Страница:
– Милая Эмма! ты будешь неблагодарна, если не согласишься, что тебя все любят, обожают, что ты составляешь радость и счастие своего семейства, что я тебя люблю… Неужели тебе этого не довольно?
– Все знаю, все чувствую и боюсь, не грех ли мое несчастное чувство, не значит ли оно неблагодарности к моим родным… к тебе, моя Фанни… к самому богу…
– Эмма! ты любишь кого-нибудь и скрываешь от меня?
– О, нет! уверяю тебя! – Эмма подняла голову свою и прямо в глаза смотрела своей подруге.
– Верю теперь; но что же сокрушает тебя?
– Не знаю. Когда дедушка ласкает меня, мне кажется, что это в последний раз, что завтра Эмма останется одна, одна; когда братья весело прыгают вокруг меня, мне думается: они скоро покинут тебя, и каждый из них скоро и навсегда забудет об Эмме.
– Зачем же печалишь себя такою грустною мыслью, Эмма? Милый друг! у тебя будет свой Теобальд! Не поверишь, как радостно теперь я думаю, что он любит меня; что мы с ним будем жить, так долго, долго, и все будем любить, и все будем счастливы!
– Ах, милый друг! я испугалась бы такого чувства и не понимаю, как может оно тебя радовать! Мужчины – я боюсь их: они пугают меня, все, сколько их ни видала! Их любовь – прости меня – любовь к тебе Теобальда – избави боже! Нет, нет! мне не надобно такой любви…
– Ты сумасбродишь!
– Может быть; но в душе моей я чувствую что-то непонятное мне самой. Послушай: говорят, что цветы не живут полною жизнию, что они только растут. Я не верю этому. Всякий раз, когда я смотрю на мои цветы, когда запахом их навевает ко мне ветерок, когда притом птичка так весело напевает мне своим голоском, – тут отзывается душа какая-то, душа в цветах, в звуках – говорю я самой себе. Шиллер знал эту душу цветов и звуков. Он говорил о ней, а у людей я этого не вижу! Когда цветок так нежно высказывает мне жизнь свою, когда птичка так мило выпевает ее мне – как же должны бы высказывать, выражать ее люди, когда им бог дал глаза и слова! Какова бы должна быть любовь людей! Мне кажется иногда, что я создаю себе кого-то, какое-то привидение, из всего, что очаровывает меня в природе; я даю ему образ человеческий, передаю ему свою душу – он мне больше, нежели подруга – он друг мой – нет! еще больше: он так любит меня, что друг так любить не может… и я не знаю, как назвать его…
– И это привидение, верно, походит на мужчину, а не на подругу?
– Ах, да! Но не смейся надо мною: оно не походит ни на одну подругу мою; уверяю тебя, что оно не походит и ни на одного мужчину, каких я знаю. У него глаза светятся небом; у него щеки алеют, как заря; он не говорит мне ничего, а я все понимаю.
– И мой Теобальд точно таков!
– Ах, нет! Он не таков! Твой Теобальд говорит тебе, как говорят другие мужчины – ты не он, а он не ты! Мое привидение такое воздушное, что я дышу им, и если бы надобно мне было говорить с ним, я называла бы его я, а себя ты! Он жил бы моею жизнью – он умер бы, когда не видал бы меня с собою… – Эмма понизила голос. – Он не уехал бы в Саратов, не пожалел бы своего кашля и не писал бы ко мне «вы»! Я разлюбила бы его за все это, а без любви моей он не мог бы существовать. Его создала любовь моя, и с смертью моей любви – умрет он!
Фанни невольно задумалась при словах подруги.
– Милый друг! ты мечтаешь! – сказала она. – Того, что создаешь ты себе в воображении – нет в мире. Но любовь моего Теобальда прекрасна; она совершенно счастливит меня…
– Что это за любовь, Фанни, если ты могла существовать прежде, не зная любви своего Теобальда! Прости меня, Фанни, – я люблю тебя и не хотела огорчать; но ты сама спрашивала меня – я все сказала тебе. Видишь ли, отчего письмо твоего жениха холодит меня, как кусок льду, отчего мне так тяжело смотреть на людей, особливо на мужчин, с их дерзкими взорами, с их любовью, такою грубою… Нет! мне не надобно такой любви!
– Но тебя отдадут замуж, и, может быть, за того молодого гусара, который говорил с нами, когда мы были на вечере у М***. Он от тебя в восторге – он же такой хорошенький!
– Я никогда не отдам ему руки своей. Дедушка не станет принуждать меня. Этот гусар надоел мне ужасно: он всякий день ездит мимо нас и глядит к нам прямо в окна. Неужели он любит, когда может глядеть на меня, как будто на хорошенькую куклу, и еще прямо, разглаживая свои усы и щеголяя лорнетом? Урод! Нет! ваши люди, ваши мужчины мне не нравятся… Если бы можно было мне отказаться вовсе от света, когда не будет дедушки и бабушки, и если бы я была русская, я – пошла быть может быть, в монахини. Там святая вера наполнила бы всю мою душу, так наполнила, что все привидения были бы из нее вытеснены… Если бы я могла полюбить здесь кого-нибудь на земле, – Фанни! я умерла бы: кто поймет мою любовь, когда я сама ее не понимаю? Фанни! я чувствую, что мне не жить здесь долго; о счастье я и думать не смею: люди не знают счастья, и мне кажется, что все шепчет мне: Эмма! тебя ждут в родной стороне! Ты здесь пришелица! Не люби так, как любят люди! И небесный дождь, когда он падает на землю, делается грязью…
Тут снова послышались пронзительные звуки, каких прежде испугалась Фанни. Теперь можно было яснее расслушать, что это были отчаянные крики человеческие. Эмма снова задрожала.
– Что это такое, Эмма? Уже в другой раз мне это послышалось!
– А я всякий день слышу, и мне кажется, что судьба моя откликается ими, когда я спрашиваю у нее: есть ли на земле счастье для Эммы?
– Растолкуй мне, что это такое?
– Это кричит сумасшедший.
– Какой сумасшедший?
– Разве ты не слыхала, что у соседа нашего, князя С***, года два тому сошел с ума его сын?
– Да, такая жалость! Говорят, он был премилый молодой человек.
– Я его никогда не видала. Князь всегда живал в Петербурге и до приезда в Москву с сумасшедшим сыном долго жил еще в своей деревне: Только прошедшею зимою поселился он у нас по соседству, в своем доме. Сына его взялся лечить какой-то ученый доктор, выписанный из Берлина. Но успеха нет. Молодого князя поселили с самой весны в садовом павильоне; говорят, он беспрестанно приходит в бешенство и всегда прикован на цепи. Он кричит иногда так отчаянно, что у нас, особливо поутру и в вечеру, все бывает слышно.
– Какой ужас!
– Что за ужас? Сначала я сама пугалась его крика, а теперь привыкла, хоть невольно содрогаюсь каждый раз, когда услышу этот ужасный крик. Мне все кажется, что этого бедного молодого человека мучат, мучат за то, что он был лучше других людей, и он просит пощады у бесчеловечных, а его не слушают.
– Это расстроит меня на целый день, Эмма, – и твой разговор притом… – Фанни задумалась и тихо промолвила: – Да, можно бы любить иначе, нежели любит мой Теобальд. – Она соскочила с скамьи. – Пойдем в комнаты! – сказала она с принужденною усмешкою и потащила с собою Эмму по садовой дорожке.
III
– Все знаю, все чувствую и боюсь, не грех ли мое несчастное чувство, не значит ли оно неблагодарности к моим родным… к тебе, моя Фанни… к самому богу…
– Эмма! ты любишь кого-нибудь и скрываешь от меня?
– О, нет! уверяю тебя! – Эмма подняла голову свою и прямо в глаза смотрела своей подруге.
– Верю теперь; но что же сокрушает тебя?
– Не знаю. Когда дедушка ласкает меня, мне кажется, что это в последний раз, что завтра Эмма останется одна, одна; когда братья весело прыгают вокруг меня, мне думается: они скоро покинут тебя, и каждый из них скоро и навсегда забудет об Эмме.
– Зачем же печалишь себя такою грустною мыслью, Эмма? Милый друг! у тебя будет свой Теобальд! Не поверишь, как радостно теперь я думаю, что он любит меня; что мы с ним будем жить, так долго, долго, и все будем любить, и все будем счастливы!
– Ах, милый друг! я испугалась бы такого чувства и не понимаю, как может оно тебя радовать! Мужчины – я боюсь их: они пугают меня, все, сколько их ни видала! Их любовь – прости меня – любовь к тебе Теобальда – избави боже! Нет, нет! мне не надобно такой любви…
– Ты сумасбродишь!
– Может быть; но в душе моей я чувствую что-то непонятное мне самой. Послушай: говорят, что цветы не живут полною жизнию, что они только растут. Я не верю этому. Всякий раз, когда я смотрю на мои цветы, когда запахом их навевает ко мне ветерок, когда притом птичка так весело напевает мне своим голоском, – тут отзывается душа какая-то, душа в цветах, в звуках – говорю я самой себе. Шиллер знал эту душу цветов и звуков. Он говорил о ней, а у людей я этого не вижу! Когда цветок так нежно высказывает мне жизнь свою, когда птичка так мило выпевает ее мне – как же должны бы высказывать, выражать ее люди, когда им бог дал глаза и слова! Какова бы должна быть любовь людей! Мне кажется иногда, что я создаю себе кого-то, какое-то привидение, из всего, что очаровывает меня в природе; я даю ему образ человеческий, передаю ему свою душу – он мне больше, нежели подруга – он друг мой – нет! еще больше: он так любит меня, что друг так любить не может… и я не знаю, как назвать его…
– И это привидение, верно, походит на мужчину, а не на подругу?
– Ах, да! Но не смейся надо мною: оно не походит ни на одну подругу мою; уверяю тебя, что оно не походит и ни на одного мужчину, каких я знаю. У него глаза светятся небом; у него щеки алеют, как заря; он не говорит мне ничего, а я все понимаю.
– И мой Теобальд точно таков!
– Ах, нет! Он не таков! Твой Теобальд говорит тебе, как говорят другие мужчины – ты не он, а он не ты! Мое привидение такое воздушное, что я дышу им, и если бы надобно мне было говорить с ним, я называла бы его я, а себя ты! Он жил бы моею жизнью – он умер бы, когда не видал бы меня с собою… – Эмма понизила голос. – Он не уехал бы в Саратов, не пожалел бы своего кашля и не писал бы ко мне «вы»! Я разлюбила бы его за все это, а без любви моей он не мог бы существовать. Его создала любовь моя, и с смертью моей любви – умрет он!
Фанни невольно задумалась при словах подруги.
– Милый друг! ты мечтаешь! – сказала она. – Того, что создаешь ты себе в воображении – нет в мире. Но любовь моего Теобальда прекрасна; она совершенно счастливит меня…
– Что это за любовь, Фанни, если ты могла существовать прежде, не зная любви своего Теобальда! Прости меня, Фанни, – я люблю тебя и не хотела огорчать; но ты сама спрашивала меня – я все сказала тебе. Видишь ли, отчего письмо твоего жениха холодит меня, как кусок льду, отчего мне так тяжело смотреть на людей, особливо на мужчин, с их дерзкими взорами, с их любовью, такою грубою… Нет! мне не надобно такой любви!
– Но тебя отдадут замуж, и, может быть, за того молодого гусара, который говорил с нами, когда мы были на вечере у М***. Он от тебя в восторге – он же такой хорошенький!
– Я никогда не отдам ему руки своей. Дедушка не станет принуждать меня. Этот гусар надоел мне ужасно: он всякий день ездит мимо нас и глядит к нам прямо в окна. Неужели он любит, когда может глядеть на меня, как будто на хорошенькую куклу, и еще прямо, разглаживая свои усы и щеголяя лорнетом? Урод! Нет! ваши люди, ваши мужчины мне не нравятся… Если бы можно было мне отказаться вовсе от света, когда не будет дедушки и бабушки, и если бы я была русская, я – пошла быть может быть, в монахини. Там святая вера наполнила бы всю мою душу, так наполнила, что все привидения были бы из нее вытеснены… Если бы я могла полюбить здесь кого-нибудь на земле, – Фанни! я умерла бы: кто поймет мою любовь, когда я сама ее не понимаю? Фанни! я чувствую, что мне не жить здесь долго; о счастье я и думать не смею: люди не знают счастья, и мне кажется, что все шепчет мне: Эмма! тебя ждут в родной стороне! Ты здесь пришелица! Не люби так, как любят люди! И небесный дождь, когда он падает на землю, делается грязью…
Тут снова послышались пронзительные звуки, каких прежде испугалась Фанни. Теперь можно было яснее расслушать, что это были отчаянные крики человеческие. Эмма снова задрожала.
– Что это такое, Эмма? Уже в другой раз мне это послышалось!
– А я всякий день слышу, и мне кажется, что судьба моя откликается ими, когда я спрашиваю у нее: есть ли на земле счастье для Эммы?
– Растолкуй мне, что это такое?
– Это кричит сумасшедший.
– Какой сумасшедший?
– Разве ты не слыхала, что у соседа нашего, князя С***, года два тому сошел с ума его сын?
– Да, такая жалость! Говорят, он был премилый молодой человек.
– Я его никогда не видала. Князь всегда живал в Петербурге и до приезда в Москву с сумасшедшим сыном долго жил еще в своей деревне: Только прошедшею зимою поселился он у нас по соседству, в своем доме. Сына его взялся лечить какой-то ученый доктор, выписанный из Берлина. Но успеха нет. Молодого князя поселили с самой весны в садовом павильоне; говорят, он беспрестанно приходит в бешенство и всегда прикован на цепи. Он кричит иногда так отчаянно, что у нас, особливо поутру и в вечеру, все бывает слышно.
– Какой ужас!
– Что за ужас? Сначала я сама пугалась его крика, а теперь привыкла, хоть невольно содрогаюсь каждый раз, когда услышу этот ужасный крик. Мне все кажется, что этого бедного молодого человека мучат, мучат за то, что он был лучше других людей, и он просит пощады у бесчеловечных, а его не слушают.
– Это расстроит меня на целый день, Эмма, – и твой разговор притом… – Фанни задумалась и тихо промолвила: – Да, можно бы любить иначе, нежели любит мой Теобальд. – Она соскочила с скамьи. – Пойдем в комнаты! – сказала она с принужденною усмешкою и потащила с собою Эмму по садовой дорожке.
III
Прошло несколько дней после разговора двух подруг, и опять задумчиво, с неопределенною мечтою Эмма гуляла в садике своего дедушки. Прекрасен был день, ясно было небо; любимцы Эммы, цветы, казалось, хотели сказать ей: «Будь весела, наша милая Эмма! о чем ты грустишь? Посмотри: мы ожили твоим старанием. Повеселей же, наша Эмма!»
Но Эмма ничего не слыхала, ни на что не смотрела; она сидела с своею работою в беседке, иногда устремляя взор на любимую грядку цветов подле беседки, где великолепно цвел теперь василек и, казалось, гордился между другими цветами, как будто хотел сказать им: «Меня любит Эмма!»
Вдруг необыкновенный шум привлек внимание Эммы. Она глядит – нет! она не ошибается: среди ясного полудня не являются привидения! Но что же это такое, если не привидение? – Сверх каменной ограды отделявшей княжеский сад от садика дедушки Эммы, появилась растрепанная голова: рука чья-то уцепилась за верх ограды: это человек – он лезет на ограду; с руки его перемахнулась в садик железная цепь… Другою рукою ухватился он за ограду – другая цепь повисла на ограде. Он останавливается, глядит назад, оборачивается в садик; бесчувственно глядит он потом на солнце, на небо, на деревья, на цветы…
Эмма хотела бежать – холодом обдало ее; ноги ее подкосились. Беги, Эмма! беги, моли своего ангела-хранителя спасти тебя! Нет! силы оставляют Эмму! Ужас лишает ее возможности бежать; она не в бесчувствии, но как будто гремучая змея глядит на нее и очарованием глаз своих уничтожает у нее даже самую мысль двинуться с места.
Внимательно, не понимая сама, что делает, Эмма устремляет взоры свои на незнакомца; не может отвести от него глаз своих. Она видит ясно, что это какой-то молодой человек: он одет в сюртук, глаза у него голубые, волосы русые, но – великий боже! какое лицо – бледное, худое, какие глаза – дикие, мутные! Волосы его всклочены, падают на плеча, нерасчесанные, в беспорядке; на руках его цепи; платье его разорвано. С минуту держался он за забор и глядел назад, в сад княжеский., Вдруг в саду княжеском раздался голос: «Вот он! ловите его!» Лицо незнакомца обезобразилось судорогами. Держась одною рукою за ограду, он схватывает другою какую-то огромную палку, взмахивает ее и кидает в сад княжеский. В одно время раздался в саду пронзительный вопль, и с ним смешался безумный хохот незнакомца! Быстро вскакивает он на ограду с криком, с диким хохотом прыгает в садик дедушки Эммы, мгновенно поднимается, кричит, бежит исступленно, перепрыгивает через кусты, топчет грядки цветов и, стремится прямо к беседке, где сидит Эмма..
После первого мгновения бесчувственного, безотчетного страха. Эмма поняла, что страшный незнакомец должен быть молодой сумасшедший князь С***, что, вероятно, он вырвался из рук своих смотрителей, и – пронзительный вопль, слышанный ею в княжеском саду, означал, может быть, убийство приставленного к нему человека, что он теперь бежит в неистовстве, в бешенстве – сумасшедший, безумный, убийца! Еще раз мысль о спасении мелькнула в голове Эммы, но она не в силах пошевелиться с места…
И поздно! С безумным воплем он стремится прямо в беседку; нога его топчет и уничтожает милые васильки, любимцы Эммы, цепи его глухо ударились о беседку – бежать нельзя! Безумец загородил собою вход, мутные глаза его пробежали по маленькому пространству беседки и устремились прямо на Эмму. Еще мгновение – он растерзает, задушит Эмму своими иссохшими руками. Вид человека приводит его в бешенство; он видит в нем своего врага, и бессмысленное выражение лица его переходит в ярость – одно чувство, оставшееся ему от прежнего состояния человеческого. Злость человека и сила зверя – удел безумия…
Мысль о смерти была первою мыслью Эммы, но – какую чудную перемену ощущает она в себе? Неужели после того, когда человек вместит в груди своей всеобъемлющую мысль смерти, все ничтожное, все земное, все, что делало его братом червю земли, – исчезает в нем, и он, свободный, вольный в ощущениях и поступках, переходит к тому, что носит на себе знамение неземного, только к тому, что бесконечно и необъятно, как небо, говоря земле, подобно пери[23], улетающей в растворенные врата рая: «Прости, земля»?
Эмма вдруг теряет весь страх свой, все свое опасение: в безумце, который стоит перед нею, виден ей не сумасшедший убийца, но бедный больной, страждущий, слабый человек, и сквозь его обезображенное болезнию и страданиями лицо светлеет для нее какой-то прекрасный юношеский образ, не страшный, но как будто умоляющий ее о пощаде, о спасении: падший ангел, еще не вовсе утративший следы своего небесного происхождения. В самой себе она чувствует необыкновенную, непонятную для нее перемену, как будто до нее коснулся волшебный прутик какого-нибудь Просперо[24], и вместо крови потекло по ее жилам что-то горящее, пламенное и стало брызгать лучами света и огня из глаз ее – и глаза ее засветились этим непобедимым светом, и руки ее сделались проводниками небесных огней, которыми гремят небеса; и эти молнии, тайно, невидимо от взоров людских, ввились во все сокровенные изгибы души Эммы; кровь ее быстро закипела по всем ее жилам и отразилась на щеках ее жарким румянцем!
Смело поднялась Эмма с скамейки, на которой сидела, протянула руку и голосом, не похожим ни на повеление, ни на просьбу, ни на гнев, скоро и громко произнесла: «Кто вы? Что вам здесь надобно?»
Какое непостижимое действие произвели эти слова, этот голос на безумца! Казалось, что они сверкнули огнем, ударились прямо в грудь его, причинили ему нестерпимую боль. Дикость выражения в лице его исчезла и заменилась болезненным ощущением; мутные глаза его почти закрылись веками, как будто он не в состоянии был смотреть на Эмму, прежде, в безумии своем, смотревши прямо на солнце. Он ухватился обеими руками за грудь свою и со стоном произнес: «Ах!»
Теперь он уже не был тем страшным незнакомцем, который вырвал из стены крепкие цепи свои и, взмахнув тяжелую палку одною рукою, убил своего приставника. Он несчастный, больной, слабый юноша, лишенный единственного дара божия, которым человек отличен от животного; он меньше, нежели зверь: он сумасшедший!
Эмма видит изменение лица его; непобедимое чувство сострадания заступает в ней место страха и ужаса, заступает невольно, не спрашиваясь ее рассудка. Более: ей кажется, что этот бедный безумец как будто знаком был ей давно, что она где-то знавала его, что вопли его, издавна слышанные ею, были призывным кликом: «Эмма! спаси меня!» Он едва держится на ногах, и Эмма бросается к нему, хочет поддержать его, говоря: «Что с вами сделалось?» Но едва рука ее коснулась незнакомца, колена его дрожат, он падает перед Эммою и, закрывая глаза руками, говорит жалобным голосом: «Пощади меня; не мучь меня – я не виноват! Они терзали меня нестерпимо!»
Эмма не понимала, что ей делать. Она решилась удалиться, сказать дедушке, призвать людей, ибо вовсе не знала, как должно обходиться с сумасшедшими. Что она теперь одна в саду с неизвестным ей мужчиною – ей вовсе не приходило этого в голову: она видела не мужчину, но какое-то жалкое существо человеческое, покорное ей, просившее у нее пощады. Только мысль о том, как и чем пособить бедному страдальцу, заняла всю ее душу. Она решилась, однако ж, идти из сада. Но едва Эмма сделала один шаг, сумасшедший стал перед нею на колена, сложил руки на груди, тихо промолвил: «Не уходи, не уходи – побудь здесь!» – и в бессилии упал он на траву.
Эмма испугалась, опять подошла к нему, наклонилась и заботливо спрашивала:
– Что с вами? Скажите, что с вами сделалось?
– Мне больно – здесь (он указал на грудь) – и здесь больно (он указал на голову)! Не уходи – без тебя они придут и возьмут меня…
– Нет! они не придут; скажите, что вам надобно?
– Ничего, ничего! Приложи руку твою к моей голове; слышишь ли, как она болит у меня?
Эмма приложила руку свою к голове безумца. Он дышал тяжело, но вдруг открыл глаза, и улыбка – может быть, давно небывалый гость – оживила лицо его. Вдруг он приподнялся, сел на траве и тер глаза руками, говоря:
– Мошки, мошки! Они лезут мне в глаза, отгони их!
Эмма стояла подле него и начала махать платком, опасаясь раздражить сумасшедшего своим непослушанием.
– Нет! рукой, рукой, – говорил он, – сделай милость, махни рукой, а не этой тряпицей: мне от нее холодно; теперь стало тепло, тепло – ясно, ясно – ах! как хорошо: мошки улетели!
В это время шум нескольких голосов раздался подле садовой калитки. Эмма оборотила голову и увидела дедушку. В своем колпаке и халате старик спешил в садик и бежал по дорожке; за ним поспешно следовали трое или четверо незнакомых людей, один из них был одет в княжеской ливрее. Эмма поняла, что княжеские слуги пришли за сумасшедшим, и испуганный дедушка бежит к ней на спасение, услышав об угрожающей ей опасности. Мысль о спасении и страх снова взволновали всю душу Эммы, едва увидела она дедушку и княжеских людей; она в то же мгновение почувствовала и то, как неприлично ей было оставаться в саду одной с неизвестным человеком и как опасно быть с сумасшедшим.
В одно мгновение бросилась она от бедного безумца, как молния, достигла до своего дедушки и трепеща прижалась к его груди.
– Ох! милый друг мой! – говорил старик, едва не задыхаясь и обнимая Эмму, – как я испугался! Не испугал ли он тебя? Какое несчастие! Можно ли было предвидеть!
– Успокойтесь, милый дедушка! Я испугалась немного; но он такой смирный; он ничего мне не сделал.
– Слава богу! Его сейчас возьмут княжеские люди! Пойдем скорее домой. Как ужаснули они меня своими рассказами: прибежали опрометью, говорят, что сумасшедший убежал в наш садик, что никогда еще не был он в таком бешенстве – сорвался с цепи, ушиб своего приставника…
– А не убил, дедушка?
– Нет, только ушиб больно: бросил в него палкой с размаха; других людей на тот раз не было при нем… – Старик спешил вести Эмму, но страшный крик остановил их и заставил оборотиться.
Едва удалилась Эмма от сумасшедшего, он громко вскричал:
– Где же Тот, кто был здесь со мною? Казавшись прежде слабым, изнеможенным, он как будто вдруг получил опять всю свою неистовую силу; глаза его помутились, волосы стали дыбом; он вскочил и, увидя подходящих к нему княжеских слуг, страшно заскрежетал зубами.
– Ваше сиятельство, – сказал один из слуг, – пожалуйте домой.
Сумасшедший смотрел на него молча.
– Не извольте противиться, – сказал другой слуга. – Их сиятельства приказали вам пожаловать домой.
Сумасшедший захохотал. По знаку, данному старшим из слуг, трое вдруг бросились на безумца и схватили его. Он закричал раздирающим душу голосом, и не успели оглянуться, как двоих сшиб он с ног и отбросил от себя далеко, третьего схватил он за горло, повернул через себя, придавил его к земле и со смехом начал душить. Старый управитель отчаянно завопил:
– Ванюша, Ванюша! он задушит его! Помогите, помогите, ради господа помогите!
Старик не смел броситься сам, только кричал:
– Люди, люди! – и совершенно потерял голову.
Двое других слуг едва могли подняться и не в состоянии были помочь своему товарищу. Дедушка Эммы громко читал «Vater unser»[25] и не знал, что ему предпринять: бежать ли, помогать ли?
А Эмма? Весь страх, вся робость, какую чувствовала она, снова вдруг исчезли. Она вырвалась из объятий дедушки, безотчетно бросилась прямо к сумасшедшему и вскричала:
– Что вы делаете, князь?
Непостижимое изменение! Сумасшедший оставил слугу, которого душил руками, и робко поднялся с земли, потупил глаза, сложил руки. Эмма казалась божеством, перед которым уничтожаются его злость и сила. Дедушка, изумленный ее неожиданным поступком, признавался потом, что в это время он не узнал своей кроткой, тихой Эммы, что лицо ее засветилось чем-то неестественным, что, оживленная чем-то непонятным, она, с своим скромным, нежным лицом, своею легкою талиею, когда в то же время в быстром порыве ветерок сорвал с груди ее легонький платочек, – походила на одного из Клопштоковых[26] бессмертных духов. Старик любил читать «Мессиаду» и очень любил свою Эмму: не удивляйтесь его уподоблению.
– Сядьте здесь и будьте спокойны! – продолжала Эмма, все еще сама не понимая, что говорит, но смело указывая сумасшедшему на дерновую скамейку. Он безмолвно повиновался.
– Можно ли так бесчеловечно поступать! Вы убили бы этого бедного человека!
– Убил? А что такое «убил»? Они били меня, они мучили меня! – Сумасшедший заплакал, как дитя. – Я не стану драться, – продолжал он, смотря на Эмму, – если ты этого не хочешь, – только не сердись.
– Как можно хотеть убивать людей! Но сидите же спокойно.
– Но не уходи же от меня, – сказал сумасшедший, протягивая к ней руки, – и не вели им меня трогать.
– Будьте только смирны.
– У меня опять заболела голова. Дай мне свою руку – вот здесь у меня болит! – Он протянул свою руку к Эмме; она бестрепетно дала ему свою руку, и он приложил ее к голове.
– Лучше ли вам теперь?
– Лучше. – Он отнял руку Эммы от головы своей и с улыбкою, внимательно рассматривал эту милую, нежную ручку.
В изумлении от всего происходившего стояли дедушка и слуги княжеские. Дедушка тихонько подошел к Эмме и дернул ее за платье. Эмма оглянулась.
– Эмма! что ты делаешь! Отойди от него, пойдем домой! – сказал дедушка.
– Как же оставить его? – отвечала тихонько Эмма, печально улыбаясь. – Вы видите, что он только меня и слушается.
– По-немецки говорит! – сказал сумасшедший, улыбаясь и указывая пальцем на старика.
Эмма отняла у него свою руку; управитель и слуги осмелились опять подойти ближе. Эмма отступила.
– Ваше сиятельство… – произнес управитель.
Одной рукой сумасшедший ухватился за беседку, и она вся затрещала от его усилия выломить из нее палку. В ужасе отбежали слуги княжеские. Эмма снова произнесла:
– Вы обещали быть спокойны, – и сумасшедший сел на скамью, будто послушливое дитя.
– Как же мне уйти отсюда? – спросила Эмма у дедушки.
Слуги подошли к старику.
– Ваше высокоблагородие! – сказал ему тихо управитель, – позвольте мне доложить об этом их сиятельствам. Я тут ничего не разумею, изволите видеть. Надобно позвать нашего доктора.
Но доктор шел уже в это время по садовой дорожке. Один из слуг успел его обо всем уведомить. Доктор был старый человек в синем старомодном фраке. Он отрекомендовался дедушке Эммы с старинною немецкою оригинальностию.
– Извините, любезный сосед, – сказал доктор, – а может быть, когда узнаем друг друга поближе, и любезный друг, извините, что вас обеспокоил наш больной негодяй! Вы не поверите, как хитр бывает человек, когда лишится употребления рассудка. За два часа я оставил его такого смирного; он пил лекарства и во всем меня слушался – а между тем, вообразите, что он напроказил после того!
– Объясните мне, господин доктор, что все это значит? – говорил дедушка, указывая на Эмму, стоящую подле князя, и на князя, который смотрел на нее, улыбался, был тих, спокоен и, казалось, с жадностью глотал воздух, сделавшийся для него целебным от присутствия Эммы.
Дедушка наскоро пересказал доктору все события. Доктор угрюмо задумался, долго качал головою, долго чертил палкою по песку, наконец поднял голову и протяжно отвечал:
– Изъяснить, любезный сосед, не откажусь, но прежде всего позвольте мне, как честному человеку, уверить вас, что я не употреблю во зло вашей доверенности, и потом спросить: сколько лет вашей внучке?
– Я потерял дорогою, ехавши из Петербурга, или в Петербурге где-нибудь календарь, в котором был записан день ее рождения.
– О дне ни слова, но год…
– То-то, и года-то хорошо не знаю; должно быть, ей восемнадцать или девятнадцать лет.
– Характер ее?
– Ангельский.
– Это сказано неопределенно; судя по виду, должно думать, что характер ее холеро-меланхолический.
– Она одно утешение наше со старухою.
– Хм! утешение! И одна внучка у вас?
– У нее есть еще братья, маленькие, премилые шалуны.
– Хм! – повторил опять доктор. – Она должна быть набожна и, верно, не любит общества мужчин?
– Не знаю, к чему клонятся ваши странные вопросы, г-н доктор? Мы еще так мало знакомы.
– К тому, сударь, к тому – черт побери! Зачем вы давно не выдали замуж вашей внучки! Zum Teufel![27] На что держать дома этот гнилой товар!
– Г-н доктор! моя Эмма ангел скромности, добродетели и невинности.
– Да я лучше вас самих могу сказать вам все это, сударь, я – ученик и друг великого Месмера[28]! – Доктор приподнял свою шляпу. – Вы тут ничего не понимаете, а я понимаю. – Доктор утер слезу, выкатившуюся из его глаза. – Черт побери! Ведь вы желаете счастья вашей внучке? Так зачем же вы давно не выдали ее замуж?
– Г-н доктор!
– Господин сосед! потому, что вы должны были уговорить ее выйти замуж. Неба с землей мешать не надобно. На земле надобно думать о земле, и если неземное мешается там, где его не спрашивают, выходит дребедень – вы этого не понимаете, а я понимаю. Лечить можно всякой всячиной: я вылечивал чахотку от любви пилюлями из ипекакуаны[29]; tinctura regia[30], Перувианский бальзам и Боэргавов сахар спасли бы дурака Вертера[31], и этого сумасшедшего я вылечил бы, да теперь все пропало! Теперь ведь уж нельзя их разлучить – он умрет! Эх, сосед, сосед! как можно позволять девчонкам гулять в садах, подле которых содержат сумасшедших!..
Но Эмма ничего не слыхала, ни на что не смотрела; она сидела с своею работою в беседке, иногда устремляя взор на любимую грядку цветов подле беседки, где великолепно цвел теперь василек и, казалось, гордился между другими цветами, как будто хотел сказать им: «Меня любит Эмма!»
Вдруг необыкновенный шум привлек внимание Эммы. Она глядит – нет! она не ошибается: среди ясного полудня не являются привидения! Но что же это такое, если не привидение? – Сверх каменной ограды отделявшей княжеский сад от садика дедушки Эммы, появилась растрепанная голова: рука чья-то уцепилась за верх ограды: это человек – он лезет на ограду; с руки его перемахнулась в садик железная цепь… Другою рукою ухватился он за ограду – другая цепь повисла на ограде. Он останавливается, глядит назад, оборачивается в садик; бесчувственно глядит он потом на солнце, на небо, на деревья, на цветы…
Эмма хотела бежать – холодом обдало ее; ноги ее подкосились. Беги, Эмма! беги, моли своего ангела-хранителя спасти тебя! Нет! силы оставляют Эмму! Ужас лишает ее возможности бежать; она не в бесчувствии, но как будто гремучая змея глядит на нее и очарованием глаз своих уничтожает у нее даже самую мысль двинуться с места.
Внимательно, не понимая сама, что делает, Эмма устремляет взоры свои на незнакомца; не может отвести от него глаз своих. Она видит ясно, что это какой-то молодой человек: он одет в сюртук, глаза у него голубые, волосы русые, но – великий боже! какое лицо – бледное, худое, какие глаза – дикие, мутные! Волосы его всклочены, падают на плеча, нерасчесанные, в беспорядке; на руках его цепи; платье его разорвано. С минуту держался он за забор и глядел назад, в сад княжеский., Вдруг в саду княжеском раздался голос: «Вот он! ловите его!» Лицо незнакомца обезобразилось судорогами. Держась одною рукою за ограду, он схватывает другою какую-то огромную палку, взмахивает ее и кидает в сад княжеский. В одно время раздался в саду пронзительный вопль, и с ним смешался безумный хохот незнакомца! Быстро вскакивает он на ограду с криком, с диким хохотом прыгает в садик дедушки Эммы, мгновенно поднимается, кричит, бежит исступленно, перепрыгивает через кусты, топчет грядки цветов и, стремится прямо к беседке, где сидит Эмма..
После первого мгновения бесчувственного, безотчетного страха. Эмма поняла, что страшный незнакомец должен быть молодой сумасшедший князь С***, что, вероятно, он вырвался из рук своих смотрителей, и – пронзительный вопль, слышанный ею в княжеском саду, означал, может быть, убийство приставленного к нему человека, что он теперь бежит в неистовстве, в бешенстве – сумасшедший, безумный, убийца! Еще раз мысль о спасении мелькнула в голове Эммы, но она не в силах пошевелиться с места…
И поздно! С безумным воплем он стремится прямо в беседку; нога его топчет и уничтожает милые васильки, любимцы Эммы, цепи его глухо ударились о беседку – бежать нельзя! Безумец загородил собою вход, мутные глаза его пробежали по маленькому пространству беседки и устремились прямо на Эмму. Еще мгновение – он растерзает, задушит Эмму своими иссохшими руками. Вид человека приводит его в бешенство; он видит в нем своего врага, и бессмысленное выражение лица его переходит в ярость – одно чувство, оставшееся ему от прежнего состояния человеческого. Злость человека и сила зверя – удел безумия…
Мысль о смерти была первою мыслью Эммы, но – какую чудную перемену ощущает она в себе? Неужели после того, когда человек вместит в груди своей всеобъемлющую мысль смерти, все ничтожное, все земное, все, что делало его братом червю земли, – исчезает в нем, и он, свободный, вольный в ощущениях и поступках, переходит к тому, что носит на себе знамение неземного, только к тому, что бесконечно и необъятно, как небо, говоря земле, подобно пери[23], улетающей в растворенные врата рая: «Прости, земля»?
Эмма вдруг теряет весь страх свой, все свое опасение: в безумце, который стоит перед нею, виден ей не сумасшедший убийца, но бедный больной, страждущий, слабый человек, и сквозь его обезображенное болезнию и страданиями лицо светлеет для нее какой-то прекрасный юношеский образ, не страшный, но как будто умоляющий ее о пощаде, о спасении: падший ангел, еще не вовсе утративший следы своего небесного происхождения. В самой себе она чувствует необыкновенную, непонятную для нее перемену, как будто до нее коснулся волшебный прутик какого-нибудь Просперо[24], и вместо крови потекло по ее жилам что-то горящее, пламенное и стало брызгать лучами света и огня из глаз ее – и глаза ее засветились этим непобедимым светом, и руки ее сделались проводниками небесных огней, которыми гремят небеса; и эти молнии, тайно, невидимо от взоров людских, ввились во все сокровенные изгибы души Эммы; кровь ее быстро закипела по всем ее жилам и отразилась на щеках ее жарким румянцем!
Смело поднялась Эмма с скамейки, на которой сидела, протянула руку и голосом, не похожим ни на повеление, ни на просьбу, ни на гнев, скоро и громко произнесла: «Кто вы? Что вам здесь надобно?»
Какое непостижимое действие произвели эти слова, этот голос на безумца! Казалось, что они сверкнули огнем, ударились прямо в грудь его, причинили ему нестерпимую боль. Дикость выражения в лице его исчезла и заменилась болезненным ощущением; мутные глаза его почти закрылись веками, как будто он не в состоянии был смотреть на Эмму, прежде, в безумии своем, смотревши прямо на солнце. Он ухватился обеими руками за грудь свою и со стоном произнес: «Ах!»
Теперь он уже не был тем страшным незнакомцем, который вырвал из стены крепкие цепи свои и, взмахнув тяжелую палку одною рукою, убил своего приставника. Он несчастный, больной, слабый юноша, лишенный единственного дара божия, которым человек отличен от животного; он меньше, нежели зверь: он сумасшедший!
Эмма видит изменение лица его; непобедимое чувство сострадания заступает в ней место страха и ужаса, заступает невольно, не спрашиваясь ее рассудка. Более: ей кажется, что этот бедный безумец как будто знаком был ей давно, что она где-то знавала его, что вопли его, издавна слышанные ею, были призывным кликом: «Эмма! спаси меня!» Он едва держится на ногах, и Эмма бросается к нему, хочет поддержать его, говоря: «Что с вами сделалось?» Но едва рука ее коснулась незнакомца, колена его дрожат, он падает перед Эммою и, закрывая глаза руками, говорит жалобным голосом: «Пощади меня; не мучь меня – я не виноват! Они терзали меня нестерпимо!»
Эмма не понимала, что ей делать. Она решилась удалиться, сказать дедушке, призвать людей, ибо вовсе не знала, как должно обходиться с сумасшедшими. Что она теперь одна в саду с неизвестным ей мужчиною – ей вовсе не приходило этого в голову: она видела не мужчину, но какое-то жалкое существо человеческое, покорное ей, просившее у нее пощады. Только мысль о том, как и чем пособить бедному страдальцу, заняла всю ее душу. Она решилась, однако ж, идти из сада. Но едва Эмма сделала один шаг, сумасшедший стал перед нею на колена, сложил руки на груди, тихо промолвил: «Не уходи, не уходи – побудь здесь!» – и в бессилии упал он на траву.
Эмма испугалась, опять подошла к нему, наклонилась и заботливо спрашивала:
– Что с вами? Скажите, что с вами сделалось?
– Мне больно – здесь (он указал на грудь) – и здесь больно (он указал на голову)! Не уходи – без тебя они придут и возьмут меня…
– Нет! они не придут; скажите, что вам надобно?
– Ничего, ничего! Приложи руку твою к моей голове; слышишь ли, как она болит у меня?
Эмма приложила руку свою к голове безумца. Он дышал тяжело, но вдруг открыл глаза, и улыбка – может быть, давно небывалый гость – оживила лицо его. Вдруг он приподнялся, сел на траве и тер глаза руками, говоря:
– Мошки, мошки! Они лезут мне в глаза, отгони их!
Эмма стояла подле него и начала махать платком, опасаясь раздражить сумасшедшего своим непослушанием.
– Нет! рукой, рукой, – говорил он, – сделай милость, махни рукой, а не этой тряпицей: мне от нее холодно; теперь стало тепло, тепло – ясно, ясно – ах! как хорошо: мошки улетели!
В это время шум нескольких голосов раздался подле садовой калитки. Эмма оборотила голову и увидела дедушку. В своем колпаке и халате старик спешил в садик и бежал по дорожке; за ним поспешно следовали трое или четверо незнакомых людей, один из них был одет в княжеской ливрее. Эмма поняла, что княжеские слуги пришли за сумасшедшим, и испуганный дедушка бежит к ней на спасение, услышав об угрожающей ей опасности. Мысль о спасении и страх снова взволновали всю душу Эммы, едва увидела она дедушку и княжеских людей; она в то же мгновение почувствовала и то, как неприлично ей было оставаться в саду одной с неизвестным человеком и как опасно быть с сумасшедшим.
В одно мгновение бросилась она от бедного безумца, как молния, достигла до своего дедушки и трепеща прижалась к его груди.
– Ох! милый друг мой! – говорил старик, едва не задыхаясь и обнимая Эмму, – как я испугался! Не испугал ли он тебя? Какое несчастие! Можно ли было предвидеть!
– Успокойтесь, милый дедушка! Я испугалась немного; но он такой смирный; он ничего мне не сделал.
– Слава богу! Его сейчас возьмут княжеские люди! Пойдем скорее домой. Как ужаснули они меня своими рассказами: прибежали опрометью, говорят, что сумасшедший убежал в наш садик, что никогда еще не был он в таком бешенстве – сорвался с цепи, ушиб своего приставника…
– А не убил, дедушка?
– Нет, только ушиб больно: бросил в него палкой с размаха; других людей на тот раз не было при нем… – Старик спешил вести Эмму, но страшный крик остановил их и заставил оборотиться.
Едва удалилась Эмма от сумасшедшего, он громко вскричал:
– Где же Тот, кто был здесь со мною? Казавшись прежде слабым, изнеможенным, он как будто вдруг получил опять всю свою неистовую силу; глаза его помутились, волосы стали дыбом; он вскочил и, увидя подходящих к нему княжеских слуг, страшно заскрежетал зубами.
– Ваше сиятельство, – сказал один из слуг, – пожалуйте домой.
Сумасшедший смотрел на него молча.
– Не извольте противиться, – сказал другой слуга. – Их сиятельства приказали вам пожаловать домой.
Сумасшедший захохотал. По знаку, данному старшим из слуг, трое вдруг бросились на безумца и схватили его. Он закричал раздирающим душу голосом, и не успели оглянуться, как двоих сшиб он с ног и отбросил от себя далеко, третьего схватил он за горло, повернул через себя, придавил его к земле и со смехом начал душить. Старый управитель отчаянно завопил:
– Ванюша, Ванюша! он задушит его! Помогите, помогите, ради господа помогите!
Старик не смел броситься сам, только кричал:
– Люди, люди! – и совершенно потерял голову.
Двое других слуг едва могли подняться и не в состоянии были помочь своему товарищу. Дедушка Эммы громко читал «Vater unser»[25] и не знал, что ему предпринять: бежать ли, помогать ли?
А Эмма? Весь страх, вся робость, какую чувствовала она, снова вдруг исчезли. Она вырвалась из объятий дедушки, безотчетно бросилась прямо к сумасшедшему и вскричала:
– Что вы делаете, князь?
Непостижимое изменение! Сумасшедший оставил слугу, которого душил руками, и робко поднялся с земли, потупил глаза, сложил руки. Эмма казалась божеством, перед которым уничтожаются его злость и сила. Дедушка, изумленный ее неожиданным поступком, признавался потом, что в это время он не узнал своей кроткой, тихой Эммы, что лицо ее засветилось чем-то неестественным, что, оживленная чем-то непонятным, она, с своим скромным, нежным лицом, своею легкою талиею, когда в то же время в быстром порыве ветерок сорвал с груди ее легонький платочек, – походила на одного из Клопштоковых[26] бессмертных духов. Старик любил читать «Мессиаду» и очень любил свою Эмму: не удивляйтесь его уподоблению.
– Сядьте здесь и будьте спокойны! – продолжала Эмма, все еще сама не понимая, что говорит, но смело указывая сумасшедшему на дерновую скамейку. Он безмолвно повиновался.
– Можно ли так бесчеловечно поступать! Вы убили бы этого бедного человека!
– Убил? А что такое «убил»? Они били меня, они мучили меня! – Сумасшедший заплакал, как дитя. – Я не стану драться, – продолжал он, смотря на Эмму, – если ты этого не хочешь, – только не сердись.
– Как можно хотеть убивать людей! Но сидите же спокойно.
– Но не уходи же от меня, – сказал сумасшедший, протягивая к ней руки, – и не вели им меня трогать.
– Будьте только смирны.
– У меня опять заболела голова. Дай мне свою руку – вот здесь у меня болит! – Он протянул свою руку к Эмме; она бестрепетно дала ему свою руку, и он приложил ее к голове.
– Лучше ли вам теперь?
– Лучше. – Он отнял руку Эммы от головы своей и с улыбкою, внимательно рассматривал эту милую, нежную ручку.
В изумлении от всего происходившего стояли дедушка и слуги княжеские. Дедушка тихонько подошел к Эмме и дернул ее за платье. Эмма оглянулась.
– Эмма! что ты делаешь! Отойди от него, пойдем домой! – сказал дедушка.
– Как же оставить его? – отвечала тихонько Эмма, печально улыбаясь. – Вы видите, что он только меня и слушается.
– По-немецки говорит! – сказал сумасшедший, улыбаясь и указывая пальцем на старика.
Эмма отняла у него свою руку; управитель и слуги осмелились опять подойти ближе. Эмма отступила.
– Ваше сиятельство… – произнес управитель.
Одной рукой сумасшедший ухватился за беседку, и она вся затрещала от его усилия выломить из нее палку. В ужасе отбежали слуги княжеские. Эмма снова произнесла:
– Вы обещали быть спокойны, – и сумасшедший сел на скамью, будто послушливое дитя.
– Как же мне уйти отсюда? – спросила Эмма у дедушки.
Слуги подошли к старику.
– Ваше высокоблагородие! – сказал ему тихо управитель, – позвольте мне доложить об этом их сиятельствам. Я тут ничего не разумею, изволите видеть. Надобно позвать нашего доктора.
Но доктор шел уже в это время по садовой дорожке. Один из слуг успел его обо всем уведомить. Доктор был старый человек в синем старомодном фраке. Он отрекомендовался дедушке Эммы с старинною немецкою оригинальностию.
– Извините, любезный сосед, – сказал доктор, – а может быть, когда узнаем друг друга поближе, и любезный друг, извините, что вас обеспокоил наш больной негодяй! Вы не поверите, как хитр бывает человек, когда лишится употребления рассудка. За два часа я оставил его такого смирного; он пил лекарства и во всем меня слушался – а между тем, вообразите, что он напроказил после того!
– Объясните мне, господин доктор, что все это значит? – говорил дедушка, указывая на Эмму, стоящую подле князя, и на князя, который смотрел на нее, улыбался, был тих, спокоен и, казалось, с жадностью глотал воздух, сделавшийся для него целебным от присутствия Эммы.
Дедушка наскоро пересказал доктору все события. Доктор угрюмо задумался, долго качал головою, долго чертил палкою по песку, наконец поднял голову и протяжно отвечал:
– Изъяснить, любезный сосед, не откажусь, но прежде всего позвольте мне, как честному человеку, уверить вас, что я не употреблю во зло вашей доверенности, и потом спросить: сколько лет вашей внучке?
– Я потерял дорогою, ехавши из Петербурга, или в Петербурге где-нибудь календарь, в котором был записан день ее рождения.
– О дне ни слова, но год…
– То-то, и года-то хорошо не знаю; должно быть, ей восемнадцать или девятнадцать лет.
– Характер ее?
– Ангельский.
– Это сказано неопределенно; судя по виду, должно думать, что характер ее холеро-меланхолический.
– Она одно утешение наше со старухою.
– Хм! утешение! И одна внучка у вас?
– У нее есть еще братья, маленькие, премилые шалуны.
– Хм! – повторил опять доктор. – Она должна быть набожна и, верно, не любит общества мужчин?
– Не знаю, к чему клонятся ваши странные вопросы, г-н доктор? Мы еще так мало знакомы.
– К тому, сударь, к тому – черт побери! Зачем вы давно не выдали замуж вашей внучки! Zum Teufel![27] На что держать дома этот гнилой товар!
– Г-н доктор! моя Эмма ангел скромности, добродетели и невинности.
– Да я лучше вас самих могу сказать вам все это, сударь, я – ученик и друг великого Месмера[28]! – Доктор приподнял свою шляпу. – Вы тут ничего не понимаете, а я понимаю. – Доктор утер слезу, выкатившуюся из его глаза. – Черт побери! Ведь вы желаете счастья вашей внучке? Так зачем же вы давно не выдали ее замуж?
– Г-н доктор!
– Господин сосед! потому, что вы должны были уговорить ее выйти замуж. Неба с землей мешать не надобно. На земле надобно думать о земле, и если неземное мешается там, где его не спрашивают, выходит дребедень – вы этого не понимаете, а я понимаю. Лечить можно всякой всячиной: я вылечивал чахотку от любви пилюлями из ипекакуаны[29]; tinctura regia[30], Перувианский бальзам и Боэргавов сахар спасли бы дурака Вертера[31], и этого сумасшедшего я вылечил бы, да теперь все пропало! Теперь ведь уж нельзя их разлучить – он умрет! Эх, сосед, сосед! как можно позволять девчонкам гулять в садах, подле которых содержат сумасшедших!..
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента