Даже – одноразовым.
 
   Книжкам мой дедушка верит безоговорочно. У него один неоспоримый аргумент: «Но так написано в Книге!» Я по своей обязательной бунтарности чувствовал, что здесь что-то не то, хотя к книжкам тоже питаю священный трепет. Только потом, уже став человеком, который сам пишет книжки, понял, что у деда это от почтения к одной единственной Книге, куда собраны мудрые мысли прошлых эпох, назидательные примеры, поучения, высказывания.
   Конечно, он обязан был понимать, что те книги, которые писались после и пишутся в его дни, это не такие книги, намного проще, но все равно отблеск той величайшей Книги падает и на них. Тем более, что писатели остаются таинственным привилегированным народом: живут на особых «правительственных» дачах, собираются в особых Домах Творчества, куда всем остальным доступ запрещен, у них красные книжечки, с которыми могут зайти в любое учреждение, а к ним даже в их городские Дома Литературы – не дозволено никому. Постоянно распространяются слухи, что они – особые люди: к ним нечто нисходит Свыше, и в таком состоянии творят такое, на что потом, когда божественный экстаз уходит, смотрят с удивлением и непониманием. Сотворение текста книг преподается как божественный акт, как быстрая и торопливая запись, выполненная писателем, устрашенным и подавленным величием заговорившего с ним Голоса, как изложение доступным языком желаний Бога. И всегда подчеркивается, что писателя нельзя винить за то, что написал: он просто передал, как умел и как понял, слова Господа Бога.
   Книги в школьной библиотеке, двух районных и одной областной, куда удалось записаться, выбираю в первую очередь потрепанные, это служит гарантией качества. Если книгу читают, значит, интересная.
   Вообще во всех библиотечных книгах множество подчеркнутых мест. У большинства читателей заведены тетрадочки, как у многих дневники, куда принято записывать, как провел день, с кем встречался, что говорили, какие планы. В книгах постоянно нахожу подчеркнутое: предыдущий читатель явно выписывал в тетрадку, учил, запоминал, как лозунги, доводы, оправдания, цели в жизни.
   А дневники, куда записываются события дня, рекомендовалось давать читать воспитателям и классным руководителям. Те могут что-то подсказать интересное, важное, нужное. Правда, я не помню, чтобы хоть кто-то так делал.
   Я сам попытался тоже вести дневник, но забросил с первой же недели. Показалось нелепым записывать то, что произошло: зачем? Да и давать кому-то читать, бр-р-р-р…
   Писатели во времена моего детства все еще выполняли те же функции, что и жрецы в Древнем Египте, Риме и всех древних империях, и отношение к ним у «богобоязненного русского народа» остается таким же боязливо-почтительным, а в их словах всегда ищут откровения и поучения.
 
   У каждого на Журавлевке, как и на Тюринке, Рашкине, Алексеевке или любой другой окраине, где живут в нормальных частных домах, в глубине двора, подальше от посторонних глаз и, конечно, самого дома, расположены выгребные ямы. Кто-то присаживается на краю и опорожняет кишечник, но большинство ходят дома в отведенном уголке коридора на ведра, а потом относят к выгребной яме и выливают содержимое в общее зеленовато-желтое месиво, что вскоре покрывается коричневатой корочкой, лопающейся, ноздреватой, похожей на горбушку хлеба.
   Смрад от таких выгребных ям жуткий. Над ними всегда роится темное облако крупных зеленых мух, они мечутся с металлическим звоном, сталкиваются, разлетаются, выделывая в воздухе причудливые петли, снова взлетают, блестя синими и зелеными крыльями.
   Такая выгребная яма была у нашего соседа, как и дальше, дальше у всех соседей по всей улице. У нас же такая выгребная существовала, только когда жили во флигеле, а на новом месте, где мы построили дом, сразу же сделали все по высшему разряду удобств: дедушка рано научил меня, как правильно выкопать глубокую яму с отвесными стенками, строго четырехугольную, на высоту сперва своего роста, это легко, а потом уже надо долбить и долбить землю, это становится труднее, почему-то твердая, как камень, красноватого цвета, похожая на спрессованную глину, все сложнее выбрасывать ее наверх, лопата с короткой ручкой постоянно задевает стенки, под ноги падают комья черной земли, что портит чистоту ямы.
   Туалетную дедушка сделал сам, а потом уже, когда яма наполнялась, надо только перетаскивать эту будку к новой свежевыкопанной яме и располагать над нею. Обычно это выпадало мне, я подкладывал круглые бревнышки, приподнимал край деревянного сооружения, накатывал, а потом толкал, стараясь не упасть в эту яму… Сколько раз потом во сне падал!
   А затем снова и снова в саду, в самом дальнем углу, выкапывается квадратная яма примерно метр на метр. Или полтора на полтора. Я сам этих ям выкопал десятки, знаю как снимается сперва слой чернозема, потом идет белый песок, а затем начинается красноватый слой, который почти не берет даже самая острая лопата, разве что откалываешь по сантиметру, углубляясь все дальше и дальше.
   А рыть надо как можно глубже, от этого зависит срок службы этой ямы. Чем глубже, тем меньше этих ям рыть. Каждая служит пять-шесть лет. Заканчиваешь рыть такую яму, тогда, когда выбрасывать землю лопатой уже не удается. А потом начинается все сначала: выкапываешь, перетаскиваешь, водружаешь над новой ямой.
   В этом дощатом сооружении, называемом туалетом, в полу круглая дыра прямо над ямой. В стене – гвоздь с нанизанными обрывками газет и страниц из книг. Для исполнения ритуала дефекации нужно присесть над ямой на корточках, руки в это время снимают с гвоздя бумагу и мнут в ладонях. Мять обязательно, страницы книг всегда жесткие, прямые, как дощечки.
   Когда дощатое сооружение перетаскивал на другое место и усаживал там, старую яму поспешно забрасывал землей. Через несколько лет, как говорил дедушка, там уже будет просто земля, простая земля. На наш век этого участка хватит, чтобы копать эти ямы и перетаскивать будочку, а тот, кто придет после нас, уже не будет знать, что роется по пояс в нашем окаменевшем… нет, превратившемся в простую землю дерьме.
 
   Вся страна учится писать и произносить правильно новое слово, очень длинное и непонятное: «генералиссимус». Причем учителя нам всякий раз строго напоминают, что Чан Кайши – не настоящий генералиссимус, так как он командовал только китайской армией, а вот товарищ Сталин – настоящий, он кроме своей армии командовал еще и польской, это уже ранг генералиссимуса.
   Но нам и без всяких доказательств было понятно, что, конечно же, товарищ Сталин – самый великий человек на свете. Ведь все концерты начинаются песней о Сталине, затем поется о Родине, третья песня всегда о Москве, а уже потом идут те песни, которые все слушают с удовольствием и которым даже подпевают.
 
   Человек в своем развитии проходит, как я прочел намного позже, все стадии эволюции, то есть во внутриутробном бывает рыбой, ящерицей, лемуром, рождается уже человечком, но потом проходит все стадии развития общества: первобытно-общинное, рабовладельческое, феодальное…
   Я ничего этого не знал, но, глядя на проплывающие облака, вижу жуткие морды больших страшных зверей, воздушные крепости, а когда смотрю на дальние деревья, замечаю, как притворяются просто деревьями, хотя на самом деле вовсе не деревья, не деревья! В очертаниях дома напротив различаю исполинское нечеловеческое лицо: окна – глаза, дверь – рот, крыльцо – подбородок, да и сам дом – голова, а тело закопано под землей.
   Ночью в моей комнате кто-то смотрит большими зелеными глазами, прикидываясь брошенным на спинку стула платьем, под окном скребется странное существо, по небу летают на метлах и в ступах всяких лохматые…
   Я создавал свою мифологию, как создавали ее до меня десятки тысяч лет тому мои предки, только их долгий, мучительно долгий путь у меня повторялся, спрессовавшись до недель и месяцев.
 
   Журавлевка – внизу, а город – вверху, на горе, огромный и загадочный. Мама и дедушка с бабушкой заняты на работе с раннего утра до поздней ночи, я предоставлен сам себе, так что сперва научился убегать из детского садика, и, пока воспитатели обшаривали шестами дно реки – садик стоит на берегу, – я, отмахав пару километров, добегал до родного дома, там играл с козой, кроликами и даже поросятами.
   А потом начал все чаще посматривать на возвышающиеся на горе многоэтажные дома и приближаться к ним опасливо и настороженно, словно влекомый мощным магнитом.
   Город манил, огромный, таинственный и загадочный. И однажды я набрался смелости, поднялся на гору и вступил в странное царство, где дома в два-три этажа, улицы замощены булыжником, по главной улице ходит по рельсам трамвай. И что самое непривычное: людей много, очень много, даже слишком много…
   Со второго или третьего визита в это странное колдовское место что-то кольнуло острое, неожиданное. От дерзкой мысли захватило дух, но я не поверил, отогнал, да она и сама ушла, а я долго шлялся по улице, на самом же деле по одному ее отростку, страшась заблудиться в этом огромном мире, а когда вернулся на Журавлевку, уже наступил вечер, но я долго не мог заснуть, очарованный огромностью мира.
   В следующий раз воспользовался трамваем, съездил из конца в конец, как здорово! И вот на третий день… нет, это, скорее, на четвертый, снова пришла эта сумасшедшая, безумная и нелепая в своей отвратительности мысль: а что, если я вот сейчас не уступлю место старшему или плюну на пол, то стыдно будет только сейчас, а завтра в этом же трамвае будут сидеть другие люди! Они не будут знать, что я не уступил места старшему, плюнул на пол…
   Голова закружилась от дерзновенности и нелепости этой мысли. И все же я потрясенно понимал, что так оно и есть на самом деле! Что так и будет. Это у нас на Журавлевке всяк на виду постоянно, все узнается, и, если я на Журавлевке что-то делаю нехорошее или просто не так, это запомнится, это навсегда останется со мной. И все будут знать, что я однажды сделал то-то и то-то, хотя этого делать было нельзя, а нужно только вот так и так…
   Но… не здесь. Это – другой мир!
   Как они живут, мелькнула дикая мысль. Это же… совсем нет правил, законов? Здесь так много людей, что просто не может быть «своих» и «чужих», здесь все никакие, ни кому не принадлежащие!..
   Шок, холодная волна по телу, страх, как будто оказался один, совсем один на плоту среди океана, но постоял, приходя в себя, осмотрелся.
   Дикий и невероятный мир, но другие как-то живут? Не я первый вошел в город. Здесь уже давно так. И хотя здесь свой мир, но я же вижу, уже сейчас вижу, вернее, чувствую спинным мозгом, как этот мир стремительно расширяется, побеждает, пробивает бреши в кланах и племенах, разламывает, крушит родовые узы, а людей перемешивает, да так перемешивает, что размалывает даже самые мелкие обломки, оставляя каждого человека в одиночестве, и потом из таких вот одиноких создавая новый мир.
   На Журавлевке можно увидеть, как с треском распахивается калитка, на улицу выскакивает с криком женщина, на ходу надевая платок, кричит во весь голос:
   – Опять напился, скотина!.. да сколько ж можно тебя терпеть, кровопивец!
   Или другая выскакивает с криком:
   – Убивают!.. Убивают!..
   Мужчины на улице настораживаются, смотрят в ту сторону, но за женщиной никто не выскакивает, а она, остановившись посреди улицы, начинает, уперши кулаки в крутые бока, обличать мужа, ни к кому конкретно не обращаясь, а именно ко всей улице.
   Я уже, несмотря на возраст, знаю, что еще долго ее муж будет ходить опозоренный, пряча глаза и горбясь, теперь все знают, что он бьет жену. Все в мире.
   И действительно, все это знают в мире, в котором он живет. Но как живут в том мире, который там, в городе?
 
   Дед принес с работы странный замок, мы все долго не могли понять, как это чудо работает. К замку прилагается бумажка, дед и мама долго читали, морщили лбы. Я разобрался быстрее всех, взял долото и начал вырубывать в торце двери глубокую канавку. Дед, сомневаясь, все же отобрал инструмент, сделал все намного тщательнее. На другой стороне тоже вырубили углубление, привинтили шурупами стальную пластинку с квадратным отверстием над ямкой, в дверь вставили этот замок…
   – Ну, – сказал дед, все еще недоверчиво, – посмотрим, как эта новая штука работает.
   Он вставил ключ, повернул. Щелкнуло, высунулся стальной штырь. Повернул еще раз, щелкнуло снова, стальной брус выдвинулся еще.
   Мама сказала с азартом:
   – Крути взад!.. Все понятно, крути взад. Попробуй, как запирается.
   – Получилось, – ахнула бабушка.
   – Сплюнь, – мрачно посоветовал дедушка.
   Она послушно поплевала через левое плечо на проклятого нечистого, что постоянно вредит и все портит.
   Дед задвинул язычок замка вовнутрь, гордясь умением, притворил створку двери и, напрягшись в волнении, начал поворачивать ключ. Щелкнуло, засов вроде бы выдвинулся, но дальше двигаться не захотел. После некоторых усилий уже дед сообразил раньше других, что надо углубить ямку в дверном косяке.
   После двух-трех примерок дверь запиралась без помех, открывал ее с легкостью как дед, так и бабушка, мама и даже я.
   Дед покачивал головой, в глазах изумление.
   – Какую хитрую штуку придумали, – говорил он пораженно. – И есть замок, и вроде бы его нет. Даже не видно издали, заперта дверь или нет. Да и не собьешь такой замок обухом. И когда дождь, воды не нальется.
   – А зимой вода в нем не замерзнет!
   – И ключ к такому замку не подберешь!
   Дед в задумчивости рассматривал головку ключа с затейливыми бороздками.
   – Да, второй такой изготовить очень не просто. Никто, думаю, и не возьмется подделывать ключи к таким замкам.
 
   Бабушка всегда ходит с платком на голове, даже летом. Зимой – в теплом пуховом, летом – в разных косынках. Даже мама всегда носит платок, только бабушка завязывает концы под подбородком, а мама обычно кокетливо и задорно – наверху.
   Волосы женщины носят либо заплетенными в косы, либо собранными в узлы, а чтобы эти массы не рассыпались, придуманы всякие шпильки, заколки, скрепки, гребни. Женщину, распустившую волосы, удавалось подсмотреть только украдкой, ибо это была уже «распущенная» женщина, от «распустившая волосы». Волосы распускать разрешалось только по подушке. Их мог видеть только один мужчина – муж.
   Но вот по экранам пронесся, как свежий ветер, необычный фильм «Олеся» или «Колдунья», уже не помню. В нем юная Марина Влади сыграла свою первую роль – юной лесной колдуньи. Лесной ведьмочке волосы, ессо, нельзя укладывать в сложные прически, нарушится образ, так что весь фильм Марина Влади бегала по лесу с распущенными волосами. Это вызвало шок, а нас, подростков, привело в такой восторг, что со дня просмотра фильма девчонки вызывающе решались выходить на улицу с распущенными волосами, а с легкой руки молодых родителей с того дня в России появилось странное имя «Марина». Марин стало столько, что в детских садиках их поневоле называли по фамилиям.
   Правда, в школу так не разрешалось, да и в учреждения, потому волосы сперва начали подрезать коротко, находя некий компромисс между новой моралью и старыми устоями. Потом начали эту распущенность маскировать всяческими прическами, ведь волосы в прическе вроде бы как уже и не открытые, они прикрыты укладкой, лаком, строго приданной формой, то есть как бы в одежде.
   И хотя мы понимали, что волосы остаются открытыми, а прическа – все равно что солнечный загар или татуировка, вроде бы тоже не голая кожа, чем-то да укрыта, но пока что голым никто выходить не решается, а вот с голыми волосами… ура, старые устои ломаем, ломаем, ломаем!
   Словом, не то чтобы вошел в моду, но возродился образ стриженой комиссарши. Женщины без особого стыда начали делать короткие прически, так за ними удобнее ухаживать, да и нет особого протеста со стороны родителей и окружающих, когда выходишь с непокрытой головой: короткие волосы как бы уже и не волосы, ничего «распущенного».
 
   Копаем подвал. Стены обложили кирпичом, но снизу все-таки проступают грунтовые воды. В дни половодий вода поднимается, заливая бочки с квашеной капустой. В подвалах хранится картошка. Доставать надо сперва ту, что прорастает, покрывается «глазками».
   В подвале всегда темно, таинственно, а тени от свечи прыгают по стенам, пугают.
   Но за подвалом нужен глаз да глаз, без него не просто трудно жить, но часто вообще не выжить. И дело не только в том, что в подвалах прятались во время бомбежек и наступлений-отступлений немецких и красных войск, а в том, что только в подвале можно хранить зимой картошку, а летом – молоко, сметану, сливки, масло.
   Чтобы уберечь молоко от быстрого скисания, его ставили в бутылке или в банке в кастрюлю с холодной водой, сверху накрывали мокрой тряпкой, концы которой опускали в воду. Так можно было хранить сметану, творог, масло. Были свои ухищрения, чтобы хранить яблоки, а вот груши приходилось съедать сразу: их хранить невозможно, зато яблоки некоторые умельцы ухитрялись сохранить почти до Нового года. Правда, приходилось отбирать только самые зимостойкие сорта, так называемые «дубовые», несладкие и очень твердые, причем – без единого пятнышка. Каждое яблоко обливали воском, а затем еще и заворачивали плотно в бумагу.
   Но я таких не видел, слишком трудоемкое дело, просто в народе время от времени кто-то говорил, что так вроде бы можно сохранять, но никто так не делал и даже не мог указать на того, кто так делает.
   У большинства подвал вырыт просто во дворе, у нас же, как у людей трудолюбивых и старательных, – под домом. Слишком много случаев, когда чужие люди по ночам лазают по подвалам, воруют все, что попадет под руку.
   В подвале обычно живут большие страшные жабы. Не знаю, откуда они там берутся, но всякий раз находишь либо пару жаб, либо огромную жабу с жабенятами. Мыши встречаются гораздо реже: Журавлевка у реки, подвал часто подтапливает, жабам нетрудно перебыть повышенную сырость и даже плеск воды, но мыши этого избегают.
   Когда в подвале появляется вода, бабушка опускается по лесенке, сверху едва-едва заметен желтый огонек каганца, дедушка спускает ей на веревке ведро, и начинается бесконечное вычерпывание все подступающей и подступающей воды.
   Мы с мамой, если это выходные, а в будни я сам, выносим ведра во двор и выливаем в яму. Конечно, эта же вода снова просочится в подвал, но на это у нее уйдет сутки-двое, а за это время, может быть, вода перестанет подниматься.
 
   Однажды дедушка принес купленную в магазине металлическую лопату. Рассматриваем как диво. Привыкли, что лопаты целиком деревянные, что их выстругиваем из доски сами. Я тоже выстругивал, однако сейчас, в отличие от деда, сразу сообразил, что железная лопата – ее потом почему-то стали называть заступом – намного удобнее уже тем, что металлический край намного тоньше, чем деревянный, его легче вогнать в землю. А если еще заточить края наждачным камнем, то такая лопата входит в землю, как нож в теплое сливочное масло!
 
   На Журавлевке сразу три свадьбы: Чигиринские, Евлаховы и Ратники играют в один день. Вообще-то свадьбы можно только после яблочного Спаса, раньше нельзя, так что по осени здесь то в одном месте, то в другом вспыхивает гулянка.
   Первыми вывесили на воротах простыню с пятном крови Евлаховы, а вот Ратники посадили гостей на телегу и гоняли вскачь по улицам, размахивая простыней, показывали всем кровавые пятна, горланили песни и угощали всех водкой.
   Солиднее всех поступили Чигиринские: они тоже ездили по всем окрестным улицам, но простыней не размахивали, а укрепили ее на растопыренных шестах, так что ветер надувал, как парус. В центре, как заходящее солнце, пламенеет большое пятно крови, доказывающее всем, что невеста была девственницей.
 
   Мой дед похож на египетского фараона. Вообще все старики Журавлевки похожи на фараонов: те начинали строить для себя гробницы, едва всходили на троны, а наши старики годами и даже десятилетиями готовят себе гробы. Начинается с выбора дерева, потом снимают с себя мерку, а затем все соседи видят через низкие заборчики, как на стол – никогда на простые козлы! – водружается гроб, после чего старик начинает любовно и бережно строгать, снимать стамесочкой, работать буравчиками, обивать красной материей, прикрепляя ее красивыми гвоздиками с широкими фигурными шляпками.
   Обычно он с гордостью приглашал полюбоваться соседей, те осматривали, оценивали, сравнивали со своими. Иногда дед ложился в гроб и, сложив руки на груди, показывал, как ему будет удобно лежать в этой домовине.
   На Журавлевке вперемешку живут хохлы и кацапы, но те и другие называют гроб домовиной, это понятнее, все-таки от слова «дом», чем чужое и недоброе слово «гроб».
   Я довольно рано сообразил, что это старики как бы извиняются, что все еще живут, что их не отвезли на саночках в зимний лес и не оставили там, освобождая место в доме и сберегая скудные остатки хлеба.
   Вот мой гроб, заявляют молча старики, вам не придется тратиться, заказывать его у других. Как только умру, вам нужно только положить меня вот сюда, видите, я уже ложился, все очень просто, как раз по мне, а потом отнести на кладбище и закопать. Только и делов.
   А что хлеб все еще ем, но ведь руки на себя ж не наложишь – грешно! Стараюсь быть полезным в доме, чтобы не зря хлеб есть. Да и ем совсем мало, одежду донашиваю старую…
   Потом, когда большинство переселилось в «город» и стали жить в городских квартирах, где громоздкий гроб держать негде, это вылилось в то, что старики из-за чувства вины перед детьми, что все еще живут, стараются накопить «гробовые», чтобы детям потом не тратиться, не отрывать у своих детей копейку на похороны.
 
   По ту сторону дощатого забора время от времени раздаются печальные звуки духового оркестра, бухающие удары больших барабанов, металлический звон медных тарелок.
   Бабушка всякий раз бросает любую работу и выскакивает на улицу: кого на этот раз? Покойника обычно несут в оббитом красной материей гробу на плечах крепкие мужчины, за ними траурная процессия двигается медленно, печально, у некоторых в руках венки.
   Когда умирал кто-нибудь из знатных, за телегой с умершим обычно несли на подушечках ордена и медали. Каждый орден – на отдельной подушечке.
   Чуть позже пришел обычай покойника везти на телеге или подводе, а еще позже, уже при Хрущеве, телеги заменили машинами.
   Наконец пришла полная реформа, вышел указ, предписывающий не носить покойника на руках от дома до самого кладбища, не возить медленно по улицам в сопровождении вышагивающего сзади духового оркестра, а прямо у дома погрузить всех сопровождающих в автобус, отвезти на кладбище, а уж там играть сколько влезет.
   Многие возмущались, что церемонию прощания сократили до безобразия, это же неуважение к покойному, пренебрежение даже, Господь такое не простит, другие доказывали, что похороны – дело личное, нечего об этом объявлять всему городу. Кого пригласили, тот придет.
 
   Рассматриваю детское фото, где я возвращаюсь с праздничной демонстрации в честь Великого Октября. Пальто мое в латках, бурки – в латках. Если снять пальто, то обнаружим, что в латках и штанишки, и рубашка.
   Вообще трудно найти подростка, у которого одежда без латок, не говоря уже о том, что заштопана и перештопана во многих местах. Чинить одежду я научился, как и все дети, очень рано. Сперва учат сшивать простые разрывы «внахлест», это когда края сдвигаются вплотную, а их сшиваешь так, что образуется ясный шов. Чтобы он был менее заметен, одежда выворачивается наизнанку, тогда рубец внутри, а снаружи таким образом будет малозаметно.
   Зашивать приходится потому, что любую одежду носят до полного износа. То есть пока ткань не начинает от ветхости расползаться, как будто тает на солнце льдинка. Первая степень износа, – это когда ткань еще цела, но начинает «светиться», значит, если через нее взглянуть на свет, то ясно видно протертые места: «хоть газету читай».
   Вторая степень – когда появляются мелкие дыры на месте протертостей. Иногда их удавалось покрывать штопкой, но чаще прибегаем к хирургии: накладываем латку из материала, по возможности из того же и такого же цвета. Постепенно одежда покрывается множеством таких латок. По количеству латок судят о благосостоянии человека и его семьи.
   Выражение «латка на латке» определяет человека как бедного, а вот таких, у кого вся одежда была бы без латок, практически нет. Разве что удавалось кому-то одновременно купить и рубашку, и брюки, и пиджак, и ботинки. Но чаще всего таких богачей не попадалось, так что если у кого рубашка новенькая, то зато брюки как раз «латка на латке».
 
   Наша школа на стыке двух миров: Журавлевки, состоящей из нормальных домов, и города. Большинство в школе журавлевских, но треть – «городских». Они на нас смотрят настороженно, как на диких и опасных животных, а мы на них, – как на последних недобитых барчуков.
   Городские все, как один, бледные, словно личинки майских жуков, чистенькие, боязливые. Мой друг Толька Худяков подружился с одной девочкой из городских, зовут ее Лия, и она, осчастливленная благосклонностью страшного журавлевца, пригласила нас в кино. Но не здесь, в нашу журавлевскую кинушку, устроенную в свободном помещении пожарного депо, а настоящее, где все здание – целый дом! – построили специально для показа в нем кино.
   Мы отправились в город, старались не показывать, что все еще ошеломлены множеством людей, проезжающими по дороге автомашинами и даже пронесшимся трамваем.