Страница:
Роман представлял собою странную прихоть природы: красоту телесную, какой не много видали – это был Антиной[54], Аполлон Бельведерский[55], – и безобразие душевное, редко встречаемое в такой ужасной степени. Раб страстей, невольник своего гинекея, Роман изумлял удивительною силою и ловкостью в играх Ипподрома, изумлял и развратом, и безумною роскошью! Феофания, бедная девушка, красоты необыкновенной, возведена была им на трон, в нарушение всех приличий Двора, и страшно ответила за эту почесть своему неверному супругу.
И опять четыре императора восседали на троне царьградском: Феофания правила самовластно государством; два малолетних сына ее, Василий и Константин[56], носили название императоров. Феофания отдала руку свою Никифору[57], полководцу императорских войск, и он был облечен в императорскую багряницу.
Таково было состояние царьградского двора, когда греки считали 6477-й год от сотворения мира, или 969-й от воплощения Бога слова[58]; индикт[59] был 13-й, а золотое число и пасхальные знаки обещали благоденствие царю и царству, по вычетам мудрых звездозаконников.[60]
В самом деле, если бы странник, с Запада или Севера, был сонный перенесен, прямо из своего Запада или Севера, и проснулся в стенах Царьграда, он мог бы подумать, что звездозаконники не обманулись, предвещая славу и благоденствие Царьграду.
Он не видал бы следов гибели и разрушения по всем Фимам[61], или областям греческого царства; не видал бы шатров сарацинских[62] и кибиток монгольских близ мраморных стен полуразрушенных городов, некогда столь великих, столь громадных; не видал бы потомков римлянина в рабском одеянии, в цепях, с колодками на шее[63], под бичами сурового иноверца, влекомых в отдаленные страны Азии и Скифии, дев Пелопонеза[64] и Архипелага в зверских объятиях поганого язычника…
Он увидел бы только обширный, безмерный город, столицу потомков Константина, роскошно и великолепно восседающий на краю Европы. С одной стороны лелеют его волны Пропонтиды, или Мраморного моря, с другой ласкаются к нему валы Эвксина, через пролив Георгия Победоносца, или Босфор Фракийский, вливаясь далеко в землю, с восточной стороны города, и образуя собой гавань Золотого Рога, или Рог изобилия. «Дайте мне то, что хранится в этом роге изобилия, и я куплю полмира», – сказал бы чужеземец, смотря на бесчисленное множество кораблей, с мехами Скифии, багряницами и паволоками Вавилона, хлебом Архипелага, золотом Азии. Двойной ряд стен окружает Царьград, и через них видны верхи пятисот церквей православных. Ужасные машины воинские на стенах и опускные мосты, по которым можно грянуть прямо на корабли, дерзнувшие приблизиться своевольно к Царьграду, грянуть и попалить их неугасимым греческим огнем[65]; ров, глубокий, как дно моря, который, раздвинув плотины, можно мгновенно наполнить водою; тридцать двои железные ворота, замыкающие пространство пятидесяти верст и делающие правдоподобными басни о стенах Вавилона и стовратных Фивах[66]; железная, тяжкая цепь, по морю перегораживающая отверстие Золотого Рога и уничтожающая все покушения неприятелей; блестящее войско по стенам, крепкая стража у Золотых ворот[67], сверкающих позолоченным своим верхом, и – возвышающийся среди всего этого необъятный купол соборного храма Святой Софии – таков представился бы Царьград взорам изумленного странника.
Но пусть идет он в самый Царьград, пусть увидит его обширные площади, уставленные статуями и чудесами искусства, которые веками собраны с Египта, с Италии, с Азии, с Греции, как знаки величия царьградских властителей. Пусть исчислит странник великолепные громады зданий, под сводами которых проходят целые улицы и гнездится многочисленное народонаселение, когда под сими сводами возносятся висящие сады вельмож и богачей и палаты их, убежища неги и роскоши, как будто на земле уже недостает места строить здания для царьградских сатрапов… А торжища Царьграда, где толпятся купцы Багдада и Киева, Александрии и Марселя, слышны двадцать наречий и языков, как при столпотворении вавилонском? А эти базары, где потомок Мугаммеда сидит на своем верблюде, с мешком алмазов, потомок славянина указывает на груду соболей и куниц, и дикий готф[68] раскладывает куски янтаря, извлеченные из недр Мурманского моря[69] и собранные на берегах Венедских[70], или в лесах Боруссии[71]! А лавки и магазины греческих и восточных купцов, сверкающие, как будто звездами, драгоценностями, когда их осветят вечером разноцветным огнем?
Но что их великолепие против великолепия святых храмов Божьих, где самоцветные каменья, муссия и золото рассыпаны щедрою рукою благочестивых дателей! Он повторит восклицание: «Мы на небе!» – присутствуя в сих храмах, когда безмолвно преклоняются пред величественными иконостасами тысячи людей, растворяются царские врата алтарей, святители возносят златые сосуды с божественными дарами, возглашая: «От всех и за вся!» – и сладкогласные хоры оглашают своды храмов звуками смиренного Кири элейсон (Господи, помилуй!).
Пусть взоры странника остановятся и на пяти исполинских чертогах императоров греческих – Влахерне, от которого в волны Золотого Рога спускаются ступени мраморных крылец; Вукалеоне, который приветствуют взорами мореходцы, приближаясь к Царьграду и удаляясь от него. Пусть подивится он рассказам тех, кто был допускаем во внутренность сих чертогов, видел их золотые триклинии и багряные гинекеи, заглядывал в их бесконечные подземелья и удивлялся обширности стен их, множеству дворов, в которых оружейные палаты, церкви, казнохранилища, торжественные врата, порфирные столпы[72], брызжущие прохладою водометы и цветистые сады, отдельные торжища, места для житья и собрания царедворцев и вельмож, представлялись им дворцы Вукалеонский и Влахернский волшебными жилищами, созданными волею чародея…
Но странник утомлен… Пусть остановится он на мысе, разделяющем волны Пропонтиды от волн Георгиевских, и с террасы Вукалеона взглянет на необозримое пространство берегов Европы и Азии, сплошь усеянных загородными домами и садами императора и вельмож, монастырскими обителями, селениями, виноградниками, обширными городами, составляющими предместья – Халкидоном, Хризополем (Скутари), Галатою. Далеко из вида его уходят пленительные окрестности Царьграда, где искусство спорит с природою, величие с прелестью, как будто не зная, кто из них более обогатил семихолмную столицу Константина. Царьград, как и Рим, также был построен на семи холмах.
Наконец, если странник наш вглядится в бесчисленное народонаселение Царьграда; в бесконечное движение на его улицах, торжищах, пристанях, в его предместиях и окрестностях, в эту общественную жизнь, живую, страстную, где сила, выражаемая мужественными лицами мужчин, равняется прелести, выражаемой красотою лиц женских; если он вслушается в эту смесь веселья и набожности, звон колоколов, сливающийся с сладкоголосными песнями народа, весело гуляющего по берегам и беспечно бегущего, в раззолоченных ладьях, искать прохлады и неги на берегах Азии, и опять стремящегося оттуда на берег Европы, в свой золото-мраморный Царьград; если он оглянется на вечно яхонтовое небо[73], откуда лучи солнца как будто любуются гладкою, зеркальною поверхностью Пропонтиды, и кипят пурпуром и золотом в лимонах и виноградах тучной почвы византийской – он скажет, что Царьграду определено быть столицею мира.
Видя Царьград, видя, как среди его народонаселения движутся беспрерывно дружины воинов, то в золотых, то в богатых цветных одеждах, движутся и покорные, наемные варвары, умножая собою разнообразное величие войск императорских и нося на плечах стальные варяжские секиры, скифские железные бердыши; видя притом ряды сих воинов в преддвериях Влахерна и Вукалеона, кипящих движением царедворцев, гордых, великолепных, сопровождаемых многочисленною свитою, на аравийских, облитых золотом, унизанных жемчугом конях, или в блестящих колесницах; видя, наконец, как все благоговейно преклоняют головы и колена при одном имени императора – что подумает странник об этом незримом владыке, повелителе Царьграда? Не вообразит ли он его земным Богом, посланником Бога небесного, Христом – как называли императоров[74] своих греки? Не скажет ли, что этот владыка, по величию своему, достойный преемник тех владык вечного города[75], которых умоляли народы о позволении воздвигать им при жизни алтари? «Победа, сила, слава и величие должны венчать его, и имени его должны трепетать отдаленные народы». – Так подумает странник.
И в самом деле, в то время, которое избрали мы для нашего повествования, властитель царьградский казался велик и славен не одним только величием и великолепием Царьграда. Победа и завоевания приветствовали Грецию на полях Сицилии и Малой Азии. Блестящие воинские подвиги открыли Никифору путь к престолу. Завоеватель Крита[76], еще бывши императорским воеводою, он в торжественном триумфе въезжал в Царьград, и современники его с изумлением описывали сей триумф. «Золота, серебра, золотых монет[77], одеяний, испещренных златом, багряных ковров и разных драгоценных вещей, с чрезвычайным искусством сделанных, блестящих дорогими каменьями, доспехов, шлемов, мечей, броней, изукрашенных золотом, копий, щитов и тугих луков столь великое было множество, что всякий сказал бы, что все богатство земли неприятельской было тогда снесено на площадь, и подобно было втекающей, так сказать, в Царьград глубокой реке сокровищ» (Лев Диакон.). Выбор Никифора в императоры последовал среди воинского лагеря, который поставил он на полях Каппадокии[78]. Облеченный в императорскую порфиру, Никифор, в течение пятилетнего своего царствования[79], мало обитал в чертогах царьградских. Повелевая многочисленными воинствами, вечно в лагере, он заставлял трепетать врагов Греции, и потомки халифов ужасались, слыша, как города десятками покорялись его оружию, как пали перед ним Мопсуестия и Тарс Киликийский[80], 200 000 мусульман погибли в один день под мечами греков на берегах Соруса[81], в то время, когда флот египетский тщетно спешил на спасение своих единоверцев. Но ни одно завоевание не было так славно, как завоевание Антиохи[82]. Когда ворота Мопсуестии привезены были в Царьград и вделаны в городские стены, как памятник подвигов императора, пришла весть о взятии Антиохии – третьего города в мире, после Рима и Царьграда, по своему величию и богатству. Затем пал Алепп[83], место пребывания гамаданских властителей[84], обладавших древней Месопотамией. Три палаты, наполненные драгоценными оружиями, тысяча четыреста мулов в конюшнях и триста мешков золота и серебра в казнохранилищах достались победителям в одних только чертогах властителя алеппского. Добыча в городе была бессчетна. Недоставало лошадей и мулов вести ее. Более ста городов было, наконец, отнято из рук мусульманских. Никифор перенес оружие за волны Евфрата, уже повелевая горными хребтами Тавра и Амана. Багдад ожидал неизбежной погибели и беспощадной мести. Но важные занятия удерживали императора в Царьграде, где одним взглядом своим укротил он бунт[85], восставший между народом. Мужественный брат императора, Лев, украшенный званием Куропалата[86], был правою рукою его в Азийских победах, когда другой брат, Эммануил[87], вырвал у африканских варваров древние Сиракузы[88], возобновляя славу побед Велизария[89] на итальянских берегах, а дети Льва, патриций Никифор и Дука Бард, торжествовали в Эдессе[90] и Гиерополе. Голос народа назвал императора утреннею звездою побед и гибелью сарацинов, и льстецы говорили, что гром завоеваний его потрясает своды небес и отдается во всех концах вселенной.
Между тем, суровый воитель, облеченный в багряницу Августа[91], казалось, не слышит льстивых восклицаний царедворцев и народа. Удаленный в тайные чертоги Вукалеона, он, мрачно и задумчиво, один ходит по золотым палатам дворца. Никто не смеет предстать пред его взорами; никто не знает: какие думы тревожат душу Никифора? Оставляя другим веселье и забавы, он не участвует в роскошных пирах царедворцев и супруги своей. Когда звуки музыки и песен потрясают своды чертогов императрицы, Никифор остается в своем царственном уединении. Видят тайные созерцатели дела его, как нередко, повергаясь перед образом Спасителя, он облекается во власяницу и со слезами молится. Оставляя пышное ложе императорское, нередко спит он на простом красном войлоке и барсовой коже среди золотой ложницы своей, покрываясь на ночь ветхою рясою св Михаила Малеина[92], дяди своего, инока, заживо прославленного благодатию чудес и умершего праведно и свято. Но о сих тайнах благочестия и смирения императорского едва ли смеют говорить шепотом, и едва дерзают прибавлять к тому, что никогда еще император не казался столь угрюм, суров и мрачен. Что тревожит его? Неужели слухи о поражении греков в Сицилии[93] и движениях варваров на Дунае[94]? Но может ли беспокоиться о том грозный покоритель Антиохии, Тарса и Алеппа! Или затмение солнца смутило ум его, затмение столь дивное, что звезды показались середи белого дня, и изумленный народ со страхом ждал беды и злополучия, предвещаемых сим небесным знамением? Но Никифор, крепкий верою в Бога, выше суеверных опасений. Достовернее всего было мнение тек, которые приписывали тайную скорбь императора кончине родителя его кесаря Барды, мужа маститой старости, украшенного мирными добродетелями и воинскими подвигами. Император, не осушая глаз, пешком шел за гробом его. Но ему ли, христианину, печалиться о блаженном успении родителя, когда при том сей родитель, умирая, назвал себя счастливейшим из отцов и говорил, что если сыновья его будут скорбеть об его смерти, то оскорбят его среди блаженства, которого надеется он от милосердия Божьего!
Так причина мрачности и тайного уныния императора Никифора оставалась непостижимой для самых приближенных к нему особ. Народ ничего не замечал. Никифор являлся среди народа в прежнем, недоступном величии. Взоры подданных не смели останавливаться на лице его и смиренно клонились долу. Притом, казалось, что он оживал, развеселялся, когда выезжал к своему войску, собранному на воинские игры и ученье, когда начинал с ним говорить о трудах и походах, вместе совершенных, о новых победах, каких надеется от милости Божией, от их усердия и храбрости. Весел становился Никифор, взирая на быстрые движения воинов, совершаемых, в тяжелых доспехах, при звуке труб, при громе бубнов и кимвалов, взирая, как смело мчатся воины его на конях, метко стреляют из луков и ловко действуют копьями. Грусть его рассеивалась еще, когда вступал он в храмы Господни, которые посещал ежедневно, усердно повергаясь в молитве перед царем царей. Но тщетно звала его Феофания на великолепные пиры свои, где прежде являлся он, редко, но являлся однако ж, и ласковым приветом ободрял веселость собеседников.
Вдруг, неожиданно, глашатаи поехали по Царьграду и при звуке труб возвестили, что завтрашний день император назначает свой торжественный выезд в храм Св Софии, прием послов, прием двора и игры Ипподрома. Весь Царьград взволновался. Только три раза со времени восшествия на престол Никифора были объявлены такие торжественные дни. Он въезжал в Царьград неоднократно победоносным триумфатором, но не любил являться народу в величии, какое лесть и рабство придумали для императоров греческих. Народ, напротив, любил такие выезды, приученный к роскоши и великолепию прежними властителями. Тут был случай богачам показать все свое великолепие, своих многочисленных невольников, золотые колесницы, парчи, паволоки на балконах чертогов; вельможам и царедворцам играть важную роль в глазах народа, когда при победных триумфах только воины-победители окружали императора, а царедворцы являлись в бессильном унижении перед последним сотником. Наконец, радовались все купцы, торгаши, все содержатели постоялых домов и гостиниц – одни не успевали наготовиться дорогих тканей, одежд, ковров, украшений; у других места недоставало для множества народа, стекавшегося тысячами из окрестностей Царьграда. А сто тысяч праздных тунеядцев, мошенников, негодяев, которым нечего было есть, которые просыпаясь поутру не знали: найдут ли себе в этот день кусок хлеба или должны умереть голодной смертью? И другие сто тысяч тунеядцев, которые не знали, что делать, потому что не ведали, куда девать им время и богатство? Какое благодеяние для всех таких людей все торжественные дни, публичные зрелища и гулянья! Театров не было в Царьграде; бульваров и отдельных гуляньев тогда не знали. Роскошь и праздность укрывалась в уединения чертогов, и злые люди говорили, будто от того всегда наполнены были церкви царьградские народом, что этому народу некуда было деваться от скуки. Нередко богачи тратили огромные суммы для народных увеселений, заставляя народ петь, плясать, есть, пить, драться, и любуясь, развлекаясь таким зрелищем. Словом: весь Царьград зарадовался, закипел деятельностью, зашумел при известии глашатаев. Необходимые приготовления начались с раннего утра: мели улицы, поливали их водою, украшали дома; войско двигалось в назначенные места блестящими легионами; всякий, кто занимал какое-либо место или исполнял какую-нибудь должность, спешил к своему назначению, а толпам народа, входившим в Царьград, бродившим но улицам, занимавшим места в храме Св. Софии, и в Ипподроме, и на площадях, где должен был проезжать император, не было ни числа, ни меры.
Великое стечение народное теснилось особенно у врат дворца Вукалеонского. Никого не пускали в дворцовую ограду, ибо, несмотря на обширность места, едва помещались в нем придворные, чиновники и их провожатые, их кони и колесницы. Полк Бессмертного легиона расставлен был около самого дворца; златоносные латники стояли по ступеням главного крыльца; председание заняли ратники стальноносные.
Между тем, все золотые, мраморные и порфирные залы дворца, составлявшие прямое, длинное протяжение, до самого входа в Священную залу, где воздвигнут был трон императорский, наполнились чиновниками, военными, гражданскими, придворными, духовными. В строжайшем порядке, по чинам и местам, расставлены были все присутствовавшие; глубокое молчание наблюдал каждый, ибо слово, вслух произнесенное, почиталось оскорблением величия и святости императорского жилища, если было произнесено не по приказу императора.
Звон колоколов, огласивший весь Царьград, возвестил выход императора из внутренних его чертогов. Сотни тысяч людей крестились в это мгновение, говоря! «Господь, да сохранит вхождение твое и исхождение твое».
Шествие началось множеством черных невольников с обнаженными, кривыми саблями на плечах. Затем следовали невольники белые, евнухи, пажи императорские, дружина фарганов, или чужеземных воинов. Державу и скипетр несли на подушках протоспафарий (фельдмаршал) и Великий дукс (адмирал), как будто знаменуя, что на войске и флоте основывается сила государства. Великий протовестиарий – главный начальник всех обрядов и церемоний, с серебряным жезлом в руках, следовал за ним. Четыре силентиария (повелители молчания) громогласно провозглашали: «Благословите и молчите!» – Шепотом повторило все собрание: «Осанна! благословен грядый во имя Господне!». Шепот пролетел, как порыв вихря, и замолк. Все головы преклонились; руки присутствовавших сложены были на груди.
И опять четыре императора восседали на троне царьградском: Феофания правила самовластно государством; два малолетних сына ее, Василий и Константин[56], носили название императоров. Феофания отдала руку свою Никифору[57], полководцу императорских войск, и он был облечен в императорскую багряницу.
Таково было состояние царьградского двора, когда греки считали 6477-й год от сотворения мира, или 969-й от воплощения Бога слова[58]; индикт[59] был 13-й, а золотое число и пасхальные знаки обещали благоденствие царю и царству, по вычетам мудрых звездозаконников.[60]
В самом деле, если бы странник, с Запада или Севера, был сонный перенесен, прямо из своего Запада или Севера, и проснулся в стенах Царьграда, он мог бы подумать, что звездозаконники не обманулись, предвещая славу и благоденствие Царьграду.
Он не видал бы следов гибели и разрушения по всем Фимам[61], или областям греческого царства; не видал бы шатров сарацинских[62] и кибиток монгольских близ мраморных стен полуразрушенных городов, некогда столь великих, столь громадных; не видал бы потомков римлянина в рабском одеянии, в цепях, с колодками на шее[63], под бичами сурового иноверца, влекомых в отдаленные страны Азии и Скифии, дев Пелопонеза[64] и Архипелага в зверских объятиях поганого язычника…
Он увидел бы только обширный, безмерный город, столицу потомков Константина, роскошно и великолепно восседающий на краю Европы. С одной стороны лелеют его волны Пропонтиды, или Мраморного моря, с другой ласкаются к нему валы Эвксина, через пролив Георгия Победоносца, или Босфор Фракийский, вливаясь далеко в землю, с восточной стороны города, и образуя собой гавань Золотого Рога, или Рог изобилия. «Дайте мне то, что хранится в этом роге изобилия, и я куплю полмира», – сказал бы чужеземец, смотря на бесчисленное множество кораблей, с мехами Скифии, багряницами и паволоками Вавилона, хлебом Архипелага, золотом Азии. Двойной ряд стен окружает Царьград, и через них видны верхи пятисот церквей православных. Ужасные машины воинские на стенах и опускные мосты, по которым можно грянуть прямо на корабли, дерзнувшие приблизиться своевольно к Царьграду, грянуть и попалить их неугасимым греческим огнем[65]; ров, глубокий, как дно моря, который, раздвинув плотины, можно мгновенно наполнить водою; тридцать двои железные ворота, замыкающие пространство пятидесяти верст и делающие правдоподобными басни о стенах Вавилона и стовратных Фивах[66]; железная, тяжкая цепь, по морю перегораживающая отверстие Золотого Рога и уничтожающая все покушения неприятелей; блестящее войско по стенам, крепкая стража у Золотых ворот[67], сверкающих позолоченным своим верхом, и – возвышающийся среди всего этого необъятный купол соборного храма Святой Софии – таков представился бы Царьград взорам изумленного странника.
Но пусть идет он в самый Царьград, пусть увидит его обширные площади, уставленные статуями и чудесами искусства, которые веками собраны с Египта, с Италии, с Азии, с Греции, как знаки величия царьградских властителей. Пусть исчислит странник великолепные громады зданий, под сводами которых проходят целые улицы и гнездится многочисленное народонаселение, когда под сими сводами возносятся висящие сады вельмож и богачей и палаты их, убежища неги и роскоши, как будто на земле уже недостает места строить здания для царьградских сатрапов… А торжища Царьграда, где толпятся купцы Багдада и Киева, Александрии и Марселя, слышны двадцать наречий и языков, как при столпотворении вавилонском? А эти базары, где потомок Мугаммеда сидит на своем верблюде, с мешком алмазов, потомок славянина указывает на груду соболей и куниц, и дикий готф[68] раскладывает куски янтаря, извлеченные из недр Мурманского моря[69] и собранные на берегах Венедских[70], или в лесах Боруссии[71]! А лавки и магазины греческих и восточных купцов, сверкающие, как будто звездами, драгоценностями, когда их осветят вечером разноцветным огнем?
Но что их великолепие против великолепия святых храмов Божьих, где самоцветные каменья, муссия и золото рассыпаны щедрою рукою благочестивых дателей! Он повторит восклицание: «Мы на небе!» – присутствуя в сих храмах, когда безмолвно преклоняются пред величественными иконостасами тысячи людей, растворяются царские врата алтарей, святители возносят златые сосуды с божественными дарами, возглашая: «От всех и за вся!» – и сладкогласные хоры оглашают своды храмов звуками смиренного Кири элейсон (Господи, помилуй!).
Пусть взоры странника остановятся и на пяти исполинских чертогах императоров греческих – Влахерне, от которого в волны Золотого Рога спускаются ступени мраморных крылец; Вукалеоне, который приветствуют взорами мореходцы, приближаясь к Царьграду и удаляясь от него. Пусть подивится он рассказам тех, кто был допускаем во внутренность сих чертогов, видел их золотые триклинии и багряные гинекеи, заглядывал в их бесконечные подземелья и удивлялся обширности стен их, множеству дворов, в которых оружейные палаты, церкви, казнохранилища, торжественные врата, порфирные столпы[72], брызжущие прохладою водометы и цветистые сады, отдельные торжища, места для житья и собрания царедворцев и вельмож, представлялись им дворцы Вукалеонский и Влахернский волшебными жилищами, созданными волею чародея…
Но странник утомлен… Пусть остановится он на мысе, разделяющем волны Пропонтиды от волн Георгиевских, и с террасы Вукалеона взглянет на необозримое пространство берегов Европы и Азии, сплошь усеянных загородными домами и садами императора и вельмож, монастырскими обителями, селениями, виноградниками, обширными городами, составляющими предместья – Халкидоном, Хризополем (Скутари), Галатою. Далеко из вида его уходят пленительные окрестности Царьграда, где искусство спорит с природою, величие с прелестью, как будто не зная, кто из них более обогатил семихолмную столицу Константина. Царьград, как и Рим, также был построен на семи холмах.
Наконец, если странник наш вглядится в бесчисленное народонаселение Царьграда; в бесконечное движение на его улицах, торжищах, пристанях, в его предместиях и окрестностях, в эту общественную жизнь, живую, страстную, где сила, выражаемая мужественными лицами мужчин, равняется прелести, выражаемой красотою лиц женских; если он вслушается в эту смесь веселья и набожности, звон колоколов, сливающийся с сладкоголосными песнями народа, весело гуляющего по берегам и беспечно бегущего, в раззолоченных ладьях, искать прохлады и неги на берегах Азии, и опять стремящегося оттуда на берег Европы, в свой золото-мраморный Царьград; если он оглянется на вечно яхонтовое небо[73], откуда лучи солнца как будто любуются гладкою, зеркальною поверхностью Пропонтиды, и кипят пурпуром и золотом в лимонах и виноградах тучной почвы византийской – он скажет, что Царьграду определено быть столицею мира.
Видя Царьград, видя, как среди его народонаселения движутся беспрерывно дружины воинов, то в золотых, то в богатых цветных одеждах, движутся и покорные, наемные варвары, умножая собою разнообразное величие войск императорских и нося на плечах стальные варяжские секиры, скифские железные бердыши; видя притом ряды сих воинов в преддвериях Влахерна и Вукалеона, кипящих движением царедворцев, гордых, великолепных, сопровождаемых многочисленною свитою, на аравийских, облитых золотом, унизанных жемчугом конях, или в блестящих колесницах; видя, наконец, как все благоговейно преклоняют головы и колена при одном имени императора – что подумает странник об этом незримом владыке, повелителе Царьграда? Не вообразит ли он его земным Богом, посланником Бога небесного, Христом – как называли императоров[74] своих греки? Не скажет ли, что этот владыка, по величию своему, достойный преемник тех владык вечного города[75], которых умоляли народы о позволении воздвигать им при жизни алтари? «Победа, сила, слава и величие должны венчать его, и имени его должны трепетать отдаленные народы». – Так подумает странник.
И в самом деле, в то время, которое избрали мы для нашего повествования, властитель царьградский казался велик и славен не одним только величием и великолепием Царьграда. Победа и завоевания приветствовали Грецию на полях Сицилии и Малой Азии. Блестящие воинские подвиги открыли Никифору путь к престолу. Завоеватель Крита[76], еще бывши императорским воеводою, он в торжественном триумфе въезжал в Царьград, и современники его с изумлением описывали сей триумф. «Золота, серебра, золотых монет[77], одеяний, испещренных златом, багряных ковров и разных драгоценных вещей, с чрезвычайным искусством сделанных, блестящих дорогими каменьями, доспехов, шлемов, мечей, броней, изукрашенных золотом, копий, щитов и тугих луков столь великое было множество, что всякий сказал бы, что все богатство земли неприятельской было тогда снесено на площадь, и подобно было втекающей, так сказать, в Царьград глубокой реке сокровищ» (Лев Диакон.). Выбор Никифора в императоры последовал среди воинского лагеря, который поставил он на полях Каппадокии[78]. Облеченный в императорскую порфиру, Никифор, в течение пятилетнего своего царствования[79], мало обитал в чертогах царьградских. Повелевая многочисленными воинствами, вечно в лагере, он заставлял трепетать врагов Греции, и потомки халифов ужасались, слыша, как города десятками покорялись его оружию, как пали перед ним Мопсуестия и Тарс Киликийский[80], 200 000 мусульман погибли в один день под мечами греков на берегах Соруса[81], в то время, когда флот египетский тщетно спешил на спасение своих единоверцев. Но ни одно завоевание не было так славно, как завоевание Антиохи[82]. Когда ворота Мопсуестии привезены были в Царьград и вделаны в городские стены, как памятник подвигов императора, пришла весть о взятии Антиохии – третьего города в мире, после Рима и Царьграда, по своему величию и богатству. Затем пал Алепп[83], место пребывания гамаданских властителей[84], обладавших древней Месопотамией. Три палаты, наполненные драгоценными оружиями, тысяча четыреста мулов в конюшнях и триста мешков золота и серебра в казнохранилищах достались победителям в одних только чертогах властителя алеппского. Добыча в городе была бессчетна. Недоставало лошадей и мулов вести ее. Более ста городов было, наконец, отнято из рук мусульманских. Никифор перенес оружие за волны Евфрата, уже повелевая горными хребтами Тавра и Амана. Багдад ожидал неизбежной погибели и беспощадной мести. Но важные занятия удерживали императора в Царьграде, где одним взглядом своим укротил он бунт[85], восставший между народом. Мужественный брат императора, Лев, украшенный званием Куропалата[86], был правою рукою его в Азийских победах, когда другой брат, Эммануил[87], вырвал у африканских варваров древние Сиракузы[88], возобновляя славу побед Велизария[89] на итальянских берегах, а дети Льва, патриций Никифор и Дука Бард, торжествовали в Эдессе[90] и Гиерополе. Голос народа назвал императора утреннею звездою побед и гибелью сарацинов, и льстецы говорили, что гром завоеваний его потрясает своды небес и отдается во всех концах вселенной.
Между тем, суровый воитель, облеченный в багряницу Августа[91], казалось, не слышит льстивых восклицаний царедворцев и народа. Удаленный в тайные чертоги Вукалеона, он, мрачно и задумчиво, один ходит по золотым палатам дворца. Никто не смеет предстать пред его взорами; никто не знает: какие думы тревожат душу Никифора? Оставляя другим веселье и забавы, он не участвует в роскошных пирах царедворцев и супруги своей. Когда звуки музыки и песен потрясают своды чертогов императрицы, Никифор остается в своем царственном уединении. Видят тайные созерцатели дела его, как нередко, повергаясь перед образом Спасителя, он облекается во власяницу и со слезами молится. Оставляя пышное ложе императорское, нередко спит он на простом красном войлоке и барсовой коже среди золотой ложницы своей, покрываясь на ночь ветхою рясою св Михаила Малеина[92], дяди своего, инока, заживо прославленного благодатию чудес и умершего праведно и свято. Но о сих тайнах благочестия и смирения императорского едва ли смеют говорить шепотом, и едва дерзают прибавлять к тому, что никогда еще император не казался столь угрюм, суров и мрачен. Что тревожит его? Неужели слухи о поражении греков в Сицилии[93] и движениях варваров на Дунае[94]? Но может ли беспокоиться о том грозный покоритель Антиохии, Тарса и Алеппа! Или затмение солнца смутило ум его, затмение столь дивное, что звезды показались середи белого дня, и изумленный народ со страхом ждал беды и злополучия, предвещаемых сим небесным знамением? Но Никифор, крепкий верою в Бога, выше суеверных опасений. Достовернее всего было мнение тек, которые приписывали тайную скорбь императора кончине родителя его кесаря Барды, мужа маститой старости, украшенного мирными добродетелями и воинскими подвигами. Император, не осушая глаз, пешком шел за гробом его. Но ему ли, христианину, печалиться о блаженном успении родителя, когда при том сей родитель, умирая, назвал себя счастливейшим из отцов и говорил, что если сыновья его будут скорбеть об его смерти, то оскорбят его среди блаженства, которого надеется он от милосердия Божьего!
Так причина мрачности и тайного уныния императора Никифора оставалась непостижимой для самых приближенных к нему особ. Народ ничего не замечал. Никифор являлся среди народа в прежнем, недоступном величии. Взоры подданных не смели останавливаться на лице его и смиренно клонились долу. Притом, казалось, что он оживал, развеселялся, когда выезжал к своему войску, собранному на воинские игры и ученье, когда начинал с ним говорить о трудах и походах, вместе совершенных, о новых победах, каких надеется от милости Божией, от их усердия и храбрости. Весел становился Никифор, взирая на быстрые движения воинов, совершаемых, в тяжелых доспехах, при звуке труб, при громе бубнов и кимвалов, взирая, как смело мчатся воины его на конях, метко стреляют из луков и ловко действуют копьями. Грусть его рассеивалась еще, когда вступал он в храмы Господни, которые посещал ежедневно, усердно повергаясь в молитве перед царем царей. Но тщетно звала его Феофания на великолепные пиры свои, где прежде являлся он, редко, но являлся однако ж, и ласковым приветом ободрял веселость собеседников.
Вдруг, неожиданно, глашатаи поехали по Царьграду и при звуке труб возвестили, что завтрашний день император назначает свой торжественный выезд в храм Св Софии, прием послов, прием двора и игры Ипподрома. Весь Царьград взволновался. Только три раза со времени восшествия на престол Никифора были объявлены такие торжественные дни. Он въезжал в Царьград неоднократно победоносным триумфатором, но не любил являться народу в величии, какое лесть и рабство придумали для императоров греческих. Народ, напротив, любил такие выезды, приученный к роскоши и великолепию прежними властителями. Тут был случай богачам показать все свое великолепие, своих многочисленных невольников, золотые колесницы, парчи, паволоки на балконах чертогов; вельможам и царедворцам играть важную роль в глазах народа, когда при победных триумфах только воины-победители окружали императора, а царедворцы являлись в бессильном унижении перед последним сотником. Наконец, радовались все купцы, торгаши, все содержатели постоялых домов и гостиниц – одни не успевали наготовиться дорогих тканей, одежд, ковров, украшений; у других места недоставало для множества народа, стекавшегося тысячами из окрестностей Царьграда. А сто тысяч праздных тунеядцев, мошенников, негодяев, которым нечего было есть, которые просыпаясь поутру не знали: найдут ли себе в этот день кусок хлеба или должны умереть голодной смертью? И другие сто тысяч тунеядцев, которые не знали, что делать, потому что не ведали, куда девать им время и богатство? Какое благодеяние для всех таких людей все торжественные дни, публичные зрелища и гулянья! Театров не было в Царьграде; бульваров и отдельных гуляньев тогда не знали. Роскошь и праздность укрывалась в уединения чертогов, и злые люди говорили, будто от того всегда наполнены были церкви царьградские народом, что этому народу некуда было деваться от скуки. Нередко богачи тратили огромные суммы для народных увеселений, заставляя народ петь, плясать, есть, пить, драться, и любуясь, развлекаясь таким зрелищем. Словом: весь Царьград зарадовался, закипел деятельностью, зашумел при известии глашатаев. Необходимые приготовления начались с раннего утра: мели улицы, поливали их водою, украшали дома; войско двигалось в назначенные места блестящими легионами; всякий, кто занимал какое-либо место или исполнял какую-нибудь должность, спешил к своему назначению, а толпам народа, входившим в Царьград, бродившим но улицам, занимавшим места в храме Св. Софии, и в Ипподроме, и на площадях, где должен был проезжать император, не было ни числа, ни меры.
Великое стечение народное теснилось особенно у врат дворца Вукалеонского. Никого не пускали в дворцовую ограду, ибо, несмотря на обширность места, едва помещались в нем придворные, чиновники и их провожатые, их кони и колесницы. Полк Бессмертного легиона расставлен был около самого дворца; златоносные латники стояли по ступеням главного крыльца; председание заняли ратники стальноносные.
Между тем, все золотые, мраморные и порфирные залы дворца, составлявшие прямое, длинное протяжение, до самого входа в Священную залу, где воздвигнут был трон императорский, наполнились чиновниками, военными, гражданскими, придворными, духовными. В строжайшем порядке, по чинам и местам, расставлены были все присутствовавшие; глубокое молчание наблюдал каждый, ибо слово, вслух произнесенное, почиталось оскорблением величия и святости императорского жилища, если было произнесено не по приказу императора.
Звон колоколов, огласивший весь Царьград, возвестил выход императора из внутренних его чертогов. Сотни тысяч людей крестились в это мгновение, говоря! «Господь, да сохранит вхождение твое и исхождение твое».
Шествие началось множеством черных невольников с обнаженными, кривыми саблями на плечах. Затем следовали невольники белые, евнухи, пажи императорские, дружина фарганов, или чужеземных воинов. Державу и скипетр несли на подушках протоспафарий (фельдмаршал) и Великий дукс (адмирал), как будто знаменуя, что на войске и флоте основывается сила государства. Великий протовестиарий – главный начальник всех обрядов и церемоний, с серебряным жезлом в руках, следовал за ним. Четыре силентиария (повелители молчания) громогласно провозглашали: «Благословите и молчите!» – Шепотом повторило все собрание: «Осанна! благословен грядый во имя Господне!». Шепот пролетел, как порыв вихря, и замолк. Все головы преклонились; руки присутствовавших сложены были на груди.