мужа, значит.
   – А кто второй?
   – Чувель, брат.
   Из дальнейшего разговора Ласкин узнал, что Чувель на сенокосе и придет не скоро, если только не окажется правдой то, что болтали тут давеча ребята, будто Чувель посек себе ногу и не сможет работать. А если так – вернется домой. В совхозе ему делать нечего. Тут его квартира: наверху, в светелке. И служба тут: вот все влево от егерского домика – Чувелев участок; вправо – участок второго егеря, Назимова, ее мужа. Сейчас Назимов уехал по рыбу. Вот-вот должен вернуться. Уж к обеду-то обязательно будет.
   Не спеша сообщая все это, женщина соскабливала с пальцев приставшую землю. Поймав на себе ощупывающий взгляд Ласкина, она опустила подоткнутую юбку в ушла в дом.
   По проливу скользит небольшая невзрачная шлюпчонка. Неторопливыми ударами весел подгоняет ее высокий худой человек. Шлюпка плывет так спокойно, так плавно, что не слышно всплеска, не видно даже ряби на воде, только за кормой лениво расплетается косичка следа. Шире и шире разбегаются эти пряди, пока не утихнут, не растворятся в той же неподвижной, отполированной солнечной гладью воде.
   Человек в шлюпке не сгибается. Не спеша заводит весла и бесшумно опускает их в воду. Вынет с ловким вывертом, и ровная, тоже бесшумная пленочка воды стечет с них, прежде чем человек снова заведет их к носу шлюпки. Ни стука, ни всплеска, ни скрипа уключин.
   Солнце палит так, что на воду глядеть больно, а гребец без шапки. Голова у него черная от загара и блестит на солнце серебром седины. Ударом весла гребец круто повернул шлюпку и заставил ее до половины вылезти на прибрежный песок. Не спеша он сложил весла и вышел на берег.
   Человек был подтянут; лицо чисто выбрито, большие серые глаза жестко глядели из-под выгоревших бровей. Сухой нос с горбинкой и складка вокруг сжатых губ делали выражение его лица сосредоточенным и не слишком приветливым.
   Гребец поднял промокший мешок с рыбой и, держа его немного на отлете, будто боясь запачкаться, понес к дому. На ходу крикнул:
   – Авдотья Ивановна! Рыбу возьмите.
   Он бросил мешок на крыльцо и сел на ступеньку. Не спеша постучал папироской по крышке коробки. Это была всего лишь облезлая жестянка, но по тому, как проделывал все это егерь, можно было бы подумать, что в руках у него, по меньшей мере, золотой портсигар. И в том, как он постукивал, и в том, как прикуривал, прищурив один глаз и держа двумя пальцами папиросу, было нечто глубоко чуждое этому скромному егерскому домику, лодке и мешку с рыбой.
   Вышла женщина и взяла рыбу. Кивнув в сторону Ласкина, сидевшего в тени забора, сказала:
   – Там человек.
   Егерь хмуро посмотрел на Ласкина. В серых холодных, внимательных глазах не было ничего, что могло бы ободрить гостя. Егерь продолжал смотреть выжидательно. Ласкин тоже молчал.
   Женщина приветливо бросила Ласкину:
   – Поговорите с супругом-то!
   При слове «супруг» егерь с досадой дернул бровью и встал. Он надел выгоревшую фуражку военного образца и приложил пальцы к козырьку:
   – Егерь Назимов.
   Скоро Ласкин заметил, что в разговоре с женой Назимов несколько менялся – даже говорил другим языком, не тем, каким с Ласкиным. Слова его становились грубее и проще, но в них сквозило больше тепла. Она же при общении с ним теряла свою угловатость, делалась мягче и женственней. Даже ее могучие, почти мужские руки становились будто слабее, и движения их легчали и округлялись.
   Когда Назимов куда-то ушел, Ласкин, принимая от Авдотьи Ивановны кружку молока, шутливо сказал:
   – Он у вас сердитый.
   Она поглядела куда-то в сторону, потом себе на руки и тихонько ответила:
   – Роман Романович?.. Не сердитый, а только… потерянный он.
   Она опустилась на лавку рядом с Ласкиным.
   – Потерял он себя. Семь лет, как выпущен, а все в себя не придет.
   И осеклась. Послышался треск веток под ногами приближающегося человека. Авдотья Ивановна поспешно поднялась и пошла навстречу. В сгущающемся мраке опушки Ласкин не видел, что там происходит, но ему показалось, что он слышит, веселые возгласы, смех и голос ребенка. Он не утерпел и пошел туда.
   Назимов нес мальчика лет пяти. Взмахивая ручонками, как крылышкам, ребенок заливисто смеялся и тянулся к матери. Он сидел верхом на шее Назимова, весело покрикивавшего:
   – Гоп, гоп, гоп!..
   Мальчуган тоненьким голоском сквозь смех вторил:
   – Хоп, хоп, хоп!..
   Назимов увидел Ласкина, и лицо его сразу застыло. Улыбка исчезла. Выпрямившись, снял ребенка и передал матери.
   Строго сказал:
   – Ему пора спать.
   Голос звучал, как и прежде, сухо и неприветливо.
   – Ваш? – попробовал Ласкин завязать разговор.
   – Да, – коротко бросил Назимов и ушел в дом.
   Больше они не говорили до вечера, когда Назимов собрал припас на три дня и пригласил Ласкина идти в тайгу на отстрел.
   Месяц был на ущербе. Яркая полоса пересекла пролив, точно мост из гибкой серебряной ленты, брошенной на воду. Лента извивалась и дрожала, следуя движениям легкой волны.
   Назимов и Ласкин шли берегом, вдоль опушки.
   Ласкин предложил спутнику папиросу. Тот закурил по-охотничьему – из горстки. При свете спички Ласкин увидел его лицо. Резкость черт смягчилась. Морщины разошлись.
   – Как чудесно тут у вас! – сказал Ласкин.
   – В некоторых отношениях неплохо, – неожиданно просто ответил Назимов, точно темнота давала ему возможность держать себя свободней.
   Они удалились от берега. У моря остались и месяц, и свет. Уйдя в тайгу, спутники углубились в темь, до отчаяния непреодолимую. Назимов шел не быстро, но очень уверенно. Ласкин с трудом следовал за ним, ориентируясь по шелесту листьев под ногами егеря да по редким вспышкам его папиросы. Так они шли до засветлевшей вдали опушки.
   Назимов остановился.
   – Тут ночлег.
   Ласкин представил себе пылающий уютный костер и сидящего около него егеря, ведущего неторопливый рассказ.
   – Хворосту набрать? – предложил он.
   – Как хотите. Мне достаточно листьев.
   – Я говорю о костре.
   – А-а… – протянул Назимов и засмеялся. – Может быть, еще чайничек, рюмку водки?.. Здесь не подмосковная дача. Не угодно ли кусок хлеба и флягу с водой?..
   Глупости! Не фляга же с водой развяжет беседу, какую намерен вести Ласкин. Его баклага наполнена коньяком. У егеря слишком короткий язык. Коньяк сделает его длинней.
   – Вдали от Авдотьи Ивановны вашу спартанскою воду можно заменить моим коньяком.
   – При чем тут Авдотья Ивановна? Я пью когда и с кем хочу.
   – Тем лучше! Выпьем здесь, в дебрях путятинской тайги, темной осенней ночью, и вашим собутыльником буду я.
   – Может быть, именно здесь, теперь и с вами я не желаю пить.
   Назимов говорил зло, точно стараясь вызвать собеседника на резкость или заведомо обидеть.
   – Дело ваше, – спокойно ответил Ласкин, но выложил баклагу на видное место.
   Они долго молчали. Потом под Назимовым захрустел валежник. До Ласкина донеслось не слишком любезное:
   – Есть будете?
   Ласкин откупорил флягу и молча передал ее егерю. Из темноты послышалось бульканье жидкости в горлышке опрокинутой баклаги.
   Потом ее взял Ласкин, но только сделал вид, будто пьет. Он еще несколько раз брал от Назимова баклагу для того, чтобы проверить, сколько тот выпил.
   Все происходило без слов.
   Поужинав, тоже в молчании, Ласкин лег. Назимов долго курил. Потом прозвучал его принужденный смех.
   – Прикажете поблагодарить за угощение? Княжеский пир! Коньяк!.. Егерь Назимов пьет коньяк. Это же шикарно!.. Ей-богу, шикарно!
   По-видимому, он давно не пил, и от коньяка его быстро разобрало. Ласкин сделал вид, что собирается спать, и равнодушно бросил:
   – Покойной ночи.
   И стал ждать. Он знал, что делает. Действительно, через некоторое время послышался обиженный голос Назимова.
   – Так-с, «покойной ночи»… Значит, подпоили – и отвяжись! А как же олень, пантовка, егерь? Ведь вы же все хотели знать, вы же за этим и приехали!
   Ласкин придвинулся к нему вплотную; вместе с запахом вина и табака до него доходили негромкие слова егеря:
   – …Черт вас дери! Вам нужна экзотика? Нет здесь экзотики. Поняли?! Никакой экзотики! Экзотика давно улетучилась. Остались обыкновенная земля, лес, небо, вода. Остался труд. Невидный, но большой. Разве вот солнце еще годится для вашей экзотики: ровно столько солнца, сколько нужно, чтобы сделать несносной жизнь егеря. Впрочем, может быть, вам подойдет матерый волк? Его еще можно встретить. Есть и барс. А рысь – это не экзотика. Она не стоит вашего высокого внимания. Волк и барс – туда-сюда… Но при профессиональном отношении вырабатывается совсем другой вкус: все становится пресным. Не ощущаешь уже легкого дрожания нервов, без которого охота, как спорт, не доставляет удовольствия. Для нас это уже ремесло.
   Вы видали мою винтовку? Это – «росс». Его убойность нельзя сравнить ни с каким другим ружьем. Выходное отверстие от пули – в хорошее блюдечко. А так как я бью в шею, стараясь поразить ее верхнюю часть с позвоночным столбом, у моих пантачей голова бывает почти отделена от туловища. Может быть, вы вообразите, что это так просто: прицелился – и р-раз? Дудки. Прямой выстрел «росса» – шестьсот шагов, но даже так можно спугнуть дурацкую животину. Ей-ей, олень способен и за километр расслышать полет мухи, дыхание человека. А видит, проклятый! Одним словом, отстрел оленя – довольно скучное занятие. Как, впрочем, и всякая другая профессиональная охота скучна для человека, не родившегося в тайге. Говорят, что только охота на себе подобного может быть нескучной. Я этого не могу сказать. Тот вид охоты на человека, который я отведал, не показателен: война – не охота. Какая же это охота, когда вместе с тобой стреляют сотни и тысячи людей! Их заставляет нажимать на курок только страх, двойной страх: как бы не стукнули по черепу сзади, если не будешь стрелять вперед, и как бы не всадили пулю в тебя, если опоздаешь всадить ее сам…
   Впрочем, виноват. Вас ведь интересует только олень? Ладно, об олене. Важно свалить его одним выстрелом. Ранить нельзя. Если перебьешь ногу, он уйдет без ноги. Конечно, потом он падет, но без собак его не отыщешь. Рана в живот? Он способен целый день волочить свои кишки. При этом заведет вас в такие дебри, что не приведи бог…
   Назимов остановился. Ласкин воспользовался молчанием.
   – Расскажите о себе.
   – Для этого мне нужно еще коньяку. – Он жадно допил остатки из баклаги Ласкина. – О себе?.. Я моряк. Впрочем, это недостаточно точно. Вы можете принять меня за одного из тех, кто водил суда по морям. Расхаживал по мостику, обдуваемый солеными ветрами, разбирался в картах, понимал кое-что в машинах, бранил офицеров и бил матросов, не справлявшихся с трудностями морской службы. Одним словом, вы, может быть, представляете себе морского волка? Я не из тех. Я бывший офицер тихоокеанской эскадры Российского императорского флота. Это был совсем особый класс моряков. Основным бассейном наших плаваний был действительно очень «Тихий океан», но открытый не Магелланом, а неким греком Антипасом, – так назывался его кафешантан. Это было неплохо задумано: почти всегда мы чувствовали себя в родной стихии – на волнах «Тихого океана». Антипас держал шантан и бани, дополнявшие друг друга. Впрочем, у него еще водочный завод был в Харбине. Там водка не облагалась акцизом, и он ее контрабандным путем переправлял во Владивосток. А носила эта водка необыкновенное название: «Адмиральский час». Да, так плавал я преимущественно в «Тихом океане» Антипаса: шансонетки, коньяк, изредка, когда карман бывал не слишком пуст, бутылка «Редерера»… Выходы в открытое море, в мокрый Тихий океан, совершались не слишком часто. И не слишком далеко. Как видите, специальность у нас была довольно узкая. Найти ей применение на месте, когда началась германская война, было нелегко. Кончилось тем, что меня в компании таких же сухопутных моряков в конце концов отправили на германский фронт, в так называемые морские полки. Не скажу, чтобы мне там понравилось. В сухопутной войне было слишком много вшей, портянок и мясничества. К счастью, я пристрастился к стрельбе. В начавшем тогда зарождаться снайпинге я нашел, так сказать, себя. Меня даже собирались отправить в английскую школу снайперов для совершенствования, но тут начался развал нашей богоспасаемой армии. Я с удовольствием драпанул в Петроград, где пребывала моя сестрица Васса…
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента