– Говорю тебе, что все пустяки – поедем!
   «Хорошо, брось же этот перстень, который отдал тебе боярин!»
   – Вот еще с чем подъехал! Ведь он золотой, лучше сделать из него привеску к образу.
   «Брось его! – вскричал Шемяка, ухватив за руку Косого, – брось: ты обручился этим перстнем с духом тьмы!»
   Тут с гневом оттолкнул его Косой и, с горящими от злобы глазами, вскричал: «Ты с ума сошел, раб князя Московского! Если в тебе нет нисколько великодушия, если ты не чувствуешь, как унижены и презрены мы, то не смей указывать тому, кто больше тебя знает! Указывай своим псарям и сокольникам!»
   – Хорошо, старший брат! – отвечал Шемяка равнодушно, – но знай, что я не завидую тебе, и если слабый старик, родитель наш, на твоей стороне – Бог с вами! я не вступлюсь. Вези на свадьбу родного замыслы раздора и братоненавидения! Я еду в Москву добрым гостем и, Богом божусь, что не приму участия в твоих кознях… О лесть человеческая, о смрадное дыхание уст клеветника и наушника! Тобою гибнут князья, тобою в один час погибают годы добра…
   В это время раздался глухой стук за печкою, как будто что-нибудь упало. «Что это? – вскричал Косой, – здесь кто-то есть?» Он бросился с бешенством туда, откуда был слышен стук: там лежал несчастный хозяин. «Он все слышал!» – дрожа от ярости, сказал князь. Рука его схватила кинжал, бывший у него за поясом.
   «Что ты! – поспешно промолвил Шемяка, удерживая руку брата, – он спит и спит крепко!»
   В самом деле, хозяин притворился глубоко спящим, да и точно он не бодрствовал, ибо лежал ни жив ни мертв.
   «Его надобно допросить, – вскричал Косой, – надобно принять его в плети!» – Грубо толкнул он ногою хозяина, но тот не пошевелился.
   – Полно, полно, брат! Так ли платят за постояльство? Неужели и в уголку мерзлой хижины не хочешь ты дать бедняку местечка? Видишь ли: побоялся ли бы, скажи мне, ты этого человека, если бы не боялся черноты слов, какие были здесь говорены? Да, посмотри: вот и еще свидетели – телята, куры, поросята, кот… – продолжал Шемяка, смеясь, – а на печи, вероятно, полдюжины ребятишек, вместе с онучками сушатся…
   «Ну, бес их побери! – промолвил Косой, улыбнувшись, – Пора, пора!..»
   Князья поспешно пошли из избы.

Глава V

   Ему везде была дорога,
   Везде была ночлега сень;
   Проснувшись поутру, свой день
   Он отдавал на волю бога…[52]
А. Пушкин

   «Хозяин, хозяин! – говорил дедушка Матвей, держа в одной руке горящую лучину, а другою толкая хозяина. – Что ты, Господь с тобою! Очнись, одумайся!»
   Слыша ласковый голос дедушки Матвея, тихо приподнялся хозяин. В избе были товарищи дедушки Матвея, они грелись, ходя по избе и хлопая руками; дедушка Матвей совсем собрался ехать и пришел рассчитываться; хозяйка беспечно шевелилась вокруг печи, готовясь топить.
   С испуганным видом и все еще не умея собрать мыслей, смотрел хозяин на старика. «А, а! Э, э! – бормотал он сквозь зубы. – Ничего не слыхал, батюшка, отец милосердный! вот тебе Бог порука, ничего!» После долгого, неясного бормотанья добился наконец этих слов дедушка Матвей, и те были произнесены дрожащим, едва внятным голосом.
   – Да, опомнись, родимый! Что с тобою сделалось? Сотвори молитву, да перекрестись! – говорил дедушка Матвей. – Аль тебя соседко мучил?[53]
   Тут твердо сел на своей скамейке хозяин, словно гора свалилась с его плеч; он опомнился, глядел на дедушку Матвея, на товарищей его, на хозяйку, нимало не заботившуюся о беспокойстве своего мужа, как будто это до нее не касалось. Видно было, что хозяин вглядывался во всех и хотел удостовериться: точно ли он еще существует?
   – Что с ним, родимая? – спросил дедушка Матвей у хозяйки. – Аль на него находит?
   Хозяйка взглянула на мужа и, кидая в печь полено дров, хладнокровно отвечала: «А кто ж его знает? Николи не бывало!»
   Тут хозяин поднялся на ноги и спросил у дедушки Матвея: «Где ж они? ужели уехали?»
   – Кто?
   «Князья», – прошептал хозяин.
   – Давно, родимый, давно; да, вот я все тебя добудиться не смогал. Видно ты что-нибудь не по себе? Видно страшный сон испугал тебя?
   «Ох, старинушка! – отвечал хозяин, – прогневался на меня Господь! Да и откуда эта беда на мою голову упала!»
   – Да, что такое?
   «Схожу помолиться к угоднику Божию, новому чудотворцу, Сергию игумену, а то и не уснешь ночью… Ну! уж бояре, ну уж князья! Да как это с ними люди-то живут, да как головы-то целы у них остаются!»
   – Товарищ! – сказал ему тихо дедушка Матвей, – тут есть лишние бревна. – Если ты что-нибудь слышал, то, послушайся меня, старика – молчи, как могила православного!
   «Ох, старинушка! Да если язык у меня пошевелится, так не роди меня мать на свете!»
   – И дело; ешь пирог с грибами, а держи язык за зубами. «А видно, что хорошее слышал он! – примолвил дедушка Матвей про себя. – Ох! большие люди, ох! горе нам! Легче вельбуд сквозь иглиные уши пройдет, нежели богатый в царствие небесное внидет…»
   Скоро расстался с хозяином дедушка Матвей. Надолго ли, не знаю, но испуг подействовал сильно на совесть хозяина: он не взял ни одного шелега лишнего, и нигде еще во всю дорогу так дешево не платил дедушка Матвей ни за ночлег, ни за ужин.
   И на дедушку Матвея происшествия этой ночи сделали сильное впечатление. Осторожный старик на выездах ранним утром всегда ехал впереди со своим возом, идя потихоньку подле лошади и напевая духовные песни. Теперь почел он за необходимость удвоить свои предосторожности.
   Уже несколько верст отъехал дедушка Матвей со своим обозом, как при въезде в маленькое селение вывернулся из-за угла какой-то прохожий и сказал ему: «Путь-дорога, добрый человек!»
   – Благодарствую! – отвечал дедушка Матвей.
   «А что, нельзя ли мне присоседиться к вам? Вы ведь в Москву едете?»
   – В Москву, – отвечал дедушка Матвей, оглядывая незнакомца с головы до ног.
   Это был старик, высокого роста, седой как лунь, но, по-видимому, еще весьма бодрый и сильный. На нем надет был короткий тулуп, подпоясанный шерстяным кушаком, большая шапка закрывала его голову, в руках его была толстая палка, за плечами небольшая котомка.
   «Мне только положить на воз котомку; вчера измучился по дороге, такая стояла погодушка, что и Господи упаси – едва добрел до жилья, а хотел было в Москве ночевать».
   Голос незнакомца внушал доверенность; до Москвы было недалеко, в дороге одному скучно, ибо товарищи дедушки Матвея могли только понукать лошадей. И дедушка Матвей согласился, чтобы незнакомец положил котомку на его воз. Несколько минут старики шли молча; заметно было, что бодрый незнакомец уменьшал шаги, чтобы не опередить дедушки Матвея. Наконец дедушка Матвей запел тихим голосом: «Хвалите имя Господне, аллилуйя!» – Он все еще был задумчив и не хотел сам начинать разговора, незнакомец также не начинал.
   Вскоре голос незнакомца присоединился к пению дедушки Матвея, голос чистый, звонкий, каждое слово отличал он особенным чувством. Дедушка Матвей сам певал на клиросе и был знаток в пенни церковном. Он изумился искусству незнакомца. Кончив хваление, незнакомец запел величанье празднику и сказал дедушке Матвею, что они пели на московский голос, но что в Киеве поют иначе, а в Новегороде еще иначе. Немедленно после того пел он и по-киевски, и по-новгородски.
   Разговор стариков оживлялся после сего более и более. С любопытством дедушка Матвей слушал, что рассказывал ему незнакомец о демественном пении[54], начавшемся при Великом князе Ярославе Владимировиче, о греческом столповом пении[55] в Иерусалиме и афонских горах, о разных церковных обрядах. Он подробно говорил о пещном действии в Новгороде, когда, за неделю перед Рождеством Христовым, среди соборного Софийского храма, против царских дверей, становят печь, трое прекрасных детей, одетых в белые хитоны, представляют трех святых отроков, и несколько людей, свирепого вида, в пестрых одеждах, с трубками, набитыми плауном, изображают халдеев, махая трубками, из коих огонь летит выше большого паникадила, а печь вся кажется горящею. Наконец огонь попаляет мучителей, ангел слетает в печь огненную, и торжественное пение возглашает умиленным христианам бесплодную ярость вавилонского тирана, мечтавшего сынов Бога истинного заставить преклониться пред истуканом его на поле Деире.
   Со вздохами и беспрестанно приговаривая: «Господи Боже, царь милостивый!» – слушал все сии рассказы дедушка Матвей. В природе ли человека находится такое чувство, что повесть о святом и божественном наводит печальную мысль о суете и бедности мира, или старики грустию сопровождают каждое сильное чувство? Только к однообразным возгласам дедушки Матвея присоединились, наконец, слова грустные: «Господи! прости наше согрешение! Согрешили мы, окаянные!»
   – Правда, – сказал незнакомец, – но еще русская земля не совсем прогневала Бога. Еще в земле русской сияет немраченным крест Господен. Но вот в Киеве, друг! горестно смотреть – какое нечестие воцарилось! Латинский крыж стоит подле церкви православной, святая вера забыта, в училищах преподаются неверие и ереси! Как русским человеком правит там литвин и лях, так церковью православною правит еретик. Ведь ты, я полагаю, слышал, какое злочестие учинил покойный литовский князь?[56]
   «Слышал, – сказал дедушка Матвей с видом человека, не совершенно знающего предмет любопытный. – Но слышал не вполне!.. Где же нам в глуши все знать…»
   – А такое злочестие, что все Ироды[57] и Диоклитианы[58] не причиняли подобного зла. По их воле мученические венцы получали Христовы воины, принуждаемые поклоняться истуканам. Но святотатственная рука литовского князя рассекла нашу святую церковь. Грех паче Ариева[59] и Савелиева[60]! По его воле Киев теперь уже не повинуется митрополиту всея Руссии, но волк вторгся в паству митрополита и отторг часть овец словесных.
   «Ах, Господи! да как попустил Бог?»
   – Он искушает напастями веру нашу и для сего попускает торжествовать врагу. Ловитва диавола – честолюбие: она губит всего более человека. Князю литовскому хотелось власти и чести. Он видел, что пока владыка духовный будет находиться в русской земле, до тех пор души и сердца будут к русской земле обращаться. И выдумал он – разъединить церковь православную. Вот, теперь уже шестнадцатый, не то семнадцатый год минул, как душепродавцы епископы собрались в Вильне и поставили себе еретика-епископа – Гришку Цамблака. Преосвященный[61] Фотий предал его анафеме и всех приобщающихся ему. С ними не велено православному ни пить, ни есть…
   «Говорят, видишь, преосвященный-то уговорил будто покойного князя литовского в православие. Что де ты, князь, славен мирскою славою, а беден ты небесною милостью: владеешь православными, а сам лядской веры. И князь будто говорил ему: „Иди в Рим великий, к римскому папежу, препри его[62], и я обращусь в вашу веру, а если он тебя препрет, то вы все обратитесь в нашу веру“. – Владыко-то будто и усомнился в духе веры, а оттого, как от ризы Самуила Саул, литовский князь отодрал много душ христианских. Ведь сомнение грех великий, хула на духа святого, невыжигаемая даже мученическим костром!»
   – Так; да не верь ты таким рассказам. У этих князей всегда предлоги найдутся и для мира, и для ссоры, и для хищения. Поганые татары, по крайней мере, говорят прямо: хотим пить крови христианской, а эти князья все с благословением будто делают, а все на зло.
   Дедушка Матвей недоверчиво поглядел на старика.
   – Я не об наших русских князьях говорю, а об литовских, – сказал незнакомец, заметив недоверчивое движение дедушки Матвея. – Хоть бы этот Витовт – поверю ли я ему, чтобы он подосадовал на владыку, и, потому вздумал приставить две главы к телу единые, соборные, апостольские церкви? Сам ты рассуди: на крови ближних основал он власть свою и не щадил даже родных братьев. Подумай, что у него все умышляло зло. Ведь все знают: кто отравил бывшего наместника киевского, князя Свидригайлу[63]
   «А кто?»
   – Да, страшно сказать – архимандрит Печерский поднес ему смертное зелие, на пиру веселом и дружеском!
   «Господи Боже мой!»
   – Наконец, такими средствами и умыслами составил себе князь литовский и славу мирскую и почести. От самого Новгорода, даже до Черного моря простиралась в последнее время его держава. Как порасскажут о почестях, какие были ему возданы незадолго перед кончиною… Горделиво вздумал он венчаться на литовском троне царским венцом, и от кого благословения-то просил? От римского папежа! Наехало к нему царей и королей, князей и ханов, видимо-невидимо – ну, так, что одного меду выпивали они всякий день 700 бочек, да романеи 700, да браги 700, а на кушанье шло им по 700 быков, по 1.400 баранов, да по сту кабанов! И как еще? Немцу давали пиво, татарину кумыс проклятый, русскому мед. Венец к нему везли золотой, выкованный на Адриатическом море в городе Венеции – и наши русские князья там были: московский, тверской, рязанский.
   «Ну, что же?»
   – Да когда видано, чтобы худое пошло впрок? Злый зле и погибнет! О венце Витовтовом рассказывают чудные дела: все видели, как везли его – пропал без вести: ни венца, ни человека, который вез его, никто не видал, куда они девались. Старый князь почуял явный гнев небесный, запечалился, да так в печали и умер.
   «Слышал я; а теперь, говорят, в Литве и Бог весть что делается!»
   – Душегубство! Брат на брата восстал и родной отдыхает на могиле родного. Главным князем после Витовта был там Свидригайло Ягайлович[64]. Есть толки, что будто он и старику-то Витовту пособил на тот свет отправиться без покаяния; видишь, как кровь вопиет за кровь: Свидригайло заплатил за Свидригайла! Этот был, впрочем, человек добрый, но его выгнал из Литвы брат Витовта[65] – образ человеческий носит, а нравами и ведомом не ведомано! Я таки и сам знавал и видал, но на веку не слыхивал о таком князе. Людей он не губит поодиночке, а так – велит вырезать или запалить город, село, деревню, а сам с утра до ночи в пьяном образе, и вместо стражи лежат у него двенадцать диких медведей, прикованных на цепях в его опочивальне…
   «От него достанется, я думаю, и Руси православной много всякого горя!»
   – Куда ему! Теперь бы Руси-то православной на него нагрянуть, так он и сам не усидел бы на своем столе. Забыли мы, как делали наши старики! Эх, товарищ! где теперь наша Русь? Всю-то ее в горсть захватить можно!
   «Ну, где же в горсть? Будто от Волги до Москвы, да от Новгорода до…» – Тут дедушка Матвей остановился, затрудняясь недостатком географических сведений.
   – Ну, опять до Москвы – и только! Знаешь ли, что прежде Русь-то была? Ведь Киев-то был матерью русских городов, Полоцк был русским княжеством, Смоленск тоже, Курск тоже, Чернигов тоже, Переяславль на Днепре тоже; а Волынь и Галич[66]? Все это было русское, православное.
   «Видно, Господу угодно было разрушить власть русскую».
   – Оно так, что без воли Божией и волос с головы человеческой не упадет, но ведь Господь посылает гибель на царство за грехи живущих. Сами на себя мы злым помыслом крамолы ковали. Посмотришь в старые книги: как еще Господь грехам терпит доныне, как уцелело хоть что-нибудь русское! И татары, и Литва, и немцы, и мурмане, и мордва…
   «Где же было нашим старикам против всех!»
   – Достало бы на всех. Вот об литовском князе Витовте речь у нас шла. Вместо того, чтобы перед ним сгибаться, бить ему челом, да родниться с ним – если бы посчитаться с ним русскими ребрами, чьи-то крепче: русские, али литовские?
   «Куда было против него!»
   – В этом и вся беда, что мы все говорим: куда нам! А как князь Димитрий Иванович с Мамаем схватился, так только пар кровавый остался на том месте, где рати татарской и счета не знали!
   «Экой ты: ведь литовцы не татары».
   – Теперь уж, конечно, иногда татар и палками гоняют, а посмотрел бы ты их прежде…
   Видно было, что разговор задевал за живое незнакомца. Добродушный дедушка Матвей был изумлен, заметив силу его движений, жар, с каким говорил он. Все это не показывало в незнакомце старика простого и мирного, каким являли его одежда и наружный вид. Но хитрый незнакомец тотчас увидел новую недоверчивость спутника. Он смирился и начал говорить по-прежнему спокойным голосом:
   – И в наше время не раз доказывали, хоть бы тем же литовцам, русскую силу и крепкую надежду на Бога. Когда Витовт подступал под Плесков…
   «Да, мы даже все в Ярославле издивовались, услышав, что плесковичи задумали стать против Витовта Кестутьевича!»
   – Но что же он взял? Если бы тогда новогородцы, да ливонские немцы подсобили, то куда девались бы вся его рать и сила великая! Он осаждал Опочку – весь этот городишко доброго слова не стоит! Плесковичи заперлись в Опочке, подрубили мосты, которые через ров вели к городским воротам, – так подрубили, видишь, что мосты-то еще держались. Когда литовцы и всякие бусурманы кинулись в город – мосты обрушились; внизу были набиты острые колья, и враги погибли, как злые преступники, на острых кольях; других хватали плесковичи, рубили им головы, сдирали с них кожи… Видел ли ты бешеного вола? Таков был Витовт в эту страшную минуту! Но Богу угодно было помочь православным! Сделалась Божья гроза – света белого не взвидели – полился дождь, раздался гром: шатры литовские поплыли водою, и Витовт скорее велел убираться, грозя, как волк, которого из овчарни гонят добрые собаки, что со временем заплатит обиду. Грозил он, а не знал, что дни его были уже изочтены перстом Господним, и что трех лет не оставалось ему глядеть на светлое солнышко! Явная милость Божия показалась и в другой поход Витовта. Через два года он отдохнул, собрал бесчисленную силу. «Вы называете меня бусурманом и бражником, – велел он сказать новгородцам, – я научу вас тому, как литовцы пьют брагу». Огнестрельного снаряда, людей, коней, обозов повел он столько, что хвалился передовым полком вступить в Новгород, а задним не выходить из Вильны. Один проклятый немчин сделал ему такую пушку, что сорок лошадей везли ее, а где она была провезена, там след врезывался в землю локтя на два. Вот, приятель, и обступили литовцы город Порхов[67], что на реке на Шелони. «Ты, Витовт Кестутьевич, – говорил ему немчин, – только смотри, да говори мне: куда направить мою Галку, – так называлась пушка, – а уж на что я ее направлю, тому не устоять». Смотря с городской стены на обширный литовский стан, где были народы немецкие и татарские, можно было подумать, что груды снега зимние вьюги навеяли на земли православных. Я стоял тогда подле сторожевой башни…
   Дедушка Матвей оглянулся на незнакомца, тот не смешался нисколько, улыбнулся, перекрестился и примолвил:
   – Что я заболтался! Хотел сказать об одном приятеле новогородце, который мне сказывал… Да, где бишь остановился наш рассказ? Ну, вот видишь: в Порхове заперся посадник Григорий и еще один муж новогородский, Исаакий Борецкий – не много есть таких доблестных мужей в Руси! Они отправились к Витовту, стали его уговаривать – он и слышать не хотел. Шатер княжеский раскинут был на холме, перед ним расстилалась долина, где ярко светилась медная, страшная Галка, а вокруг нее стояли литовцы в медвежьих шкурах, немцы в железных одеждах, и подле горящего припала расхаживал немчин пушечник. «Нет вам мира! – говорил Витовт Исаакию и посаднику. – Платите мне десятину, отдайте мне земли по Торжок, откажитесь от Пскова, примите моего наместника, или вы увидите, что нет и спасения вам ни за стенами, ни в поле, ни в лесах. Я прорубил дорогу для своего воинства среди дремучих, черных лесов ваших, я помостил пути по болотам вашим для своих снарядов, и вот я подле Порхова. Далеко ли от Порхова до Новгорода?» – «И близко и далеко, – отвечал посадник. – Как ты пойдешь и как Бог тебя поведет!» – «Что ты поешь, старая сова! – вскричал Витовт. – Уставьте дорогу отсюда к Новугороду сплошною ратью, и тут я через три дня буду гостить у вас в Новгороде». – «Государь князь, – отвечал Исаакий, – рати у нас не достанет и на полпяты дороги, но силен Бог русский и защитит нас!» – «Бог? – воскликнул Витовт, – а вот я посмотрю, как он защитит вас!» – Тут кликнул он немчина, и указывая на золотую главу колокольни Святителя Николая Заречного, ярко сиявшую над градскими зданиями, сказал: «Видишь ли эту золотую главу церковную на колокольне?» – «Вижу», – отвечал немчин. «Готова ли твоя Галка?» – «Готова». – «Смотри же: ударь прямо и сшиби золотую главу русского храма!» – «Этого мало, – отвечал немчин, потирая руками по огромному своему брюху, – не стоит терять Порохового зелья; вот еще торчит на стене какая-то башня – прикажи и ее свалить?» – «Хорошо!» – Слезы навернулись на глазах Исаакия, когда немчин насторожил свою пушку, размахнул припалом и зажег зелье пороховое. Огонь блеснул молниею, земля задрожала, дым разостлался по долине… Башню со стены смело, как будто веником, и ядро пушечное завизжало вдаль. – «Видишь ли», – воскликнул Витовт, громко засмеявшись и показывая на кирпичи, полетевшие вдали из стены церковной. В церкви производилась в то время литургия и звон колокола возвещал православным, что началась Достойная. «Достойно есть яко во истину, блажите тя, Богородицу! – воскликнул Исаакий. – Церковь цела, князь: ядро твое пролетело насквозь, и крест сияет по-прежнему, а видишь ли, где твоя Галка?» – В самом деле – Галку разорвало выстрелом на мелкие части; немчина следов не нашли: только лоскут его калбата веялся на копье воина, упавший из воздуха небесного; множество растерзанных воинов лежало окрест, и вопль и стенания раздавались вокруг шатра литовского князя. На другой день он помирился и увел свое войско со стыдом и срамом…
   «Велика была милость Божия!» – воскликнул дедушка Матвей.
   – Если бы мы были правее сердцем, то ли мы увидели бы. Несть спасения во всеоружии, но есть оно в правде! Забыта правда в земле русской, нет православия, ереси терзают церковь, мы развратились, мы забыли Бога и дела отцов, начиная с князей до рабов и с княгинь до рабынь, со слезами съедающих насущный хлеб свой.
   «Ты верно, товарищ, новогородец, что Новгород отменно любишь, славишь и знаешь о нем столько диковинного?»
   Незнакомец задумался.
   – Нет, – сказал он, – я не новогородец, а недавно был там, живал и прежде.
   «Живал? Где же ты живешь всегда?»
   – Где? На том месте, где я стою. Много ли человеку надобно: кусок хлеба для утоления голода – он у меня в котомке; чашка воды для спасения от жажды, но – возьми горсть снега, так и напился, а снегу в Руси видишь сколько – не занимать стать (незнакомец обвел около себя рукою, указывая на сугробы, окружавшие все окрест их); сажень места, где прилечь живому… мертвому, – нечего о себе заботиться: сыщется земля-матушка, в которой грешные кости согреются от зимы смертной, найдется лоскут холстины, в который завернут землю, земле отдаваемую, и руки, которыми уровняют твою могилу, чтобы проложить по ней дорогу живым! А нечего сказать – побродил я на веку своем по Руси, православной и неправославной… Где я не был? В Киеве, в Галиче…
   «В нашем Галиче?»