На балкон вышел Аркадий Иваныч с дочерью Лизаветой Аркадьевной. Лизавета Аркадьевна была женщина высокая, стройная, красивая. Она года полтора назад лишилась мужа, директора одного из петербургских департаментов. Вдова приехала к отцу гостить весну и лето. Скоро вбежал на балкон Володя, сын Обросимова, а наконец явилась и сама хозяйка, Марья Павловна. Аркадий Иваныч предложил прогулку на воде; все были согласны и минут через двадцать сидели в лодке. Молотова просили гресть. Под его руками лодка пошла быстро. Речка бежит среди липового леса и яблонь, отряхивающих розовые цветы в ее тихую воду.
   – Вы устанете, – заметила Марья Павловна.
   – Ничего-с, – ответил Молотов и в один прием подвинул лодку на полсажени.
   – Я люблю быструю езду, – сказала вдова, – она – как все сильное, энергичное, выходящее из ряда обыденных…
   В это время лодка на повороте реки обогнула угол, и неожиданно из-за яблонь солнечные лучи ударили прямо в глаза гребцу, что заставило его опустить весла. Когда женский страх прошел, все стали смеяться.
   – Вам солнце мешает, – сказала Леночка и защитила его зонтиком.
   Леночка быстро овладела разговором, с удивительною легкостью переходила с предмета на предмет; рассказала, как она тонула однажды; что у них новый дьячок; про козу свою рассказала; от козы перешла к дяде, к няне, подругам; после этого ей ничего не стоило заговорить о цветах, о новом платье; а чрез несколько минут она говорила, что терпеть не может пауков и тараканов, что она любит толстые пенки на сливках, клубнику и запах резеды. Черноглазая болтунья была неистощима. Лизавета Аркадьевна смотрела на Леночку пристально, наблюдала ее, изучала, как любила выражаться, нарочно вызывала на болтовню, причем и делала тонкие иронические замечания. Егор Иваныч видел, что Обросимовы об Илличовой имели понятие как о девочке пустой и легкой. Только отец поддерживал свою крестницу и гостью и, казалось, понимал ее иначе. Леночка не догадывалась, что над нею смеются и с намерением заставляют говорить.
   – Я завидую легкости вашего характера, – сказала Лизавета Аркадьевна с едва заметною улыбкою.
   – Я веселая!.. – отвечала простодушно Леночка и при этом ударила в ладошки.
   Проехали еще около версты и потом положили вернуться домой. Молотов повернул лодку; ее понесло вниз по теченью. Он сложил весла.
   – Папа, позвольте мне править.
   Обросимов уступил дочери руль. Она довольно верно повела лодку. Когда доехали до деревни, где жила Леночка, она просила остановиться. Высадили ее на берег, простились и отправились дальше. Немного погодя Лизавета Аркадьевна сказала:
   – Кисейная девушка!
   – Лиза! – начал с упреком отец…
   – Да что, папа! – перебила Лизавета Аркадьевна, – ведь жалко смотреть на подобных девушек – поразительная неразвитость и пустота!.. Читали они Марлинского, – пожалуй, и Пушкина читали; поют «Всех цветочков боле розу я любила» да «Стонет сизый голубочек»; вечно мечтают, вечно играют… Ничто не оставит у них глубоких следов, потому что они не способны к сильному чувству. Красивы они, но не очень; нельзя сказать, чтобы они были очень глупы… непременно с родимым пятнышком на плече или на шейке… легкие, бойкие девушки, любят сантиментальничать, нарочно картавить, хохотать и кушать гостинцы… И сколько у нас этих бедных, кисейных созданий!..
   – Ты Леночку не знаешь, – сказал отец, – оттого и говоришь так. Она девица очень добрая.
   – Добрая? – ответила дочь с досадою. – Знаю, очень хорошо я это знаю. Они все у нас добренькие: всегда спасут муху из паутины и раздавят паука…
   – Я тебе советую познакомиться с нею покороче; тогда ты ее полюбишь…
   – Я ее и теперь люблю, папаша, разумеется, как можно ее любить… как птичку? цветок… как хорошенький узор… не больше… Она не способна отвечать на привязанность глубокую, на страсть сильную…
   – Держи от берега дальше, Лиза: там очень мелко.
   – Хорошо, папа… Скажите, чем можно привязать ее? подарить фунт конфет? шелковое платье?
   – Жениха хорошего, – сказал Обросимов.
   – Что, папа?
   – Хорошего жениха… только не дари ты ей портрета Жорж-Занда.
   – Вы, пожалуй, правду сказали. Да, для этих девушек одно спасенье – в женихе… Пока не замужем, они мечтают… вы думаете, об идеале? нет, о душках, и между тем очень хорошо понимают, что вся цель их стремлений – жених, о чем и хлопочут мамаши и папаши… душка сам по себе… Да и к душкам своим эти девушки имеют какие-то странные отношения: они не способны ни к какому решительному шагу, они не полюбят без позволения папаши…
   – У ней, Лиза, нет отца.
   – Все одно – мамаши.
   – Мамаши она не боится, потому что командует всем домом. Как же это, Лиза, не зная человека, говорить о нем? Могла ли ты так скоро понять Леночку?
   – Она дала мне три сеанса – этого довольно: ее портрет я могу написать во весь рост… Я пыталась развить ее…
   – В три сеанса?
   – По крайней мере понять, может ли она развиться. Бывают натуры нетронутые, а эти? Кисейная девица, девица-душка!
   – Лиза, ведь ты бранишься, – сказал отец.
   Лизавета Аркадьевна вспыхнула.
   – Я знаю Леночку лучше тебя, – продолжал Обросимов, – она умная и добрая девица, только необразованная и держать себя не умеет – в этом не она виновата… Наконец, ты не имеешь права говорить так резко о Леночке…
   – Почему же, папа?
   – Потому что ей жених нужен, пойми ты это.
   – Фи, какие понятия!
   – Самые здравые понятия. Ведь она неспособна к страсти глубокой? да? сама сказала, что для таких девушек – одно спасенье в женихе… Так не сбивай же ее, пожалуйста, с толку, не навязывай ей того, к чему она неспособна!.. зачем это? Оставь ты ее в покое… А то ведь «кисейная девушка», «душка» – это такие выражения, что могут испортить ей репутацию…
   – Но, папа, могу же я иметь свое понятие о ней?
   – Не совсем…
   – Как так?
   – О девушке не только мужчина, но и женщина должна выражаться осторожнее; между девушкой и женщиной большая разница.
   – Разумеется, большая: девушке жениха нужно.
   – Непременно-с…
   – Отчего же, папа, после этого не сказать и так: о мужчине не только женщина, но и мужчина не должен говорить худо, потому что ему невеста нужна?.. То же самое, папа!..
   – Совсем не то, нисколько не похоже… Впрочем, Лиза, оставим этот разговор…
   – Отчего же, папа?
   – Ну, мне неприятно продолжать разговор… оставь, пожалуйста…
   Лизавета Аркадьевна замолчала. Близко была Обросимовка.
   – Этак говорить нельзя, – прибавил отец, – и твоего Жорж-Занда можно на смех поднять.
   – Ведь мы оставили, папа, этот разговор…
   Отец замолчал. Лодка причалила к берегу. Все отправились домой. Но Обросимов не утерпел и прибавил еще:
   – Тебе хочется жить по-своему, и другим хочется. Что тебе за дело до Леночки? пусть живет как знает…
   – Ах, папа!.. это скучно наконец, – ответила дочь.
   Тем и кончили. Обросимов пошел с женой и сыном, а Лизавета Аркадьевна подошла к Молотову. Молотов был согласен с принципами вдовы, но не хотел согласиться относительно Леночки. «Она, кажется, не такая, – думал он, – если она неразвитая, так развейте; не можете, нельзя, так не троньте». Так он сумел согласиться с обоими спорившими…
   – Какой чудный вечер! – сказала Лизавета Аркадьевна, и, начав с этого, она незаметно разговорилась, припомнила другие вечера, проведенные ею некогда в Италии; потом вспомнила Жорж-Занда, а там перешла к Татьяне Пушкина – Татьяну побранила за то, что она не отдалась Евгению, который оттого и погиб. Много о чем говорила вдова… Егор Иваныч больше молчал; Лизавета Аркадьевна не то чтобы разговаривала с ним, а больше поучала его, хотя он и не догадался о том. Когда они расстались, Молотов подумал: «Какая разница бывает между женщинами – Леночка и Лизавета Аркадьевна!.. Положим, Илличова – кисейная девушка, а эта? Не знаю. Только с каждым днем я убеждаюсь, что попал к добрым людям…»
   Егор Иваныч отправился на крыльцо. Здесь он сидел один-одинешенек, опершись подбородком на ладони и глядя на длинные седые облака, которые еле тянулись по небу… Настали сумерки; горит заревом лишь то место, где закатилось солнце… Он сидит, ни о чем не думая… Ветры утихли, спать легли; дневные птицы молчат, а ночные не подали еще своих голосов; одни насекомые наполняют воздух жужжаньем, свистом и стрекотом, да кричат играющие ребятишки – где это: у реки иль на задах?.. Промычала корова… раздается плач ребенка: «Ой, бойно, бойно; мамка, бойно!» – чего он плачет?.. Какие-то неуловимые звуки, неопределенные: то будто шум пронесется в воздухе; не было ветру, а вот покачнулась береза; в ухе звенит… Все становится темнее и темнее… тихо… но вдруг набегает чуть заметный ветерок; он отстал от майских братьев своих, а братья ушли туда, где спряталось солнце. Это он поднял из саду запах сиреней и тополей; от него, как мошки, полетели липовые цветы и осыпали дорогу, крыльцо и плечи Молотова. И сидит Егор Иваныч и глядит – чего он тут глядит? Он, отдаваясь безотчетно природе, сливается с нею и в свою очередь составляет одно из явлений ее. Вон и старуха целый час глазеет из своей избушки и на Молотова, и на облака, и на кресты кладбищенские, и на туманную полосу воды на западе; и Обросимов глазеет из своего окна; и кляча, вытянув шею и положив на изгородь морду, тоже глазеет на все окружающее. Все сливается в одну картину, в единую жизнь природы, в которой всякое мелкое явление, всякая былинка, звук, вздох и шорох поют вместе с вами что-то кроткое, тихое, душевное, благоуханное… Совсем сливаются предметы… По реке, по горам встали длинные, безобразные, громадные тени… Что это?.. чудная птица, стоголосый соловей пустил над рекою свой яркий, сладострастный рокот. Долго поет прекрасная птица, а река спит под темно-голубыми небесами, спит деревня, леса, поля и теплый воздух; заснули люди и животные… и соловей задремал… тише… тише… Озноб пробежал по телу; брезжит утро; загорается ранняя заря, а с ней опять майская жизнь… Так совершаются в природе майские погоды, цветут весенние звезды, темно-голубые и темно-синие ночи и первые зори!.. Все это наше!.. Будем гулять, охотиться, купаться и, измаявшись, поужинаем с деревенским аппетитом и заснем здоровым сном на сеннике… Вот и отжит день; он уже никогда не повторится в жизни: не те будут цвета и подробности, не тот смысл дня. Но жалеть ли о нем? Нет, пусть идет себе жизнь… А ведь хорошо жить на свете? – Хорошо. Ну, и пусть его хорошо.
   Мы не сказали еще, зачем и на каких условиях Молотов живет в Обросимовке. У Аркадия Иваныча была заматорелая тяжба, которую он непременно хотел покончить – так или иначе; для этого дела ему нужен был человек, который бы следил за тяжбою, ездил в город, сносился с чиновниками, потом ему хотелось составить подробную ведомость своему имению; потом надобно было привести довольно большую библиотеку в порядок и составить ей каталог. Когда Молотову предложили заняться всем этим за сорок рублей в месяц, причем предлагали готовый стол и комнату с отоплением и освещением, – он отказывался совершенным незнанием судейского дела и деревенской статистики; но его успокоили, обещая поучить на первых порах. После этого Молотов, долго не думая, продал все, что было у него движимого, оставив у себя только образок, которым благословил его воспитатель, портрет его, некоторые книги и вещицы, сосчитал несколько рублей в портмоне – и покатил в Обросимовку. Ему понравились и деревня и обитатели деревни. Он живет здесь около трех месяцев и успел познакомиться со всеми. Особенно нравился Молотову сам помещик; он был прекрасный хозяин, человек образованный, бывавший за границею. Крестьяне называли его «отцом родным» и благоденствовали сравнительно с крестьянами других помещиков. В числе более полутысячи его крестьян можно было насчитать около двадцати, ни разу не бивших жен своих, что, как известно, не у нас только редкость. Наказывать женщин он строго запретил, считая это варварством. Обросимов даже школу хотел завести, но как-то не собрался. Он слыл отличным соседом-хлебосолом и отличным семьянином. Человек он был пожилой, с красивым и умным лицом – такие лица бывают у некоторых наших бар, а именно бар деловых; спокойствие, уверенность в своих достоинствах, степенность и приветливость разлиты были во всей его фигуре. По крайней мере он таким представлялся Молотову.
   Молотову легче было войти в свет, нежели другим образованным юношам темного происхождения. Он спрашивал себя: «Где те липы, под которыми протекло мое детство?» и отвечал: «Нет тех лип!» Это много значило для него; он не был связан ни с какою почвой. Посмотрите на большую часть людей, которых судьба так или иначе выдвинула из среды своей, как они относятся к среде. Как часто случается, купецкий сын, получивши образование, ненавидит свое сословие: отвратительно для него купечество, все купцы негодны и пошлы, и никогда не прибавит, что им трудно быть иными и что он не сам собою, а чрез образование стал выше их. Или вот иной помещик: выдернут его из степи, привезут в столицу, обломают его понятия, пересоздадут натуру барскую, научат совершенно иной жизни – как он потом относится к степнякам своим? Послушайте вы семинариста, которому счастье благоприятствовало развиться лучше собратов своих: он зол на долбню, фискальство, формализм и прочую чепуху, копившуюся в родном гнезде веками… Все они – и дворянин, и купец, и семинарист – отвернулись от своих собратий: «О, как там пошло все!.. дичь какая!» Откуда эта антипатия к родной грязи, которую человек только что успел от себя отскрести? Она понятна и законна. Как не возбудиться всей желчи, когда зло, понятое вами и отвергнутое, вы видите в самых дорогих вам людях, в том гнезде, где впервые узрели свет божий, где проснулся разум, заговорило чувство, воля попросила дел и работы? Отсюда для многих вытекают нелепые положения. Вот, например, у откупщика, скопившего тысячи при помощи мерзостей и подлостей, сын усвоивает гуманные начала современной жизни, и что же выходит? – противны ему стены отцовского дома, а и жаль отца – ведь кровь родная!.. Вот и пойдет мысль ломаным путем, хочется во что бы то ни стало доказать, что незачем бичевать того, в ком зло совершается; что не лицо виновато, а закон, обычай, форма, предание, сок и кровь житейские и народные; среда нас заедает, внешние обстоятельства виноваты, действуют исторические причины… Но отчего же он? отчего другие уцелели? – Неисходное положение! Молотов был происхождения темного, мещанского, но счастлив этот юноша: в нем не было разлада молодой жизни со старою, ему не пришлось жить в сословии, в котором он родился; он говорил: «Где те липы, под которыми протекло мое детство? – нет тех лип». У Егора Иваныча никого и родни не осталось, и вышло так, как будто он и не был мещанского рода, хотя он и не думал от того отказываться. Он был счастливейший homo novus [1]. Все это дало ему особый отпечаток. Судьба, отстранивши от него борьбу, скрывши в далеком младенчестве его мещанскую грязь, дала ему светлый, невозмущаемый взгляд на себя; держался он спокойно, ровно, с достоинством; чувствовал себя честным и свободным так же, как чувствовал себя физически здоровым. Это же самое дало ему надежду на людей; он был снисходителен, он был оптимист, и любил приникать к доброй стороне жизни, повсюду отыскивая искру божию. Зачем же он говорил: «Где те липы, под которыми протекло мое детство?» и с грустью отвечал: «Нет их!» Но это была минутная грусть и минутное раздумье.
   Однако оправдывался ли его оптимизм? ведь он жил в чужих людях. Положение человека, живущего в чужой семье в качестве ли учителя, секретаря, компаньона, приживальщика, в большей части случаев стеснительное, зависимое от нанимателя и кормильца. «Я тружусь, следовательно, независим, сам себя знаю и ни пред кем не хочу гнуть спины» – такая истина редко имеет смысл в наших обществах. Протекцию, деньги, поклоны, пронырство, наушничество и тому подобные качества надобно иметь для того, чтобы добиться права на труд; а у нас хозяин почти всегда ломается над наемщиком, купец над приказчиком, начальник над подчиненным, священник над дьячком; во всех сферах русского труда, который вам лично деньги приносит, подчиненный является нищим, получающим содержание от благодетеля-хозяина. Из этих экономических чисто русских, кровных начал наших вытекает принцип национальной независимости: «Ничего не делаю, значит – я свободен; нанимаю, значит – я независим»; тот же принцип, иначе выраженный: «Я много тружусь, следовательно, раб я; нанимаюсь, следовательно, чужой хлеб ем». Не труд нас кормит – начальство и место кормит; дающий работу – благодетель, работающий – благодетельствуемый; наши начальники – кормильцы. У нас самое слово «работа» происходит от слова «раб», хотя странно – мы и у бога не рабы, а дети. Вот отсюда-то для многих очень естественно и законно вытекает презрение к труду как признаку зависимости и любовь к праздности как имеющей авторитет свободы и человеческого достоинства. Существовал ли экономический национальный закон в отношениях Обросимова к Молотову? Если да, то как же Егор Иваныч мог сохранить светлый, невозмущаемый взгляд на себя? В том-то и сила, что скорее не существовал, хотя и нельзя сказать того вполне категорически, потому что когда же наниматель, хотя отчасти, не считает себя кормильцем? Но уже и то хорошо, что экономический закон действовал слабо, незаметно. Здесь скорее действовал какой-то другой закон. Обросимов относился к Молотову почти как к равному, ласково, добродушно, благодарил за всякую услугу, иногда советовался с ним по какому-нибудь делу, вводил в интересы свои, так что Молотову казалось, будто он не чужой в семье. Он не сразу дошел до такого убеждения, боялся навязываться и напрашиваться в «свои люди» в чужую семью; но помещик, как нарочно, давал ему случай оказывать себе услуги разного рода и чрез то сближаться с ним. Молотов, посещая фабрику Аркадия Иваныча, в которой, разумеется, он не много смыслил, успел как-то заметить некоторые проделки управляющего и сообщил о них Обросимову. То была важная услуга, потому что помещик успел спасти при этом порядочный капитал. Молотову были благодарны. Однажды Егор Иваныч спросил, отчего это Володя не учится; ему сказали, что Володя учился, но теперь учителя нет. Жена Обросимова при этом выразила опасение, что мальчик многое перезабудет и ему опять придется начинать снова. Егор Иваныч с своей стороны выразил сожаление, что не имеет особенных педагогических способностей и что хотя и давал уроки в столице, но не по призванию. Однако вышло же так, что он сам предложил заняться некоторыми предметами с Володей, пока не найдут учителя, за что Обросимовы опять ему были благодарны. Так существовал ли здесь национальный экономический закон? Напротив, едва ли не наниматель был в большей зависимости от нанимающегося. Все были ласковы и любезны с Молотовым. В деревне люди сближаются скоро, и Егор Иваныч, мало-помалу оставивши осторожность и боязнь навязаться чужим людям, стал незаметно для самого себя втягиваться в семейную жизнь Обросимовых; чужие заботы делались его заботами, точно он был член семейства. С Обросимовыми он ездил к соседям в гости и со многими из них познакомился. Плебейское происхождение пока не смущало Молотова. Ничто не тревожило его гордости. Он был молод, надежд впереди много, и, значит, Егор Иваныч вполне наслаждался жизнью.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента