Адмирал молча спустился к автомобилю.
 
   ОРАКУЛ-2000: Мог ли предположить Василий Иванович, отбивая на Малаховом кургане атаки англичан и французов, что сын его станет британским офицером, внук – французским солдатом, а праправнук – американским? Но все произошло именно так…

Глава вторая
«Надо Колчака спросить»

   Осенью 1888 года 14-летний Саша Колчак впервые надел не матросский костюмчик, купленный мамой в конфекционе, а флотскую робу кадета, сшитую в швальне Морского кадетского корпуса портными-матросами. Из 3-го класса гимназии он перевелся в Училище «и по собственному желанию, и по желанию отца». Не возражала против выбора сына и мама – Ольга Ильинична, брат которой – дядя Сережа – был морским офицером.
 
   «В канцелярию Морского Училища
   Подполковника Колчака В.И.
   ПРОШЕНИЕ
 
   Желая определить на воспитание в младший подготовительный класс Морского Училища сына моего АЛЕКСАНДРА КОЛЧАКА, я, нижеподписавшийся, имею честь представить при сем метрическое свидетельство о рождении и крещении его, и мой послужной список.
   Если по принятии Александра Колчака в Училище начальство оного признает нужным исключить его вследствие дурного его успеяния или поведения, а также вследствие таких болезней, которые препятствуют службе на флоте, то я обязываюсь, по первому требования Училища, без замедления взять его обратно на свое попечение.
 
   Марта 22 дня 1888 года.
   Подполковник КОЛЧАК
   С.-Петербург,
   Поварской пер., дом 6, кв. № 6»
 
   Первое знакомство с будущими однокашниками вышло не очень веселым. Некий рослый и разбитной кадет-переросток, явно кичившийся тем, что в Корпусе он, как у себя дома, стал раздавать направо и налево клички оробелым новичкам.
   – Колчак? – переспросил он, когда Саша назвался. – Ха-ха! Стульчак! Колчак-Стульчак!
   Саша побледнел, крепко сжал кулаки и негромко, но твердо заявил обидчику:
   – Если вы еще раз меня так назовете, я ударю вас по лицу!
   Рослый кадет несколько озадачился, но быстро нашелся:
   – А зачем вам кличка?! У вас фамилия такая, что и клички не нужно – Кол-чак!
   Откуда ему было знать, что древняя тюркская фамилия означала «боевая рукавица», что один из прапращуров погребен на почетнейшем кладбище янычаров в Стамбуле.
   Необычная фамилия доставляла немало проблем и Сашиному отцу, дружившему с композитором Бородиным. Василий Иванович много и подробно рассказывал ему то, что, правда, сам знал из исторических книг – о жизни половецких ханов и их воинов, про своего исторического предка трехбунчужного пашу Колчака. Бородин в тот год напряженно работал над оперой «Князь Игорь». Своего половецкого князя он назвал Кончаком по созвучию с древней фамилией друга. Каково же было его недоумение, когда после премьеры Василий Иванович не только не поздравил приятеля, но и вообще перестал с ним здороваться. Позже выяснилась причина его гнева:
   – Как вы могли назвать половецкого хана Кончаком?! Это же в переводе – «штаны». Хан Штаны! Колчак – другое дело: это означает «боевая рукавица».
   Звезда Александра Колчака начала свой взлет уверенно и круто. В Корпусе он шел все время первым, реже вторым.
   В 1892 году Саша нашивает на свои погончики две золотистые лычки младшего унтер-офицера. Это его первое повышение в чине.
 
   РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Кадет, среднего роста, стройный, худощавый брюнет с необычайным, южным типом лица и орлиным носом поучает подошедшего к нему высокого плотного кадета. Тот смотрит на своего ментора с упованием… Ментор этот, один из первых кадет по классу, был как бы постоянной справочной книгой для его менее преуспевающих товарищей. Если что-нибудь было непонятно в математической задаче, выход один: «Надо Колчака спросить». Это слова однокашника «ментора-энциклопедиста» Д.В. Никитина, ставшего контр-адмиралом.
   И еще одно гардемаринское свидетельство человека, который с младых ногтей и до первой седины в волосах пойдет за Колчаком всюду, куда тот его позовет. Михаил Смирнов, кадет младшей роты, впервые увидев гардемарина Колчака с унтер-офицерскими лычками, назначенного в роту фельдфебелем, напишет, будучи контр-адмиралом, так:
   «Колчак, молодой человек невысокого роста с сосредоточенным взглядом живых и выразительных глаз, глубоким грудным голосом, образностью прекрасной русской речи, серьезностью мыслей и поступков внушал нам, мальчикам, глубокое к себе уважение. Мы, тринадцатилетние мальчики, чувствовали в нем моральную силу, которой невозможно не повиноваться, чувствовали, что это тот человек, за которым надо беспрекословно следовать. Ни один офицер-воспитатель, ни один преподаватель корпуса не внушал нам такого чувства превосходства, как гардемарин Колчак. В нем был виден будущий вождь».
   Питерский историк Константин Богданов отмечает:
 
   РУКОЮ ИЗЫСКАТЕЛЯ: «В Корпусе его более всего интересовали военные науки, при этом морскую артиллерию он, помимо официальной программы, изучал на практике на Обуховском заводе. Бывавший на заводе и гостивший в доме отца английский промышленник миллиардер Армстронг, нажившийся на производстве пушек и удостоившийся впоследствии звания лорда, оценил знания морского кадета по пушечному делу и предлагал ему в будущем должность инженера на своем заводе.
   Здесь же, на заводе, юный Колчак по собственной инициативе приобрел навыки слесарного дела».
   В свой последний гардемаринский год Колчак принял настоящее морское крещение. Старый учебный парусник «Скобелев», на котором гардемарины выпускного курса пришли в Либаву, попал в жесточайший шторм близ шведского острова Готска-Санден. Та осень 1894 года могла стать последней в жизни не только героя этой книги, но и для тридцати будущих мичманов нового выпуска. У ветхого судна с маломощной паровой машиной почти не было шансов одолеть разбушевавшуюся стихию. Десятибалльный шторм вызвал такой прогиб корпуса, что сдвинулись паровые котлы. В Кронштадте, куда все-таки дотащился израненный «Скобелев», только ахнули, когда осмотрели старый пароходофрегат и сразу же поставили его, уже не на ремонт, а на разделку.
   Этот шторм и этот последний поход «Скобелева» описал в одном из шведских журналов его участник, тогдашний гардемарин Арно фон Шульц, ставший впоследствии финским писателем. Вот отрывок из его воспоминаний.
 
   РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Штакельберг (капитан «Скобелева») поднимает свое спокойное, уверенное лицо к небу. Его серые глаза следят за низкими тучами, а привычное ухо прислушивается к равномерному визгу фалов и сигнальных линей. Брам-стеньга и брам-рей стравлены на палубу и закреплены. Первые приготовления к встрече с крепким ветром сделаны. Пару минут он стоит неподвижно, потом кивает старшему офицеру, и тот тихо говорит мне:
   – Гардемарин Шульц, всех наверх, поднять якорь.
   У меня вырывается вздох облегчения: наконец-то!
   Громким резким голосом, который прорывается сквозь вой ветра, я кричу:
   – Унтер-офицеры к люкам!
   «Фи, фи, фи, фи, фир-р-р-р!», – звучат дудки одна за другой; какое-то мгновение я даю унтерам, чтобы они успели собраться, и вот уже снова я слышу свой голос:
   – Всех наверх, поднять якорь! – и дружный крик унтер-офицеров через люки: «Все наверх, поднять якорь!»
   Целых два года мы тренировали голос. Не годится шептать, если хочешь, чтобы твои команды исполнялись в свежую погоду. Стены кают-компании, где мы жили, звенели от наших пронзительных команд, а старые адмиралы в картинной галерее удовлетворенно кивали нам, когда мы дерзко кричали в юношеском высокомерии: «Отдать булини, фор-марса-реи поперек, грот-марса-рей на ванты» или что-нибудь в этом роде.
   … Я поворачиваюсь к старшему офицеру, отдаю честь и уступаю ему место: теперь он принимает командование кораблем, а я возвращаюсь на свое место на баке под началом старшего лейтенанта.
   – Брашпиль пошел! – звучит команда для нас – тех, кто на баке. Матросы налегают на рычаги, и брашпиль медленно начинает вращаться, в то время как палы поют свое монотонное «клик-клик». Все быстрее и быстрее идет брашпиль. Мы бежим круг за кругом, подпрыгивая каждый раз, когда под нами оказывается якорная цепь, а она равномерно и неуклонно выходит вверх из клюза, где ее моют из брандспойта, а потом, через три четверти оборота брашпиля, скрывается в цепном погребе. Ветер сильный, цепь натянута и слегка дрожит. С бака, перегнувшись через борт, за цепью следит старший офицер, между тем как она все медленнее и медленнее ползет через клюз. Вот он выпрямляется, поворачивается к капитанскому мостику, и его протяжный крик прорезает воздух:
   – Якорь на пане-е-е-ере!
   Спины на рычагах дугой выгибаются от напряжения, а цепь теперь ползет еле заметно, дюйм за дюймом. Рывок, и снова крик:
   – Якорь поднят! На капитанском мостике старший офицер берется за машинный телеграф, и вот уже начинает медленно вращаться винт, а команда торопливо поднимает ставший теперь легким якорь.
   – Стоп брашпиль! Накат! – команды следуют одна за другой, но против обыкновения якорь сегодня не укладывают на подушку у планширя, а вытаскивают на палубу и тщательно закрепляют.
   В воздухе пахнет штормом. «Шторм, слава Богу! – думаю я. – Наконец-то шторм!»
   Новая команда прорезает воздух:
   – На ванты, приготовиться травить марса-реи и стеньги!
   «Это серьезно, – думаю я, – такого при нас еще не бывало…» – и становлюсь у вант фокмачты, чтобы бежать на свое место на фор-марсе, как только будет дана команда.
   – На марсы и салинги! – снова звучит команда, и мы бежим вверх по вантам, каждый на свое место.
   Там, наверху, ветер резкий и холодный. Мы медленно идем под парами к выходу из внешней гавани. Удивительный вид расстилается передо мной. Насколько хватает глаз, на западе до самого горизонта – бесконечный ряд пенящихся волн, которые несутся к югу; на севере – сплошной белый хаос, там волны яростно бросаются на пирс и, разбиваясь об огромные бетонные блоки, падают обратно.
   Тяжело переваливаясь с носа на корму, «Скобелев» проходит мимо, выходя на курс норд-вест и наконец норд. Теперь мы идем почти прямо против ветра. Если и раньше он был сильный, то теперь просто бешеный: при встречном ветре невозможно дышать, а соленая вода, которую срывает с гребней волн, втыкает в лицо будто колючки.
   Море бурное. Машина с трудом продвигает нас вперед против ветра и волн, которые раз за разом перекатываются через корабль и исчезают на корме в открытых шторм-портах и шпигатах. Теперь приходится держаться за штормовые леера, которые уже натянуты вдоль бортов.
   Моя вахта закончена. С четырех часов утра я был на ногах, основательно устал и промок. Честь моему товарищу Колчаку, который принимает от меня вахту, и я ухожу с мостика, мокрый, но довольный и веселый: наконец-то, предстоит настоящий шторм. И Колчак кивает, довольный. Мы хорошо понимаем друг друга. За шесть лет мы подружились. Он, предками которого были турки, и я, потомок шведов, – для нас обоих всё это представляется большим приключением. Я сползаю вниз. Килевая качка ужасная. Старый корпус «Скобелева» трещит и скрипит; между грот-мачтой и палубой, то по правому борту, то по левому, открывается огромная щель, и мы забавляемся тем, что заталкиваем туда черные твердые галеты и смотрим, как они пропитываются соленой водой с палубы и раздавливаются. Камбуз потушен, нам приходится довольствоваться сухим пайком.
   В кубрике гардемаринов воздух тяжелый; пахнет дымом от каменного угля, горелым маслом, сырой одеждой, рвотой. Здесь тоже сыро; то и дело шальная волна захлестывает трап, вода течет прихотливыми ручейками через мачтовое отверстие в палубе. Кое-кто из товарищей лежит и стонет, бледный как труп. Не каждый может привыкнуть к качке; и среди нас такие, кому придется покинуть Флот из-за морской болезни.
   …Наверху все иначе. Темно. Завывание в оголенных мачтах превратилось в сплошной рев. Над верхушками мачт с бешеной скоростью проносятся серые тучи; то и дело метеором мелькает какая-нибудь звезда и тут же исчезает. На мостике, каждый со своей стороны нактоуза, стоят Штакельберг и вахтенный офицер, крепко держась за перила мостика и вглядываясь вперед.
   Мы пробираемся к мостику. Колчак, который, очевидно, занял место кого-то из товарищей в качестве вахтенного гардемарина, сияет; он орет мне в ухо:
   – Шульц, фок-рей лопнул, фок-рей имеет трещину, его разбивает. Возьми концы и ваги и обмотай! Штормовые паруса поднять: кливер, бизань, грот-штаг, шторм-гафель!
   Он кричит во все горло, но я его едва слышу. Мы вместе идем в сторону носа. Когда бак опускается в долину между волнами, мы бежим вперед; когда он поднимается, мы хватаемся за леера и, скользя, карабкаемся наверх.
   На баке вовсю работают под надзором старшего офицера. Увязывают вместе ваги, выкатывают бухты концов и складывают их высокой грудой, чтобы поднять потом на фор-марс, где фок-рей теперь весело пляшет взад и вперед, поневоле следуя за движениями корабля. Он то и дело сопровождает эту пляску тяжелыми ударами, которые отчетливо слышны здесь, внизу, даже сквозь вой шторма. Прекрасный спектакль для меня и Колчака, тогда как старший боцман и старший офицер с тревогой обмениваются между собой:
   – Не дай Бог, если эта сволочь треснет и свалится! Тогда уж зяблику конец!
   На самом деле эта фраза состоит из соленых чертей.
   – Эй, гардемарины, что вам так смешно?! Быстро на марс! Примотайте ваги как следует к рею там, где он треснул, а рей привяжите к мачте! Вперед!
   Мы слишком хорошо понимаем резкий окрик старшего офицера, но что нам за дело до его тревог? «Падай, чертов фок-рей! Мы-то хоть посмотрим, как это будет выглядеть». Мы рьяно лезем по наветренным вантам; за нами карабкаются марсовые. Однако продвигаемся медленно. Приходится хорошенько держаться за ванты, чтобы не сдуло ураганным ветром; наши плащи-непромоканцы надуваются, как мячи. Фут за футом, и вот мы наконец наверху. «Бум, бум!» – молотит фок-рей по фок-мачте, а команда внизу осторожно брасопит рей поперек корабля, не решаясь натягивать брасы слишком сильно, чтобы треснувший рей не развалился.
   Мы ловим рей, освобождаем поднятые к нам ваги и концы и начинаем осторожно приматывать ваги в треснувшем месте рея. Дело движется медленно, хотя мы трудимся изо всех сил рядом с опытными марсовыми. Страшно? Право, нам все не по чем! Если бы черт утянул наш корабль на дно, я думаю, что и тогда бы мы с радостью отправились в этот путь. Мы действительно, не чувствуем ужаса происходящего – ни Колчак, ни я. Для нас все это лишь великолепное приключение.
   – Давай, давай! Ах, что за шторм на Балтике! – горланим мы, и сами не слышим того, что кричим друг другу, между тем как пот льется градом, смешиваясь с дождем и соленой водой, которую шторм забрасывает даже сюда, на верхотуру марсовой площадки; мы видим, как «Скобелев» то зарывается носом в кипящие волны, то встает на дыбы, будто жеребец.
   С нашего места на фок-рее, где мы лежим, распластавшись и вжавшись подошвами к опорам для ног, мы видим, как внизу шторм-кливер крепят к шторм-кливер-штагу и он медленно идет вверх. Штаг этот здоровенный стальной трос добрых семи дюймов в толщину. Мы освобождаем конец фала, которым выбирали штаг, и проводим его через блок, пока он не попадает к тем внизу, кто натягивает его талями.
   Через пару часов работа на фор-марсе закончена, и мы спускаемся вниз. Спускаемся медленно: ветер то прижимает нас к вантам, то отрывает нас от них, так что нам стоит немалого труда удержаться. Толстые просмоленные ванты дрожат от страшного напряжения, а канаты, штаги и фордуны жалобно воют под ветром, словно живые существа. Едва мы успеваем на мостик со своим рапортом, как получаем новое задание: ослабла обвязка пушек. Нечему удивляться: «Скобелев» – крейсер старого типа и его планширь не рассчитан на две современные дальнобойные 6-дюймовые пушки Кане, которые были установлены, чтобы мы, гардемарины, учились стрелять из современного оружия.
   С грозового неба спускается темнота. Мы приближаемся к банкам острова Готска-Санден.
   – Колчак, Шульц, – больше жестами, чем словами, командует вахтенный офицер, – на ванты, измерить высоту волн!
   Мы медленно карабкаемся наверх: Колчак по подветренному борту, я – по наветренному. Мы держимся крепко: над планширем ветер адский. Взгляд ищет горизонт. Слишком низко, лезу повыше, еще выше….
   Захваченный гигантским спектаклем, я на какую-то минуту забываю всё: корабль, офицеров, капитана, всё, всё. Серо-белая стена высотой от воды до неба со страшной скоростью надвигается на нас. На ходу она срывает гребешки волн. Воздух – сплошной кипящий, шипящий бело-серый хаос. Ближе, ближе, и вот этот хаос набрасывается на нас, как дикий зверь; гигантские серо-зеленые волны сдавливаются, «Скобелев» ложится на подветренный борт; вода потоком вливается через шторм-порты подветренного борта, и корабль скрывается в сплошном белом, пенящемся шквале. Меня прижимает к вантам с такой силой, что невозможно шевельнуться, невозможно дышать, невозможно думать. Все звуки исчезают; ураган поглощает всё своим ровным, оглушительным ревом, но я чувствую телом, как ванты, мачты и корпус дрожат, словно живые существа, охваченные диким страхом.
   Все это длится одну бесконечную минуту, и вот шквал уже позади, и корабль снова поднимается, чтобы возобновить свою вечную качку: подветренный борт – наветренный, наветренный – подветренный. Еще один шквал, и снова тот же бело-серый хаос, и снова корабль дрожит от киля до клотика, как раненый зверь. Шквал за шквалом. Всякая работа внезапно прервана; все лица повернуты вверх; одна и та же мысль владеет всеми: поднимемся ли мы снова?
   Едва шквал прошел, как на нас ринулись волны высотой с дом – еще более жесткие, еще более короткие, и «Скобелев» снова начал свою вечную качку, и снова такелаж воет «у-у-у!», когда идет на подветренный борт, и «у-и-и-и!», когда на наветренный…
   Бледные, потрясенные, серьезные слезаем мы с Колчаком вниз. Ладонь у виска немного дрожит, когда мы рапортуем: он 26 футов, я – 28 футов. И такой же бледный и серьезный, как мы, выходит из рулевой рубки мой товарищ Эллис и докладывает углы крена при качке: 42° подветренный борт, 38° наветренный.
   Доклады идут дальше от вахтенного офицера к Штакельбергу. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Он смотрит на промокшие лоскуты штормовых парусов, смотрит на море, где надвигается новый шквал, белый как стена, и делает почти незаметный знак старшему офицеру, который при первом шквале взобрался на мостик и стал рядом с бароном Штакельбергом. Был ли это вопрос? Было ли это приказание? Так или иначе, он понимает и подходит к вахтенному лейтенанту, который берет рупор и кричит вниз, на палубу:
   – Все наверх, поворот фордевинд!
   Мы все понимаем, что это значит: поворот против ветра. Один из самых опасных маневров под парусами, он выполняется обычно в крайнем случае, когда поворот оверштаг невозможен. Теперь наша жизнь в руках всемогущего Бога! Медленно движется рука Штакельберга в подветренную сторону, останавливается, еще несколько бесконечных мгновений, и снова в подветренную сторону. Следуя малейшему движению этой руки, «Скобелев» уваливается. Под ветер, еще под ветер. Шкот осторожно потравливают, а подветренный выбирают шкотовыми талями. Волны жадно лижут ют правого борта; то и дело шипящая волна накрывает там всех. Корма поднимается, и вода, бурля и пенясь, прокатывается по шканцам к нам на бак и исчезает в штормпортах.
   Неподвижная фигура на мостике повернулась лицом к корме и меряет глазами ветер, вершины и подошвы волн, в то время как рулевые отчаянно стараются держать корабль на курсе, когда мы идем в бакштаг галсами правого борта.
   «Скобелев» страшно кренится; звук шторма переменился и перешел в ровный вой. Ветер теперь с кормы. Все лица обращены к неподвижному человеку, который следит за работой на юте, где бизань взяли на гитовы, закрепили, а гафель стравили на палубу, тогда как маленький штормовой флажок подняли на наветренный нок бизань-рея.
   Чего он ждет? Вот идет шквал. Снова всё вокруг – сплошной хаос в белых тонах. Фигуры на мостике исчезают, корабль бросает под ветер и отчаянно ворочает. И снова шквал проходит мимо. Долю секунды ждет человек на мостике, потом рука снова делает движение, жилистые руки быстро перехватывают рукояти штурвала, подветренные рулевые тали травят, наветренные выбирают, и с невозможной скоростью мы натягиваем вдоль корабля шкот штор-кливера, в то время как шторм бешено вырывает у нас это маленькое полотнище. Мгновение я вижу угрюмого серо-зеленого великана с шевелящейся гривой, который поднимается за кормой; настигнет ли он нас? Корма поднимается высоко в воздух, шкоты левого борта шторм-кливера послабляются, шкоты правого борта выбираются, и мы уходим с попутным ветром, галсами левого борта, прочь от опасных подводных камней и отмелей Готска-Сандена, в сторону Германии, чтобы в крайнем случае искать укрытия в каком-нибудь порту южного побережья.
   Радуясь этому приключению, мы – Колчак, Зенилов и я – втайне желаем, чтобы шквал сорвал бы и штормовые паруса, тогда бы мы пережили новый спектакль!
   Но штормовые паруса не желают рваться, они так и не порвались. Начальник склада в Кронштадте выдал «Скобелеву» для его последнего похода на Балтику новые крепкие штормовые паруса. Старик знал, что делал, он не хотел брать на себя риск. Возможно, это была и заслуга старшего офицера, или Штекельберга, что мы знаем об этом? Разве мы были капитанами? Разве отвечали за чужие жизни? Разве у нас седина в волосах? О нет: у Колчака волосы черные, как вороново крыло, так же как и его глаза; у Зенилова[2] – каштановые и вьющиеся, как у крымских овец у него на родине, а мои – скорее рыжие.
   Поднявшись на мостик, мы, наконец, докладываем, что все сделано, а потом наивно спрашиваем, нет ли для нас еще какой-нибудь работы?
   – Работы для вас? – делано рычит вахтенный офицер. – Марш в койки, да поскорее! И не задавайте вопросов, когда вас не просят! – добавляет он мокрый, усталый, но с добродушной ухмылкой.
   «Хм, в койку… Легко ему советовать!» – думаю я. Внизу, в кубрике, такой запах, что и здоровый заболеет, а здесь, наверху, так продувает, что больной поправится. Куда же мне, черт возьми, податься?
   …Еще одна бесконечная ночь. Мы идем с попутным ветром под парусами и шторм-кливерами. Шторм понемногу стихает. Ветер переходит через юг на юго-запад, стеньги, марса-реи, бра стеньги и брам-реи возвращаются на свои места, и под всеми парусами «Скобелев» снова идет на север, в Финский залив.
   Двое суток длился шторм. И 48 бесконечных часов капитан барон Штакельберг не покидал мостика! Он-то знал, что было поставлено на карту.
   Воскресенье. 8 склянок. Бело-голубой Андреевский флаг поднимается под гафель, дудки поют свое: «фи, фи, фир-р-р!».
   На шканцах справа стоят в строю наши десять офицеров, включая механиков. Напротив – стоим мы, тридцать гардемаринов. Бок о бок с нами – вахты правого и левого борта. В воздухе повисла мертвая тишина. Ветер слегка шелестит в фалах и штагах. «Скобелев» с наполненными парусами идет на восток; по левому борту медленно исчезают за горизонтом лесистые холмы Гогланда.
   С капитанского мостика спускается барон Штакельберг и подходит к нам. Спокойные черты его обветренного лица серьезны, серые глаза смотрят в наши. Вот он подносит руку в белой перчатке к парадной треуголке, снимает ее, поднимает голову и говорит тихо и размеренно:
   – Господа, благодарю вас!
   Капитан надевает шляпу, идет вдоль фронта. Ни звука не слетает с наших губ. Мы стоим, словно окаменев. Но когда мы видим, как Штакельберг останавливается у вахты левого борта, снова приподнимает треуголку и степенно благодарит «Спасибо, вахта левого борта», наш слитный веселый крик «Рады стараться!» катится вдоль строя. Кажется, мы начинаем понимать, что вчера произошло нечто особенное, и это нечто удивительным образом связано со словами Штакельберга: «Господа, благодарю вас». Потому что никогда прежде наш командир не называл нас, гардемаринов, «господа»…
   Теперь очередь вахты правого борта.
   – Спасибо, вахта правого борта!
   И снова катится ответ:
   – Р-р-рады стар-раться!
   Вот командир поворачивается, и мы слышим его звонкое:
   – По чарке!
   И громовой ответ обеих вахт:
   – Покорнейше благодарим!
   «Фи-фи-фир-р-р-р!» – разливаются трели боцманских дудок. Команда расходится, веселая и довольная благодарностью Штакельберга и предстоящим угощением. Мы же тихо спускаемся в свою кают-компанию со странным чувством, что наша юность кончилась и началась новая жизнь. И суровое крещение для этой жизни произошло в соленой купели штормовой Балтики близ острова Готска-Санден…».
   15 сентября 1894 года Государя Императора Александра III Александр Колчак был произведен в первый офицерский морской чин – мичман. Главная радость этого года была омрачена смертью мамы. Ольга Ильинична скончалась в одночасье, не дожив и до сорока лет. Ее отвезли на тихое Успенское кладбище в пригородном селе Мурзинка. Впервые Александр видел всегда веселого насмешливого отца плачущим. Да он и сам не сдерживал слез, против воли скатывавшихся по щекам.