Только бы не дождь! Если его не будет, мы, может быть, еще и дотянем до Усть-Сысольска. Ближе садиться негде.
   Вопреки всем доводам разума, в глубине души у меня еще копошилась надежда на то, что нам удастся пролететь дальше, чем Федосеенко. Лишь бы не дождь!
   Да, лишь бы не дождь…
   А дождь уже громко стучал по оболочке. Нам предстояла неизбежная посадка.
   Предательские кумулусы, образовавшиеся два часа тому назад, слезоточили все сильней. Из-за этих слез наш гайдроп уже начал чертить по верхушкам деревьев.
   Мой бинокль обшаривает горизонт. Нигде ни единой прогалины. Неужели придется садиться на лес?
   Быстро пристропливаю по углам багаж. Срезаю с рейки часы и… не успев засунуть их в карман, кубарем лечу в угол корзины. Гайдроп зацепился за крепкий ствол высоченной сосны. Громкий треск, хруст, и полутораобхватная вековая сосна, дернувшись нам вслед, взлетела над вершинами своих могучих соседок. Один за другим трещали под нами стволы. Пляска совершенно обезумевшей корзины свидетельствовала об усердной лесозаготовительной работе гайдропа.
   – До смерти хочется пить, – хрипло пожаловался Канищев.
   Я принялся за выполнение трудной задачи: достать из сумки бутылку нарзана и откупорить ее. В бешеных размахах корзины сквозило явное стремление вытряхнуть за борт все содержимое вместе с нами, и все-таки наконец бутылка была у меня в руках. Быть может, это было и очень глупо, но мне почему-то казалось, что если Канящев получит свой нарзан, то мы еще продержимся в воздухе, обойдем нашего сильного конкурента. Теперь можно посмеяться над тем, что я тогда сражался с нарзанной бутылкой, как с препятствием, стоявшим на нашем пути к победе. Но, право, тогда эта борьба, наверно, вовсе не показалась бы смешной самому смешливому человеку. Я мог действовать только одной рукой – вторая была нужна, чтобы держаться за борт и не позволить взбесившемуся аэростату выбросить меня на вершины сосен.
   Тот, кто видел в фильмах, как ковбои укрощают мустангов, только что взятых из табуна, может себе приблизительно представить мои ощущения. Разница была лишь в том, что выброшенному из седла наезднику некуда лететь дальше двух метров, отделяющих его от земли, а под нами зияло еще несколько десятков метров, отделявших нас от густых и чертовски неприветливых вершин леса.
   Я был уверен, что победил стихию, когда наконец штопор с выдернутой пробкой оказался у меня в руке, а из зажатой между колен бутылки фонтаном бил нарзан.
   Канищев стал жадно пить из горлышка, рискуя выбить себе зубы. Рывок корзины, еще более сильный, чем все предыдущие, заставил его выпустить бутылку. Я успел только увидеть, что он широко простер руки, и в следующий миг его большое тело закрыло от меня все. Меня вдавило в угол корзины так, словно на меня наехал шоссейный каток. Эта страшная тяжесть все давила и давила, с сопением, с кряхтеньем. При этом нас катало по дну корзины, швыряло от одного борта к другому. Канищев бранился и делал судорожные усилия подняться, еще крепче наваливаясь на меня своими полутораста килограммами. Только воспользовавшись несколькими секундами затишья, нам удалось разобраться в путанице собственных рук и ног и быстро занять свои места у бортов.
   Взгляд вниз сказал все: нескольких минут катания по корзине оказалось достаточно, чтобы положение стало непоправимым. Федосеенко, Ланкман?!. Нет, сейчас приходилось уже считаться только с тем, что аэростат со скоростью экспресса несся над самым лесом. Всего несколько метров отделяли корзину от вершин сосен. Сквозь грохот бури я услышал команду:
   – На разрывное!
   Усваиваю ее машинально, без раздумья. Руки работают рефлекторно. Всей тяжестью висну на красной вожже разрывного полотнища. Щелкнул карабин.
   Напрягаю все силы, чтобы отодрать разрывное. Однако и постарались же его приклеить!
   Из-за мелькающих за бортом вершин видна желтая прогалина, поросшая относительно редкими деревьями; по-видимому, на нее и рассчитывает опуститься Канищев.
   У меня уже не осталось в запасе ни единой дины, взмокло все тело, а разрыва все не было. Рядом со мной на вожже повис Канищев. Однако даже этого груза оказалось недостаточно. Казалось, выхода нет. Мы бросили разрывное и оба вцепились в клапанный строп. Уже не хлопками, а непрерывным открытием клапана старались избавиться от газа. Но это не было делом одной минуты.
   Наша корзина, как погремушка, хлопала по вершинам деревьев. Аэростат, гонимый порывами бури, тянул все дальше от облюбованной прогалины. Наконец у него не осталось сил тащить за собой обмотавшийся вокруг сосен гайдроп.
   Аэростат озлобленно забился, не оставляя ни на секунду в покое корзину и вытряхивая из нее остатки содержимого. Ценою ободранных рук мне удалось зачалить клапанный строп за крепкий сук соседней сосны, и мы снова сделали попытку вскрыть разрывное. Все было напрасно. Тогда мы решили переложить эту работу на аэростат и в удобный момент накоротко закрепили за дерево и разрывную. Огромным желтым пузырем оболочка билась в вершинах. Как пушка, громыхала толстая прорезиненная ткань.
   Посадка совершена. Я обтер кровь с рук и, обессиленный, опустился на борт корзины, служивший нам теперь полом, а ее пол стоял отвесно за спиной. Я с удивлением увидел, что все приборы висели на рейках. Только трещины пауками легли на стекла.
   – Айда покурить! – благодушно заявил Канищев. – Помогите немного выбрать гайдроп, чтобы приспособить его вместо лестницы. Мы тут, по крайней мере, на высоте шестого этажа… Да, застряли на редкость неудачно.
   Через пять минут грузная фигура Канищева скользнула по гайдропу вниз и, коснувшись почвы, сразу ушла в нее выше колен. Избранная нами для посадки прогалина оказалась болотом.

5. Съесть или выпустить?

   Вволю накурившись, Канищев устроился на пеньке и разгладил на коленях намокшую карту.
   – Итак, маэстро, идем на северо-запад, пока не выберемся к реке, – проговорил он так весело, будто речь шла о воскресной прогулке. – Совершенно ясно: держась такого направления, мы выйдем к воде.
   Я не разделял его оптимизма.
   – До последней минуты в бинокль не было видно реки. Нигде, до самого горизонта.
   – Если, конечно, не считать того, что сейчас мы стоим по колено в воде, – рассмеялся Канищев. – А дело с провиантом – табак? – продолжал он с необъяснимой веселостью. – Что вы как завхоз имеете предъявить?
   – Четыре мокрых бутерброда, пачка размокшего печенья, плитка шоколада и полбутылки портвейна, – уныло отвечал я.
   – Не густо, маэстро, но надо считать, что в самом худшем случае нам придется идти… не больше восьми суток.
   – Да, на восемь дней, судя по карте, можно рассчитывать.
   – По скольку же бренной пищи выходит на нос в сутки?
   – Четвертинка бутерброда, одна бисквитинка, полдольки шоколада и по глотку портвейна. Да вот с голубями надо решить еще, что делать. Приходит, на мой взгляд, здравая идея: изжарить их.
   – Нет, – подумав, решает Канищев, – пока понесем божьих птах. А там будет видно. Итак, маэстро, компас в руки – и айда. Решено: запад-северо-запад. Пошли?
   – Пошли!
   Но на деле этого решения оказалось недостаточно. Уже через десять шагов дали себя знать упакованные в балластных мешках приборы. Цепляясь за сучья, слезая с плеч, они не давали идти Канищеву, на долю которого выпала эта нагрузка – более легкая, но зато и менее удобная. Через нас эти мешки превратились в его заклятых врагов. Бороться с ними становилось тем труднее, что руки Канищева были заняты корзинкой с голубями.
   Так мы шли часа три, кружа между тесно сгрудившимися вокруг нас стволами. Основное направление поминутно терялось. Нужно было обходить глубокие болота или нагромождения бурелома.
   Эти три часа нас вполне убедили в том, что путь несравненно более труден, чем мы предполагали. По-видимому, прежде всего нужно было избавиться от громоздкой корзинки с почтовыми голубями.
   – Ну-с, маэстро, давайте решать: жарить или выпустить? – спросил Канищев, залезая по локоть в дверцу корзинки.
   Я проголосовал за то, чтобы отправить голубей с записками.
   – Возражений нет, – согласился Канищев. – Готовьте записки.
   На старом скользком стволе поваленной сосны открыли походную канцелярию.
   «ГОЛУБЕГРАММА
   Срочная.
   Доставить немедленно.
   К первому телеграфному пункту.
   Всякий нашедший должен вручить местным властям для отправки.
 
   Москва, Осоавиахим.
   Сели в болоте в треугольнике Сольвычегодск – Яренск – Усть-Сысольск. Думаем, что находимся в районе реки Лупьи или Лалы. Будем идти по компасу на северо-запад или запад-северо-запад. Полдневный паек одного разделили на восемь дней для двоих. Идти очень трудно. Выпускаем обоих голубей.
   Канищев, Шпанов.»
   Под резиновые браслетки на лапках голубей укрепили патрончики с голубеграммами. Обе птицы дружно проделали первый широкий круг и взяли направление прямо на север. Судя по всему, они пошли на Яренск.
   Уверенные в том, что наши птицы достигнут людей и навстречу нам выйдет помощь, мы пустились в путь.
   Но природа была против нас. В первый же день непрестанный дождь успел промочить нас до нитки. Кончилось болото, но зато начался густой бор с непроходимым буреломом. Подчас брала оторопь: мы упирались в гору наваленных друг на друга стволов. Во всех направлениях – горизонтально, наклонно и вертикально – завалом в два человеческих роста лежали двухобхватные великаны, наполовину истлевшие на своем вековом кладбище.
   Уютный зеленый мох прикрывал эти нагромождения великанов-покойников. Нога проваливалась в труху выше колена. Деревья до того прогнили, что можно было легко растереть их в ладонях. Но их было столько, что на это понадобилась бы вся жизнь.
   Мне стало от души жаль грузного Канищева, которому было вдвое труднее моего выбираться из таких западней, но я был бессилен помочь ему.
   Перед каждым препятствием он останавливался, и лицо его отражало душевную борьбу. Я видел, что охотнее всего он уселся бы на пенек и принялся за отнятую у меня трубку. Однако, посидев в раздумье, он все же шел на штурм завала. По большей части дело кончалось тем, что он срывался сверху какой-нибудь ослизлой кучи и, посидев и посопев, принимался искать лазейку, в которую мог бы проползти на карачках. Иногда это ему удавалось. Тогда он с кряхтеньем, обдираясь о сучья, вползал в черный туннель, пахнущий мхом и прелой гнилушкой. Проходило пять-десять минут, прежде чем я встречал его, багрового от усилий, на другой стороне завала. Дыхание вырывалось из груди толстяка со свистом, какой издает предохранительный клапан парового котла.
   После каждого завала ему приходилось отдыхать. Так, с передышками мы шли до сумерек, а к самой темноте попали в западню, из которой от усталости уже не могли выбраться. Со всех сторон из неуютной мокрой темноты на нас глядели беспорядочно навороченные груды стволов; за этим завалом высокие вершины сосен терялись в темном небе. Канищев вымотался. Почерневшими от жажды губами он прохрипел:
   – Маэстро, я пас. Давайте ночевать.
   Выбрали местечко под стволом высокой сосны. Нарубленный лапник должен был спасти нас от сна в воде. Попытка развести костер не увенчалась успехом. Бились с хворостом, с гнилыми щепками, с берестой – все напрасно. Намокшее дерево с шипением гасло под струями непрестанно плачущего неба.
   Усталость взяла свое, и мы оба заснули. Правда, сон не был особенно крепким. Намокшее платье остыло. Холод быстро завладел нашими усталыми телами. Было трудно отогреться под насквозь промокшей шинелью Канищева, а мое бобриковое полупальто служило нам подстилкой.

6. Тайга и сонеты

   Чуть забрезжил рассвет – мы были на ногах. Не скажу, чтобы мы выспались, но немыслимо было дольше лежать от трясущего нас озноба. Натянутый на голову резиновый мешок из-под карт перестал создавать иллюзию тепла. Дыхание лишь собиралось на поверхности резины, и холодные капли падали нам на лица.
   Решили двигаться в путь. Но сначала поели: по два квадратика шоколада и по глотку портвейна. Канищев взмолился, и я отдал ему половину оставшейся у нас бутылки нарзана.
   На этот раз несколько удобнее связали имущество, получилось нечто вроде вьюка.
   Сегодня бурелом не казался таким отчаянно непроходимым. Канищев довольно бойко нагибался, чтобы пролезть под стволами, повисшими на сучьях соседних деревьев. Он даже без особенной брани вытягивал ноги из наполненных ржавой водой ям.
   Но эта резвость была недолгой. Часа через два мы увидели, что, в сущности говоря, идти по-прежнему непереносимо тяжело.
   – Скажите на милость, маэстро, какой леший играл здесь в свайку и нагородил эту чертову прорву стволов? – сетовал Канищев. – Ведь старайся, как лошадь, нарочно такого не наворотишь.
   Я не успел подать реплику: ноги скользнули вперед, обгоняя мой ход. Я быстро пополз на спине с косогора, прямо в объятия заросшего камышами болота.
   – Ого-го-го! – донеслось сверху. – Куда вас унесло?! Ау!
   – Полегче там! – отвечаю. – Я уже съехал этажом ниже.
   Но вот мои ноги уперлись в топкий берег. Оказывается, это вовсе не было болото. Желтые листья, пятнистым ковром укрывшие поверхность воды, заметно для глаза двигались. Течение! Река!
   – Алло, сюда! – радостно крикнул я наверх.
   – Ну что же, одно из двух: это или очень плохо, или очень хорошо, – флегматично резюмировал Канищев. – Если нам нужно через нее переправляться – плохо; если можно идти берегом – хорошо. А каково дно? Перейти можно? – осведомился он.
   – Судя по всему – тина.
   – А направление течения?
   Я сверился с компасом.
   – Почти строго на норд.
   – Не попробовать ли идти по течению? – после некоторого раздумья сказал Канищев. – Вероятно, это один из притоков Лупьи или сама Лупья в натуральную величину… Я почти в восторге!.. Вы какого мнения, маэстро?
   Я и на этот раз не разделил его восторга.
   – Нам ничего другого и не остается, как идти по течению, раз не можем переправиться. И есть ли смысл переправляться, чтобы плутать с компасом по этому проклятому лесу?
   – Давайте попробуем. Но только, чур, я уж сначала попью. Напьюсь вволю и наберу с собою воды в бутылку.
   Идти по берегу оказалось совершенно невозможно, настолько он зарос и так близко лес подходил к воде. Волей-неволей пришлось уклониться от реки. Снова все в тот же лес. Несколько часов продирались сквозь бурелом. Местами можно было прийти в отчаяние от путаницы полуобгорелых, полусгнивших и цепких, как чертово дерево, коряг. И все же в конце концов мы снова выбрались к берегу. Судя по размерам и по направлению течения, это была уже другая река – шире и медленней прежней. Вероятно, та речка, от которой мы недавно ушли, впадает в эту. Решили идти по течению. Размеры этой новой реки внушали уважение. Если бы мы были в ином настроении, то, вероятно, смогли бы оценить и красоту ее диких берегов.
   Из-за серой сетки мелкого дождя на нас неприветливо глядели высокие обрывы. Их песчаные берега потемнели от воды и были завалены все тем же нескончаемым нагромождением поваленных деревьев. В иных местах было темно, как ночью. Но выбора не оставалось. Такой уж оказывалась наша злая участь – подобно медведям продираться напрямик, только вперед.
   Ветви деревьев, тесно сгрудившихся на нашем пути, цеплялись за нас, не желая выпускать из своих мокрых объятий. Их гостеприимство не останавливалось перед тем, чтобы вкровь раздирать нам лица, оставлять себе на память клочья нашего платья. Но мы шли, пренебрегая этим жестоким приемом. Иного пути нам не было. Мы шли из последних сил, пока Канищев не опускался в изнеможении на какой-нибудь особенно трудный для преодоления ствол. Тогда поневоле приходилось делать роздых.
   Скоро путь стал несколько разнообразней. Круча берега время от времени сменялась небольшими отмелями с жесткой желтой травой – там, где река делала повороты. Отмели были пологи и подходили к самой воде. Мы без труда черпали ее, и одно это было уже большой отрадой посла двух суток выбора между жаждой и питьем из болот.
   К вечеру дождь почти перестал. Надо было подумать о ночлеге. И на этот раз счастье, кажется, нам улыбнулось: на одной из отмелей мы наткнулись на серый, по-видимому, очень давнишний, стожок сена. Сено было трухлявое, местами совсем черное, затхлое. Оно давно сопрело. Какими судьбами его сюда занесло, и как сохранился этот стожок? Вероятно, дровосеки или сплавщики заготовили когда-то, да так и бросили.
   Я принялся выкапывать в стоге нору для спанья, пока Канищев разводил костер. Весело взвились к темному небу языки пламени, суля тепло. Как это здорово – согреться и обсушиться перед сном! Не без труда подвешенная над пнем кружка обещала нам нечто вроде горячего чая, правда, без единой порошинки китайской травы. Но разве при достаточной силе воображения мутная вода не может сойти за самый высокосортный чай?
   Столбом валил пар от подставленных к огню ног. Платье дымилось, будто горело. А впрочем, быть может, оно и тлело местами, – нам было не до таких пустяков. Мы подбирались к огню так близко, как только терпело лицо. Насладиться теплом! Вот единственное, чего нам хотелось.
   Сапоги почти просохли. Но шинель и пальто пропитались водою насквозь – они были безнадежны.
   У костра было так уютно, что не хотелось лезть в тесную «спальню».
   Лукаво подмигнув, Канищев принялся рыться в своем рюкзаке. Я решил, что меня ждет приятный сюрприз. Интересно, что же он приберег для такого случая, как вечер у яркого костра? Печенье? Кусок колбасы?.. А может быть, банку хороших консервов?
   Ждать пришлось недолго – Канищев вынул со дна рюкзака плоский сверток в пергаменте. Я понял, что буду пить «чай» аж… с шоколадом!
   Хитрый толстяк, подогревая мой аппетит (в чем, право, не было надобности), с нарочитой медлительностью разворачивал пакетик. Вода в кружке уже бурлила. Я бережно снял ее с огня. Кипяток с шоколадом!.. С шоколадом!
   – Ваша очередь, – сказал я, глотая слюну, – по старшинству.
   – Да, я с удовольствием… – ответил он, улыбаясь, и наконец раскрыл бумагу.
   В руке у него был маленький томик в изящном переплете красного сафьяна. Обрез бронзовел благородной патиной позолоты.
   Канищев надел очки и наугад раскрыл томик:
 
…it is an ever fixed mark,
That looks on tempets, and is never shaken,
It is the star to every wanderinq bark
Whose worth's unknowh,
althought his height be taken…
 
 
Всей жизни цель – любовь повсюду с нами,
Ее не сломят бури никогда,
Она во тьме над утлыми судами
Горит как путеводная звезда…
 
   Голос Канищева звучал все чище. В нем не слышалось теперь ни хрипоты, ни обычной одышки. Он читал наизусть, закрыв томик:
 
Одна любовь крушенья избегает,
Не изменяя людям до конца…
 
   Щеки Канищева вздрагивали, он держал очки в руке наотмашь, и стекла их при каждом движении вспыхивали, как цветы из багряной фольги. Это было неправдоподобно: тайга, стог сгнившего сена, просыхающие сапоги над костром и… сонеты.
 
Коль мой пример того не подтверждает,
То на земле никто любви не знает.
 
   Я забыл о вожделенном шоколаде, и кружка стыла на земле. Дождевые капли взрябили в ней воду. Я взял кружку и с церемонным поклоном подал чтецу. Он принял ее, как, вероятно, принимали когда-то кубок менестрели, и, выпятив толстые губы, стал отхлебывать мутную жижу. Она была еще горячая.
   Канищев сделал несколько глотков и так же церемонно вернул мне кружку. Я снова поднял ее и пока, обжигаясь, тянул кипяток, Канищев прочел еще два или три сонета.
   Однако дождь скоро заставил все же Канищева спрятать сафьяновый томик и загнал нас в сенную нору.
   Ну что же, в конце концов тут было не так уж плохо. Особенно после ночлегов под открытым плачущим небом. Жаль только, что наш дом так эфирен. Стоило Канищеву повернуться с боку на бок, и из стенки спальни вывалился огромный кусок. А к утру окон стало так много, что спальня вентилировалась лучше, чем надо. И все же убежище оказалось достаточно теплым, чтобы превратить мокрое платье в хороший согревающий компресс. Холод мы почувствовали, только вылезши наружу, чтобы приняться за остатки шоколада и кипяток.

7. Капитан – самозванец и гурман

   День начался большим развлечением. Возле крутого берега мы увидели застрявший плот и решили воспользоваться им для плавания вниз по реке.
   Канищев отрекомендовался специалистом плотового дела. Приходилось верить на слово. Мы сбросили с плота бревна верхнего ряда, казавшиеся лишними, навалили кучу ветвей, чтобы багаж не проваливался в воду, и, вырубив несколько длинных шестов, отправились в путь. Отплытие ознаменовалось купанием: мы по очереди сорвались в воду и снова промокли до костей.
   Но непривычная тяжелая работа с длинной слегой хорошо разогревала. Я едва успевал перебегать с одного борта на другой по команде «капитана», стоявшего на корме и направлявшего ход плота своей жердиной.
   Познания Канищева в плотовом деле обнаружились очень скоро: уже через четверть часа мы сидели на коряге, и как-то так странно вышло, что мы засели не носом и не кормой, которые легко было бы снять простым балансированием, а самой серединой. Плот взгромоздился на огромную позеленевшую корягу, загадочно улыбавшуюся нам замшелыми морщинами сквозь рябь воды. Пряди ее зеленой бороды развевались по течению.
   – Экая досада! – смущенно бормотал Канищев. – Ведь место-то какое глубокое… Все так хорошо шло… Ну да ладно, давайте с левого борта от себя – и вперед… Так, так!.. Еще! – весело покрикивал он, входя в роль.
   Но по всем его ухваткам я уже разгадал, что этот плотовщик-самозванец имеет самое отдаленное представление о методах управления нашим неуклюжим судном.
   Ноги скользили по мокрым бревнам. Слега глубоко уходила в песчаное дно. Наклоняясь к самой воде, я упирался в конец шеста наболевшим плечом.
   Неверный шаг – и я полетел вверх тормашками, цепляясь за настил плота, чтобы не выкупаться еще раз на середине реки.
   «Капитан» менял распоряжения каждые пять минут. То «слева и вперед», то «справа и назад», и так до тех пор, пока мы окончательно не выбились из сил.
   Итак, за несколько часов мы продвинулись всего на полверсты. Теперь мы решили отдохнуть, предоставив течению поработать за нас.
   Однако миновал срок отдыха, а плот оставался там, где стоял. Мы снова долго возились с длинными слегами. Коряга цепко держала плот. Ничего не оставалось, как только раздеться и вброд переправиться на берег.
   Если бы кто-нибудь мог себе представить, как отвратительно вынужденное купание в этих широтах в начале октября!
   Через час мы снова, уже наполовину измотанные борьбой с неподатливой корягой, брели лесом по высокому берегу Лупьи. Шли как можно скорей, чтобы согреться. Но в этот день было как-то особенно тяжело идти. Или, может быть, это так казалось после радостной перспективы спокойного плавания, которую мы себе рисовали, садясь на плот?
   Наша обувь, кажется, была согласна с нами: путь был и ей не по силам. Сапог Канищева жадно разинул пасть. Мои ботинки, давно уже превратившиеся в белые скользкие опорки, тоже дышали на ладан, и я с трепетом следил за тем, как предательски жалобно, на манер больной лягушки, на каждом шагу хлюпала подметка. Что я буду делать, когда она отлетит? Босиком идти здесь невозможно.
   Если бы еще хоть на часок перестал дождь!
   Нам было уже все равно – сухи мы сами или мокры. Хотелось только подсушить багаж – хотя бы для того, чтобы он стал легче. В вате моего полупальто было не меньше полупуда воды. Сняв его на плоту, я уже больше не мог просунуть руки в рукава. Они стали тесны, словно туда напихали набухшей губки. После длительного совещания мы пришли к необходимости бросить его. Прощай, наша ночная подстилка!
   К концу дня я настоял на том, чтобы и Канищев облегчил свою ношу. Нужно было идти скорее, а нас очень задерживали приборы. После настоящей ссоры мы бросили психрометр и альтиметр. Сохранили только барограф – единственный нелицеприятный свидетель того, сколько времени мы летели, на каких высотах, с какой скоростью, как управляли аэростатом.
   Багаж Канищева стал более компактным. Я взял у него все, кроме шинели и барографа. На спине у толстяка остался тюк из пудовой шинели, пристроенный ремешками от брошенных приборов.
   Думаю, что вид наш был очень жалок. Но настроение пока оставалось сносным.
   Когда я застегнул на груди и спине Канищева сложную систему ремешков, удерживающих поклажу, он удовлетворенно крякнул.
   – Вот теперь, маэстро, совсем другой табак! Хотя мою младую грудь в железо заковали, но дышится свободно и легко. Пошли?
   И на ходу, помахивая сучковатой палкой, трагически продекламировал, как пускающийся в путь Несчастливцев:
 
Рука ль моя тебе над гробом строфы сложит,
Иль будешь ты в живых, как я сгнию в земле…
 
   Мы шли недолго. Путь нам пересек глубокий овраг. Сползши туда на карачках, мы обнаружили на дне его неширокий, но быстрый и глубокий приток Лупьи.
   Темно-коричневая вода была холодна, как лед. Судя по виду, я решил, что она должна быть очень горькой, и удивился, обнаружив, что она приятна для питья. Однако температура делала ее совершенно неприемлемой для переправы в брод. К тому же оказалось, что перейти ручей невозможно и потому, что глубина его не меньше трех аршин.