Бровь Гаусса оставалась на этот раз неподвижной, и лицо его окаменело в напряженном внимании. Не мешая послу, но и не поощряя его, генерал ждал того главного, ради чего и затеял этот разговор.
   – Вот что ответил лорд Галифакс. – Голос Понсэ стал еще таинственнее. – Стараюсь вспомнить для вас почти дословно, мой генерал: «Дорогой сэр Эрик, вы справедливо заметили Боннэ, что вопрос сам по себе, несмотря на кристальную ясность формы, не может быть оторван от обстоятельств, в которых будет задан, а именно они-то в данный момент и являются гипотетическими».
   Француз посмотрел на генерала так, словно хотел спросить: «Неужели тебе еще не все ясно? Не хочешь же ты, чтобы я прямо сказал тебе: действуй, действуй, наше дело – сторона!» Именно этот смысл он вложил в рассказ о Фипсе и хотел, чтобы немец понял его до конца, чтобы немец не боялся никаких подвохов со стороны правительства Франции, которому только собственное общественное мнение мешало открыто набросить петлю на шею Чехословакии, чтобы привести ее Гитлеру в качестве своей доли при новом дележе мира.
   Понсэ очень хотелось намекнуть генералу, что он советует вспомнить позицию англо-французов в инциденте с Рейнской зоной, а австрийском, абиссинском и испанском вопросах. Но он боялся: в случае провала интриги или поворота в политике, вызванного давлением общественного мнения, ему, старому дипломату, не простили бы такой неосторожности. Кэ д'Орсэ сквозь пальцы смотрело на его закулисные денежные связи с немцами, очень похожие на прямую измену Франции, но болтливость, связанная с публичным скандалом, могла оказаться роковой для его дипломатической карьеры. А в том, что не существует бесед, которые оставались бы тайною, даже если они ведутся с глазу на глаз в укромных уголках чужого посольства, француз был уверен. Это удерживало его от полной откровенности с Гауссом.
   Гаусс решил проверить себя и побеседовать с кем-нибудь из англичан и был рад, когда ему удалось увлечь в зимний сад лорда Крейфильда, о котором было достаточно хорошо известно, что он является не только доверенным лицом Галифакса, но и личным другом британского премьера. От этого флегматичного британца Гаусс рассчитывал вытянуть что-нибудь более определенное. На откровенность с Беном генералу давало право их старое знакомство. С англичанином он говорил еще более прямо.
   – Вопрос о нашем праве на Судетскую область больше не вызывает сомнений, – решительно проговорил он и умолк в ожидании, когда Бен устроится в плетеном кресле под сенью пальмы.
   – Правительству его величества вопрос действительно ясен, – охотно согласился Бен. – Но, к сожалению, он вовсе не представляется таким ясным среднему англичанину.
   Гаусс пренебрежительно сжал сухие губы.
   – Там, где мы не хотим путаницы, среднему человеку не должно быть места.
   – К сожалению, нам при наших порядках, – не скрывая неудовольствия, ответил Бен, – не всегда удается исключить его из игры.
   – Это должно вас лишний раз убедить в том, что английские порядки мало пригодны для эпохи, требующей быстрых и категорических решений… Вестминстерская система отжила свой век.
   Бен с удивлением взглянул на генерала, хотел было сказать, что Гаусс, по-видимому, просто ничего не понимает в английской государственной системе, но воздержался и только еще плотнее сжал губы.
   А Гаусс, не получив реплики, продолжал:
   – Даже нам, при полной свободе нашего руководства в вынесении любых решений, было нелегко избрать вариант овладения Судетами.
   Бен непонимающе взглянул на него.
   – Я имею в виду выбор одного из уже испробованных способов, – пояснил Гаусс. – Можно было пойти на «саарский вариант» с плебисцитом, но фюрер отверг его, не будучи уверен в результатах голосования. – Генерал сделал презрительный жест и добавил: – Происки чехов могли испортить дело… Нам известен уже и «испанский вариант», когда мятеж происходит изнутри и остается только ему помочь…
   Он снова умолк и вопросительно посмотрел на лорда. Но Бен молчал, прикидывая в неповоротливом мозгу значение реплик, какие он мог бы подать.
   – Возможен был бы и молниеносный захват австрийского образца, – продолжал между тем Гаусс, – но для этого нужно было бы иметь полную уверенность в том, что Англия и Франция не вмешаются.
   На этот раз Бен не выдержал и сказал генералу то, чего не решился высказать Гауссу Понсэ:
   – На этот счет у вас был уже опыт Рейнской зоны и той же Австрии.
   Тут он спохватился, что ни премьер, ни Галифакс не уполномочивали его на ведение каких бы то ни было переговоров, и недовольно умолк. Да, кажется, он сильно продешевил, выкинув даром то, что дорого стоит. Глупо, глупо!
   От раздражения Бен задул дыханием свечу, когда закуривал сигару. И тут же обнаружил еще одну неприятность: откуда ни возьмись вынырнул лакей и зажег свечу снова. Значит, этот тип мог слышать и его реплику? Глупо, удивительно глупо! Надо перевести разговор на более интересующие его вопросы свиноводства. Кажется, у Гаусса есть большое поместье в Восточной Пруссии, не может же там не быть свиней!
   Бен уже раскрыл было рот, чтобы спросить генерала о свиньях, но то, что он услышал, заставило его насторожиться.
   – Это я имею честь совершенно доверительно сообщить вам от лица значительной группы моих коллег, в руках которых практически находится армия… – настороженно проговорил Гаусс и вопросительно умолк.
   Занятый своими мыслями, Бен прослушал начало фразы, но в тоне генерала он уловил что-то такое, что заставило его ободряюще кивнуть и с готовностью пробормотать:
   – Конечно, конечно! На правах нашей дружбы!
   Он сам не знал, зачем прибавил эти слова, но они возымели свое действие, и Гаусс, придвинув свое кресло к лорду, понизил голос:
   – Мы решили от него избавиться. В день его возвращения с нюрнбергского съезда он будет арестован. – Генерал, подумав, убежденно закончил: – И если понадобится… вовсе убран.
   Признание ошеломило Бена, как неожиданный выстрел над ухом, лишило способности соображать и действовать.
   Впоследствии он даже не мог хорошенько вспомнить, попрощался ли с генералом. О свиньях-то не поговорил во всяком случае.
   А Гаусс ехал домой, довольный собою и всем, что произошло. Он рассчитывал на то, что, посвятив англичан в заговор, готовящийся против Гитлера, он делал для них ясной свою позицию в игре, которая велась вокруг чешского вопроса. Если намек англичанина на невмешательство был только дипломатической игрой и если англичане в действительности ведут подготовку к отражению немецкого натиска силами континентальных государств от Франции до Польши включительно, то теперь они должны будут понять, что имеют дело с диктатором, приговоренным к смерти. Они могут топнуть ногой – Европа встрепенется, и животный страх заставит страдающего манией величия, но трусливого Гитлера отказаться от нападения на чехов. Это не только явится для генералов отличным моментом, чтобы арестовать выскочку, но и спасет их от преждевременного разгрома еще не окрепшей военной машины Германии.
   «Если же англичане всерьез намерены умыть руки в чешских делах, то, – думал Гаусс, – избавившись от Гиглера, генералы присвоят себе в глазах немецкого народа всю славу победы над Чехией».
   Но, к своей беде, старый генерал, несмотря на весь жизненный опыт, не учитывал, что предлагает выбор между гитлеровской и военной диктатурой в Германии английским политикам, среди которых едва ли нашелся бы хоть один, не связанный теснейшими деловыми узами с промышленными кругами континента и в том числе – Германии. Он не представлял себе, что потомственному бирмингемскому дельцу Чемберлену нужен в лице Германии не только участник интриг, но и объект для приложения капиталов, нужен рычаг для влияния на финансовые и промышленные судьбы всего континента.
   При всей его ограниченности в качестве политика Бен отлично понимал значение признания, сделанного ему генералом. Он тут же распорядился отменить назначенный на завтра отъезд в Чехословакию и наутро вылетел в Лондон. Он не решился доверить даже дипломатической почте то, что сказал ему Гаусс, и намеревался передать это Чемберлену из уст в уста.
   Гаусс же, снесшись с Гиммлером по вопросу о том, следует ли отправить Шверера одного, получил разъяснение, что лучше подождать возвращения лорда, ибо таким способом будут убиты сразу два зайца.
   Генерал рад был такому решению. Возможность уничтожить лорда Крейфильда заодно со Шверером была бы весьма кстати. Мертвый свидетель рискованной откровенности всегда приятнее живого.
   Тем временем Бен, прибыв в Лондон, прямо с аэродрома отправился на Даунинг-стрит и наедине с Чемберленом поведал ему тайну немецких генералов. Но премьер сдержанно выразил ему благодарность за интересное сообщение и предложил вернуться в Германию и осуществить поездку в Чехию. Премьер, несмотря на личную дружбу с Беном, не счел нужным посвящать его в свои планы. Он, Чемберлен, предпочитал иметь дело с немецким ефрейтором, которым командуют капитаны промышленности, нежели с немецкими генералами.

3

   Эгон лежал в траве, закинув руки за голову. Он с наслаждением вдыхал терпкий аромат окружавшего его осеннего леса, смешивавшийся с доносимым ветром запахом сена, стога которого виднелись далеко внизу, на лугах. С холма были видны работающие на уборке люди, но их голоса не долетали до Эгона. Это придавало движениям людей какую-то особенную спокойную прелесть.
   Слева доносился перезвон колокольцев далекого стада, словно перекликались под сурдинку церкви округи.
   Панорама завода и городка, раскинувшихся по обоим берегам реки, напоминала скорее вид курорта, чем большого промышленного предприятия. Домики были уютно белы, крыши их алели черепицею, до блеска вымытой дождями.
   Эгону нравилась атмосфера настойчивого труда, пронизывающая всю жизнь здешнего народа. Ему была по сердцу любовь, которую большинство чехов питало к своей стране, к своему заводу, к обычаям, крепко вошедшим в трудовую, отмеченную культурой и достатком жизнь.
   В первые дни после приезда в Чехословакию Эгон не мог отделаться от чувства, будто прибыл сюда подышать свежим воздухом гор, а совсем не для работы, направленной к тому, чтобы разрушить этот покой и разбить тишину.
   Сначала ему казалось, что жизнь течет здесь особенно безмятежно, без треволнений и политической борьбы, отравлявших его существование в Германии.
   Но скоро он понял, что ошибается. Его иллюзии были развеяны первою же дракой в пивной, где на мирно распевавших свои песни чехов напала банда хенлейновских головорезов. Вместо коричневых рубашек нацизм явился сюда в белых чулках, но это был он, стопроцентный гитлеризм. Те же погромные лозунги, те же замашки громил и такие же тупые физиономии. Белочулочники готовы были избивать всякого, кто не поднимет руку в нацистском приветствии, не завопит «зиг хайль» или «хайль Гитлер». Хорошо знакомый каждому немцу арсенал средств воздействия – пистолеты, стальные прутья, кастеты – был тут как тут.
   Да, это были его соотечественники, это были немцы. Фатерланд шествовал за ним по пятам. И Эгон не мог не сознавать, что и он сам является одним из тех, кого этот фатерлянд послал прокладывать дорогу через Судеты. Лишь тогда, когда удавалось с головою уйти в работу, Эгон забывал, для кого и ради чего он ее выполняет.
   И все-таки здесь было лучше, чем дома. Хотя бы потому, что не чувствовалось на каждом шагу почти неприкрытой слежки. Здесь можно было надеяться, что хоть кто-нибудь говорит с тобою не для того, чтобы выведать твои мысли и донести в гестапо.
   Эгон потянулся, намереваясь встать, но поблизости хрустнули ветви под чьими-то шагами. Он снова опустился в траву. Ему не хотелось ни с кем встречаться.
   Шаги приблизились и замерли рядом.
   Эгон еще некоторое время полежал тихо, потом осторожно выглянул из-за кустов и увидел Рудольфа Цихауэра, рисовальщика из его собственного конструкторского бюро. Он знал, что Цихауэр – немец и антифашист, – не то такой же полубеглец, как он сам, не то попросту эмигрант. Во всяком случае – человек, с которым можно было поговорить, не боясь доноса.
   Эгон молча следил за тем, как Цихауэр раскинул на коленях альбом и взялся за карандаш.
   – Пейзаж кажется вам привлекательным? – спросил Эгон.
   – Вероятно, на свете есть более красивые места, но мне хочется зарисовать это на память.
   – Вы намерены уехать?
   – Едва ли наши дорогие соотечественники будут интересоваться моим желанием, когда придут сюда.
   – Вы уверены, что это случится?
   – Так же, как в том, что они с удовольствием отправили бы меня обратно в Германию… Но мне-то этого не хочется!
   За минуту до того Эгон думал о своем отечестве ничуть не более нежно, но ему было неприятно слышать это из уст другого. В душе поднималось чувство протеста, смешанное с чем-то, похожим на стыд.
   – Можно подумать, что вы не немец, – с оттенком обиды проговорил он.
   – А разве вы сами, доктор, не бежали сюда?
   – Это совсем другое дело.
   – А мне сдавалось, что и вас тошнило от Третьего рейха.
   Эгон пожал плечами. Он не знал, что ответить. В душе он был согласен с художником, но повторить это вслух…
   Цихауэр принялся точить карандаш. Бережно снимая тоненькие стружечки, насмешливо цедил:
   – Вам не нравится, что, ложась спать, вы не боитесь быть разбуженным кулаком гестаповца, вам скучно без концлагерей? – И он протянул руку, указывая на мирную панораму завода. – Будет, милый доктор, все будет. И очень скоро!
   – Этому я не верю! – живо возразил Эгон, поднимаясь с травы. Волнение не позволяло ему больше оставаться неподвижным. – Объясните мне: почему я должен бороться здесь против всего немецкого? Я этого не понимаю.
   – Если вы не понимаете, то…
   – Что же?
   – …сами погибнете вместе с ними, с этими негодяями, изображающими себя носителями некой «германской идеи», а на самом деле являющимися отъявленными грабителями и убийцами. Именно из-за того, что болото «не поняло» вовремя, что грозит ему на пути с Гитлером, оно и пошло за ним. Вместе с ним оно и исчезнет!
   Машинально сплетая гибкие прутики, Эгон слушал.
   – Все это не так просто, – сказал он в раздумье. – Может быть, есть доля правды в том, что говорит патер Август…
   – Август Гаусс?
   Цихауэр покосился на Эгона. Но тот не заметил этого взгляда и продолжал:
   – Он говорит, что теперь, когда Гитлер делает общенемецкое дело…
   – Это говорит Август Гаусс, тот самый патер Гаусс? – Цихауэр захлопнул альбом и поднял лицо к собеседнику. – Вы совершенно забыли Лемке?
   – Ах, Цихауэр! – почти в отчаянии воскликнул Эгон. – С чужой земли все это выглядит иначе. Может быть, я немного запутался…
   – Я понимаю, доктор: человека не так легко перевоспитать. Но сейчас нужна ненависть, всепоглощающая, сжигающая за собою все мосты!
   – Но вы ведь тоже не ездите отсюда в Германию с бомбами за пазухой, – усмехнулся Эгон.
   – Мы посылаем бомбы почтой, – сказал художник и в ответ на удивленный взгляд инженера перекинул несколько страниц своего альбома. Эгон увидел целую серию шаржей и карикатур, заготовленных для подпольного издания «Роте фане».
   – Да, – в раздумье произнес Эгон, – у вас есть основание бояться их прихода.
   – Дело не в этом, мы их вовсе не боимся! Мы просто должны сделать все, что можем, чтобы они здесь не очутились!
   – Что это может изменить?
   – Если бы народы окружили нацизм огненным кольцом ненависти и непримиримости, он, как скорпион, умертвил бы себя собственным ядом.
   – Я не вижу этой непримиримости вокруг, – неуверенно произнес Эгон.
   – Вы многого не видите! – воскликнул Цихауэр. – Поймите: те, кому это на руку, усыпляют в народах бдительность.
   – Не понимаю, о чем вы?
   – Узнаю немецкого инженера. Расчеты, формулы, немного биржевых бюллетеней, – остальное да минует меня!
   – Уезжая с родины, я искал прежде всего покоя.
   – И нашли?
   Эгон долго в задумчивости смотрел на темнеющие по склонам гор массивы лесов. Вместо ответа грустно покачал головой.
   – Скребет вот здесь? – и Цихауэр с улыбкой показал себе на грудь. – Значит, не все потеряно!

4

   Эгон шел, отгоняя назойливые мысли: не ради этих размышлений он приехал сюда. Его мысли должны принадлежать проекту, производству, за руководство которым он получает деньги.
   С некоторых пор на завод стали поступать непрерывные рекламации на самолеты, сдаваемые по заказу чехословацкой армии. Обнаруживались странные неполадки, мешавшие ставить самолеты в строй. Причину этих неполадок следовало искать где-то между заводским летчиком, благополучно сдававшим самолеты военному приемщику, и отделом отправки. Когда Эгон поручил Штризе найти причину неполадок, тот сделал вид, будто в один день закончил расследование. Он высказал убеждение, что прямым виновником, притом виновником злостным, является пилот Ярослав Купка, единственный сохранившийся еще на заводе летчик-чех. По словам Штризе, именно Купка портил самолеты после их официальной сдачи в воздухе. Штризе высказал предположение, что Купка – шпион, может быть, польский, может быть, венгерский. Он не советовал поднимать вокруг этого дела шум, а немедленно удалить Купку и на том покончить.
   Все это казалось Эгону странным: не кто иной, как именно Купка указал Эгону на повреждения. Было просто удивительно, что шпион донес на самого себя. Эгон решил рассказать обо всем директору завода доктору Кропачеку.
   Кропачек энергично восстал против предположения Штризе. Он слишком хорошо знал Купку, он потребовал у Эгона доказательств. Тот не был уверен, что они есть и у самого Штризе. Поэтому он решил устроить встречу Кропачека со Штризе и направился теперь к директору, жившему на уединенной вилле неподалеку от завода.
   Кропачек был симпатичен Эгону. Живой, энергичный толстяк с приветливым розовым лицом, розовою лысиной и такими же пухлыми, как весь он, розовыми руками, он обладал веселым и покладистым нравом. Его суждения отличались ясностью и прямотой, от которых Эгон успел уже отвыкнуть на родине.
   Как делец Кропачек был полной противоположностью Винеру, раздражавшему Эгона мелкой скаредностью, подозрительностью и нетерпимостью к людям. Винер неизменно и настойчиво требовал одного: служения его – и только его – интересам. Эгон сразу увидел, что эта пара не сможет сработаться.
   Кропачек, как всегда, приветливо встретил Эгона. Усадив его в кресло и пододвинув к нему коробку с папиросами, директор заговорил быстро и взволнованно:
   – Чем больше я думаю об этой истории, тем неприятней она мне представляется.
   – Нужно ее распутать.
   – Мне, старому патриоту завода, пятно на его репутации кажется непереносимым! Но пусть меня покарает Господь, если я соглашусь уцепиться за первый попавшийся предлог, чтобы свалить вину на того, кто виноват не больше нас с вами.
   – Штризе уже расследовал дело.
   – О, я его знаю: этот тянуть не любит!
   – Говорят, он уже раньше работал здесь?
   Кропачек ответил не очень охотно:
   – Да, он учился в Чехии. Карьеру инженера начал на моем заводе.
   – Говорят, – осторожно начал Эгон, – будто он приходится вам родственником.
   – Очень дальним, по жене.
   Было заметно, что Кропачеку не хочется поддерживать эту тему.
   – Этого вполне достаточно, чтобы вы могли ему безоговорочно доверять, – заметил Эгон.
   – Пауль сильно изменился, – уклончиво проговорил толстяк. – Он перестал понимать нашу жизнь.
 
   В это самое время Штризе сидел на заводе, в застекленной клетушке механика по выпуску Фрица Каске – небольшого вертлявого человека с ярко-рыжей головой и измятым лицом. Каске не пользовался на заводе популярностью. Когда он появлялся, когда слышался его злобный фальцет, большинство рабочих, и далеко не одни только чехи, пренебрежительно отворачивались, не желая вступать с ним в ссору. Но чем крепче становилась на ноги судетская поросль национал-социализма, тем увереннее чувствовал себя Каске, тем громче и грубее делались его окрики.
   Пауль Штризе был едва ли не единственным человеком на заводе, при виде которого Каске мгновенно умолкал. В данный момент рыжий механик почтительно стоял перед инженером и, насколько мог, внятно, стараясь скрыть сильную шепелявость, говорил:
   – Даю вам слово, я сумею обвинить Купку.
   – Ваш способ выводить из строя самолеты никуда не годится.
   – Мне кажется… – робко начал было Каске, но Штризе оборвал его:
   – Пусть вам кажется только то, что кажется мне! Нужно найти такой способ выводить из строя сданные самолеты, чтобы ничего не было заметно. Они должны разваливаться в воздухе при первом полете в чешской воинской части. Тогда каждая авария не только будет выводить из строя машину, но будет гибнуть и летчик… Поняли, Каске?
   – Вполне, господин Штризе, но ведь если это обнаружат… В стране чрезвычайное положение…
   Брови молодого инженера угрожающе сошлись.
   – Уже поджали хвост?! Вы, что же, представляли себе работу для фюрера как забаву, за которую на вас будут сыпаться только награды?
   – Я готов служить фюреру.
   – Он требует не готовности, а службы! – строго сказал Штризе.
   – Понимаю, господин Штризе!
   – И заодно уже запомните: я для вас не Штризе, а господин штурмбаннфюрер! – По мере того как инженер говорил, руки Каске все послушнее вытягивались по швам. – Завтра доложите мне, что вы придумали для вывода самолетов из строя в воздухе. – Забыв, что он находится в каморке Каске, Штризе крикнул: – Все, можете убираться!
   Каске послушно повернулся кругом и вышел.
   Через пятнадцать минут Штризе входил в кабинет Кропачека. В прежнее время жизнерадостность Пауля всегда заражала Эгона. Теперь же он думал, что здесь, в Чехии, у Штризе появилась излишняя самоуверенность, даже развязность, которой не было в Германии. Мысленно Эгон определил это так: «Стал похож на завоевателя».
   Эгон настороженно прислушивался к его голосу. У молодого инженера не было доказательств виновности Купки.
   Кропачек был доволен. Разговор перешел на частные темы:
   – Мне говорили, вы любите музыку, – с интересом осведомился Кропачек. – Это необыкновенно кстати! Да, мы можем составить отличное трио: вы, Пауль и моя виолончель! Это будут отличные вечера… Вы должны чувствовать себя здесь, как дома. Да, да, именно так: у нас все чувствуют себя, как дома, говорю вам прямо!
   Он несколько раз тряхнул руку гостя, и его усы задорно-весело топорщились, когда он смотрел на него поверх старомодных золотых очков.
   – Нам по дороге, – сказал Эгон Штризе, но Кропачек удержал молодого человека.
   – Ты мне нужен.
   Когда Шверер ушел, Кропачек несколько раз пробежался по комнате, быстро перебирая коротенькими толстыми ножками, словно катаясь на маленьких колесиках. Так он подкатился к письменному столу, побарабанил по нему пухлыми пальчиками и, резко обернувшись к Штризе, поднял очки на лоб.
   – Ты меня сильно огорчаешь! – крикнул он, но при этом тон его был почти веселым. – Да, да, именно огорчаешь! Говорю тебе прямо. Пожалуйста, не смотри на меня глазами изумленного ангела: я все заметил, решительно все… – Он понизил голос почти до шопота и таинственно проговорил: – Ты якшаешься с этим рыжим Каске. Брось! Он дрянь. Это я тебе прямо говорю, настоящая дрянь. Я его непременно выгоню с завода!
   Штризе насторожился:
   – Что вы против него имеете, дядя Януш?
   – Где бы ни появилась эта рыжая пиявка – крик, ссоры. Да, да, ты не поверишь: он устраивает даже настоящие драки. – Кропачек угрожающе поднял свой розовый кулачок. – Пусть отправляется туда, где хотят видеть хенлейновских башибузуков. Мне они не нужны. Не нужны, это я прямо говорю.
   – И совершенно напрасно! – проговорил Штризе.
   Директор удивленно вскинул на него глаза:
   – Что ты сказал?
   – Кое-что следует держать про себя.
   – Ах, вот что: держать про себя! Только этого еще недоставало: бояться у себя дома говорить правду. Когда и где это было видано, чтобы я боялся говорить правду, а? – Он подбежал к Штризе, приподнялся на цыпочки и погрозил: – Смотри, не начни и ты вилять хвостом, как вся эта дрянь в белых чулках!
   – Дядя!..
   – Знаю, знаю, что ты не такой. Потому и говорю: держись. Честный человек может жить с открытыми дверями и всем смотреть в глаза.
   Штризе пристально посмотрел в живые глаза толстяка.
   – Именно так я и делаю, – сказал он.
   – Каске тебе не компания, – успокоился Кропачек. – Послушай-ка, Паулюш, вот о чем я хочу тебя спросить… – И вдруг замахал руками: – Нет, нет, ничего, иди. Вечером ждем к чаю.
   Пауль поглядел на него исподлобья.
   – Что у вас там такое?
   – Да, да, именно «такое». Хотел сказать, а теперь не скажу!
   – Интригуете? – натянуто улыбнулся Штризе.
   – Интригую, именно интригую! – Кропачек подпрыгнул на носках и щелкнул Пауля в лоб. – Эх, ты!.. – Он повернул его за плечи к двери и ласково шлепнул по спине. – Вечером потолкуем. О, я старый интриган! – и рассмеялся.
   Он долго еще смотрел на затворившуюся дверь, словно ждал, что она снова отворится и он услышит то, о чем хотел спросить Штризе. Его вывело из задумчивости появление жены, пани Августы, большой дородной женщины с еще красивым моложавым лицом, увенчанным тщательно сделанной прической из высоко, по-старомодному, взбитых и завитых седых волос.