Милостивый государь
   Иван Сергеевич!
   То, что Вы называете «моими с Кокоревым делами», вчера вступило в некоторую новую фазу, и я сегодня все раздумывал, не надлежит ли мне сообщить Вам кое-что об этом, как вдруг в обед получил письмо от Вас.
   Право, не знаю, как Вас благодарить за то, что Вы мною интересуетесь и возитесь терпеливо с моим устройством; а наипаче и предо всем преимущественно благодарю Вас за Ваши письма. Если Вы хотя сколько-нибудь знали меня по типам, худо или хорошо мною воспроизведенным, то Вы, конечно, знаете, что все мои симпатии клонят к простоте и искренности отношений, а потому едва ли мне нужно уверять Вас, что живые соотношения с Вами мне дороги бесконечно. Примите мой низкий поклон за Ваше обо мне памятование; а на письмо Ваше буду отвечать по пунктам. – Рассказы мои издавались спекулятором, и как они издавались – мне до того дела не было. – Штундисты меня очень занимают, и я сам становлюсь очень нетерпеливым к тому, чту из моей работы выйдет. Заметочка, на которую Вы обратили внимание в «Гражданине», отнюдь не принадлежит к статье или к исследованию. Это именно так себе – un discours en l'air;[10] но ей посчастливилось: она понравилась очень многим, и «Гражданин» в своем завтрашнем номере, кажется, оповестит, что самое исследование тоже будет у него напечатано. На «Москву» я всегда был подписчиком (и по сей час храню корректуру статьи, написанной для «Бирж<евых> в<едомостей>» в защиту Вашей газеты во время суда, но Трубников находил это «дело невыгодным»), однако статей Ваших о штундистах не помню. Все номера с останавливавшими мое внимание статьями у меня сбережены, а о штундистах ничего нет. Не знаю, как это могло случиться и во всяком случае прошу Вашей помощи и содействия: или укажите мне с точностью эти №№, или (если можно) пришлите их. Исследование еще все в голове, и всякий совет и всякое указание мне теперь сугубо дороги. План мой таков: я не буду держаться приема исключительно беллетристического и не стану избегать его, где он пригоден для придания образности. Кроме того, он в скользких местах гораздо удобнее со стороны ответственности. Затем я буду рассказывать истории, как их слышал и, не кривя душою, покажу, что штундизм идет не столько от немцев, сколько от небрежения нашею собственного духовенства, от дурной жизни клира и возмутительной холодности иерархов. Катехизис, составленный в Киев<ской> дух<овной> консист<ории>, я стану отвергать, как сочинение столоначальника (о чем имею право свидетельствовать со слов Авксентия Курки и епископа Филарета (ректора), играющего в истории со штундистами роль Гамалеева). У штунды теперь нет катехизиса, и я проведу параллели, чем штунда разнится с учением, изложенным в изъятом из обращения сочинении Новицкого. Из материалов я думаю пользоваться: 1) предисловием Юрия Федоровича к богословскому тому соч<инений> Хомякова; 2) сочинением проф. Знаменского «О русском духовенстве»; 3) исследованием Нечаева «О пиетизме», 4) «Догматическою системою Оригена» и 5) сочинением Новицкого «О духоборцах» 1832 г. Начать я думаю это скоро – на сих днях, и если Вы можете меня познакомить с Вашими взглядами на штундистов, то, пожалуйста, не откажите в этом. За замечание Ваше о маймистах очень Вам благодарен и совершенно с Вами согласен. Это некстати; но оно бы не совсем так было, если бы не произошел довольно забавный казус: вслед за рассказом о маймистах шел рассказ о таких же делах, по нашей инициативе совершаемых, и вывод делался прекомичный, но конец статьи не влез в номер, и его потеряли, что Вы и можете видеть по тому, что под статьею нет моей подписи, – она вместе с концом осталась в типографии. Кокореву я прочитал (про себя, разумеется) творение Скальковского о нефти и уразумел оттуда что мог, составил реестр моих заметок и вчера их ему отдал. Его инженер и компаньон (Игнатьевский) высказались в пользу моего взгляда, и затем пока (или совсем) все тут. Книги я ему подарил, но не для того чтобы он прочел их: ему, я думаю, теперь не до того, у него сын болен и т. п. неладица. Конечно, кто захочет, тот на все найдет и время и средства; но а впрочем призовем пока святое терпение и благое молчание: они ничего не губят. – «Захудалый род» кончать невозможно, даже несмотря на то, что он почти весь в брульоне окончен. У меня руки от него отпали, и мне сто раз легче и приятнее думать о новой работе, чем возвращаться на эту ноющую рану. Это свыше моих сил! Пусть пройдет время, тогда, может быть, что-нибудь и доделаю, а теперь…от этого много черной крови в сердце собирается. Надо прежде забыть.
   Журавского мне было не дивно обрисовать, – я его тоже знал, и он едва ли не первое живое лицо, которое во дни юности моей в Киеве заставлял меня понимать, что добродетель существует не в одних отвлечениях. Статью Юрия Федоровича о Журавском я отлично знаю и пользовался ею для составления очерка о Журавском при основании журнала, который направляли Юрьев и Майков. Мне в то время были присланы Веригиным письма Журавского к Веригину, к Нарышкину и к Перовскому – письма, в высшей степени интересные для определения характера времени и выражения освободительных идей покойного Дмитрия Петровича. Тут же находятся спокойные, но меткие аттестации, положенные Журавским Нарышкину и Перовскому. Все это я собрал, переписал и, приведя в начале статьи слова Ю. Ф. Самарина о значении Журавского, послал мою статью в «Беседу» Юрьева. Мне казалось, что этой «Беседе» очень бы хорошо договорить по вновь открывшимся материалам то, что было не договорено Ю<рием> Ф<едоровичем>вскоре после смерти Журавского. Юрьев так это и понял, и у меня по этому поводу образовалась особая литература из писем почтенного Сергея Андреевича. Однако Майков или кто-то другой ему посоветовал не заниматься такими мелочами, как Журавский – борец-де только за права человека в России, в самую глухую пору, и Юрьев рассудил за лучшее сначала отложить, а потом совсем потерять мою статью… Дивными путями Писемский как-то проник, где ее надо было и<скать>, и прислал ее мне уже гораздо после прекращенья кошелевской или юрьевской «Беседы». Потом эти письма ездили к П. И. Бартеневу, и его они тоже не заняли: никакого эффекта нет. Жертвовал я их и Семевскому, – тому велики очень (их будет листа на 3). Теперь просят их у меня Шубинский, который заводит старину с nopтретами, но а где же взять портрета Д. П. Журавского? У меня нет его портрета. Нет ли у Юрия Федоровича? Какое бы доброе дело он сделал, если бы, имея таковой, ссудил им на время; а то земля русская дала бедняку Журавскому три аршина, а русская литература не хочет дать трех листов для того, чтобы сберечь самые задушевные слова превосходнейшего из людей. И это при том страшном многословии и пустословии, о котором даже стыдно подумать!.. У нас зима, Патти и граф Сальяс, которого вывозят. Приезжал П. К. Щебальский, но ему не повезло.
 
   Ваш H. Лесков.

Письма 1875 года

Н. С. Аксакову

   1 января 1875 г., Петербург.
 
   Милостивый государь
   Иван Сергеевич!
   Прежде всего поздравляю Вас с новым 1875 годом. – Желаю Вас видеть целым, здравым, долгоденствующим и благополучным во всех делах и начинаниях. Старый год канул в вечность, а сей новый всеми встречен как-то сумрачно и, так сказать, безуповательно: выдуманная на Страстном бульваре фраза о «пожертвованном поколении» облекается в плоть, и гнетет, и душит. Жить одним сознанием, что гимназисты учатся лучше, чем учились пять лет тому назад, – просто томление духа, и ничего себе так пламенно не желаешь, как того, чтобы не иметь никаких желаний. С такими мыслями встретили мы вчера полночь в кружке добрых людей (у Засецкой), где вспоминали Вас добром и пожелали, чтобы разомкнулись давно умолкнувшие уста Ваши, и тут же почувствовали, что на все это нет никаких надежд, что мы «пожертвованное поколение»… Дьякон Ахилла сидел под арестом «в пользу детских приютов», – мы благоденственно молчим обо всем серьезном в пользу читателей. Вот положение, ему же, по-видимому, несть конца!
   Письмо Ваше я получил, взгляд мой на штундизм совершенно тот же, что и Ваш. Немец только потум, примером доброй жизни, а мысль о протесте против церкви дали сами «требоисправители», которые в юго-западном крае бесчинны и нерадивы до крайности, а притом сверх меры своекорыстны и жадны. В Киевской губернии попы сделались ростовщиками и бывают в сем ремесле жесточе и немилостивее жидов. В самом городе, куда, как Вам известно, сходятся летом богомольцы со всей Руси и из земель, полно единоверных, небрежение в богослужении и наглость в обирательстве неописуемы. Мы имели семейный обычай служить по отце заупокойную обедню в июле и обыкновенно съезжаемся все к матушке в Киев, и платили причту не скупо, но они уже так изучились «скорохвату», что не умеют отслужить лучше. Покойный Анд. Муравьев любил мешаться не в свое дело, но в ссорах с Арсением за возмутительное бесчинство в церквах он был прав. Не знаю, читали ли в «Русском мире» мою статейку (заметку для археологов), что в Киев<ской>лавре монахи по лености и небрежению перемешали мощи и не могут их теперь разобрать!.. Замечательно, что они это съели молча и ни слова мне не ответили. Так там и все, по целой губернии. Мне неловко рассказать, что отвечал Авксентий Курка Новикову (при мне и при еп<ископе> Филарете). Тот говорит:
   – Разве все ваши священники недостойны почтения?
   А Курка отвечает:
   – Мы того не знаемо, яки вони уси; а що наш батюшка, то вин такiй, що як владыко митрополит у нас були, то вони тода у пана, у двори кушали, а потим того на дорози до церквы подъихали… Мы стоимо и батюшка… А владыко як побачили батюшку, та отразу ему кажуть, що ты дурак; ну и наши тода говорят: що же як винь дурень, бо вже его сам митрополит дурнем зове, то что же нам от его божьего научения пытати и т. п.
   А владыка, по циничному, но верному выражению Дундукова, блюдет одно: «тяжелые обеды, да легкие беседы», – вот он и весь тут, на кого вся надежда!
   Вы мне ничего не ответили: нет ли у Юрия Федоровича какого-нибудь портрета Журавского? Тогда Шубинский бы охотно напечатал о нем статью, которую можно составить по имеющимся у меня письмам. Не годится ли для Об<щества> люб<ителей> р<оссийской> сл<овестности> записка Журавского об улучшении быта крестьян? Она тоже у меня. – Кокорев не позволяет ни из чего заметить, помнит ли он меня? Работу ему нужную я сделал, как должен, и на праздниках у него побывал – он не отзывается. 1-м № «Петербургских; ведомостей» в «подлежащем ведомстве» недовольны – желали, вероятно, большей преданности. Как он взялся идти под столь тяжелыми и несогласимыми давлениями, – это удивительно; а если он их вынесет, то будет еще удивительнее.
   Преданный Вам
 
   Н. Лесков.
   Менгден вчера говорила кн. Щербаковой, а та мне, будто гр. Л. Н. (Толстой) опять взял роман от Каткова? Чрезвычайно любопытно: неужто это взаправду так?

И. С. Аксакову

   22 января 1875 г., Петербург.
 
   Достоуважаемый Иван Сергеевич!
   Спешу не замедлить ответом на письмо Ваше от 18-го сего генваря, где Вы пишете о дагерротипе Журавского, о штундистах, о книге Щапиной и о Григорьеве.
   С Киевом я уже ссылался письмом об изображении Журавского, но там ничего нет и искать нечего. – Исследования о штундистах я бы очень рад был отдать редакции «Православного обозрения», против которого ничего не имею, но Вы, вероятно, видели уже, что это исследование Мещерский обещал подписчикам «Гражданина»… Как же теперь с ним заговорить об этом? По-моему, это очень неладно, да и не вижу к тому же причины или побуждений, – мне кажется, что бесцензурный и наивно смелый «Гражданин» легче пронесет эту историю, чем «Прав<ославное> обозр<ение>». У них можно свободно говорить по вопросам экзегетики, но по живым, бытовым вопросам журналы, находящиеся в зависимости от духовной цензуры, мне кажется, совсем неудобны, и «Гражданин» в этом случае заслуживает предпочтения. Так и буду просить Вас передать почтенному редактору, сделавшему мне честь своим вниманием, за которое прошу его от меня поблагодарить. Если же он найдет, что я рассуждаю не право, то есть что они могут быть свободнее, чем я думаю, то пусть мне объяснит об этом что-нибудь поподробнее: может быть, я найду удобным выделить для сочинения о штундизме часть, – так самую интересную (напр<имер>, сравнение нынешнего штундистского учения с учением, описанным в исследовании Новицкого о духоборах, и определение значения, какое имеет у этих сектантов известная книга Ионикия Голятовского «Ключ Разумения», 1654 г.). Тут можно стать на строго научную точку и рассказать много интересного в виде необходимых объяснений к тексту и контексту. Если это редакторам «Обозрения» понравится, то об этом можно подумать и, пожалуй, можно и сделать. Теперь, принимаясь за дело, я хватился многого, о чем, в Киеве бывши, позабыт, и написал еп<ископу> Филарету в Киев и в<ысоко> п<реосвященству> Агафангелу в Житомир, но не знаю, будет ли их архипастырское внимание мне благоспешно. (Я, например, ничего не перемолвил об отношении штундистов к молитве за усопших… Глядя на страдания живых, позабыл о мертвых, а теперь все это затрудняет.)
   В министерстве нар<одного>просвещения есть комитет один, – он называется «Ученый»; но в нем два дела: отдел чисто учебный и другой – для книг детских народных. Я состою членом последнего (вместе с Майковым). О сочинениях г. Щетшной или Щапиной я имею понятие, потому что она уже представляла некоторые свои сочинения в министерство, и их рассматривал я. Помнится, что они именно «ничего», и их, кажется, «допустили». «Одобрение» у нас не дается за достоинства отрицательного свойства, – нет: в Комитете существуют три категории: I) Рекомендовать (значит обязательно для школьн<ых> библиотек), 2) Одобрить, то есть похвалить, указать на книгу и 3) Допустить. Последнее касается для тех, которые, как Вы говорите, «ничего». Впрочем, можете быть уверены, что все, что лишь только возможно сделать для обратившейся к Вам труженицы, будет сделано со всеусердием и добрым рачением. Пусть пошлет свои книжечки при просьбе на простой бумаге, адресуя в Ученый к<омитет>при м<инистерстве> н<ародного> п<росвещения>. Просьба должна быть самая простая и короткая. Формы никакой нет, – пусть выразит то, что хочет, и все тут. А чтобы ускорить дело, пусть она, послав просьбу и книги, тогда же известит меня, что они посланы. И я и Майков поддержим, сколько можем.
   Ориенталист на полицеймейстерском поприще еще не показал ничего нового: до сих пор он, по-видимому, держится как человек пришлый, а не хозяин. Лонгинов еще канает, хотя совершенно безнадежен: вода дошла до живота, но все тянет. В так называемом «большом свете», ныне не чуждающемся более ни концессионных взяток, ни служебных интриг, говорят, что «это с его стороны даже неделикатно умирать так долго». На его место одни прочат Мартынова (губерн<атор>из Полтавы), другие – Мансурова, третьи – Маркевича, а четвертые, наконец, думают, что будет оставлен Григорьев; а наверное никто ничего не знает, и потому-то очень тяготятся «неделикатностью Лонгинова», который и в сей смертный час неравнодушествует к «направлению» вообще и судьбе «Русского мира», в частности. Дивная печаль на пороге двери, открывающей неведомый путь! Вчера я слышал от людей случайных снова речи о Маркевиче, но говорят, что находят неудобным предать всю печать в руки «к<атков>ского агента», и, впрочем, право, теперь все возможно: проект Кузьмы Пруткова о введении единомыслия в России становится, по-видимому, возможным. Долго ли это так будет? – Духи Журавокого ничего об этом не знают, и духи Александра Николаевича Аксакова тоже не сюда смотрят, а Черняев вчера ходил к m-me Фельд гадать на картах г-жи Ленорман, но и она ничего не сказала. Кокорев тоже ведет себя как дух. Хотелось бы знать по крайней мере, доволен ли он тем, что я для него сработал? Знаете: это просто даже уже смешно и весело становится! А впрочем, все как-то живу и – право – удивляюсь даже, а бог как-то помогает
   Низко Вам кланяюсь
 
   Н. Лесков.
   Кн. Ал. Васильчикову газета положительно не дозволена, а дела с Черняевым как-то у них позамялись.
   Он этим очень недоволен и вообще продолжать издательства не желает.
   Вот достойная внимания политико-экономическая новость: в Главном пр<авлении>по дел<ам> печати измыслили, что они потому не разрешают новых изданий, чтобы создать ценность изданиям существующим. Каковы доброхоты!

Н. С. Аксакову

   27 января 1875 г., Петербург.
 
   Многоуважаемый Иван Сергеевич!
   В. А. Кокорев вчера с вечерним поездом уехал в Москву и теперь должен быть там. В Москве он пробудет дня три. Перед отъездом его мы с ним виделись два раза, и он обещал мне какую-то работу. В чем эта работа будет заключаться – не знаю; но во всяком случае, если бы Вам довелось с ним видеться и заговорить обо мне, – порадейте за меня немножечко. Судя по тому, что он платил за работу «некоему», я признаю эту плату несоразмерно щедрою (напр<имер>, 4 т<ысячи> за компиляцию о нефтяном промысле), и вообще я работе рад, но мне было бы вдвое милее, если бы он платил мне не сдельно, а вообще взял бы меня для своих работ, чтобы я делал все, что потребуется ему и что мне по силам. Эго бы нас сблизило гораздо более, и, бог весть, может быть и я бы ему пригодился, как он теперь не думает. Во всяком случае: не найдете ли возможности бросить ему эту мысль?
 
   Ваш Н. Лесков.

А. Н. Островскому

   14 февраля 1875 г., Петербург.
 
   Милостивый государь
   Александр Николаевич!
   Я получил Ваше письмо и считаю себя обязанным поблагодарить Вас за этот скорый ответ, значительно разъяснивший мне дело. Соображения Ваши вполне верны, и я, признаюсь Вам, не ожидал, чтобы Вы могли отнестись к этому иначе, а писал к Вам под давлением неотступных просьб и ввиду недоразумений, к которым постоянно припутывали Ваше имя. Мне постоянно напоминали, что об этом просите Вы, принимая в судьбе осужденного особое участие по каким-то Вашим семейным отношениям. Я был в величайшем затруднении, колеблясь между чувством сострадания и ясным пониманием неуместности и бесполезности всего стороннего вмешательства. Мне говорили, что Вы можете что-то сказать и указать и что от Вас ежедневно ждут письмо, а между тем все настаивали, чтобы я ехал и просил. Мне ничего иного не оставалось, как отнестись к Вам прямо, и я это сделал и очень благодарен Вам, что Вы мне разъяснили дело. Понятно, что как мне ни прискорбно отказать бедной матери, но я в ее пользу ничего сделать не могу.
   Пользуюсь случаем при этом просить Вас верить, что я действительно высоко ценю и уважаю Ваше имя.
   Ваш покорный слуга
 
   Н. Лесков.

П. К. Щебальскому

   23 февраля 1875 г., Петербург.
 
   Я почти такого ответа и ждал от Вас, уважаемый Петр Карлович, и ответ сей признаю справедливым, тем более что «грязная история», раскрываясь, обнаруживает такую тину, что от нее надо желать быть только подальше. Бобоша пал бесславно и низко и сносит свое падение со всей гадостью души мелкой и ничтожной, – визжит как высеченный щенок и не находит в себе сил обратиться к универсальному средству наших опальных дедов – сбежать в свои местности на Галиче и дать стихнуть мерзкому скандалу, доколе его заменит новый, еще мерзейший. Нет: он жалуется, что «взял не в том смысле, – не как взятку (или, по выражению покойного Н. И. Соловьева, „братку“), а как гонорар вперед за свое перо» … Понимаете, что все это делает его еще более жалким и смешным и ничему не помогает, но он все бьется устоять на этом и хлопочет, чтобы его «принимали». На 4-й день скандала он собрался в Москву к К<атко>ву, которому в эти дни писал 3 письма и 2 депеши и ни на письма, ни на депеши ответа не получил. Насколько меня спрашивали, я не советовал и ехать, тем более что ко мне явился кн. Ш<али>ков с предсказанием, что К<атко>в Бобку не примет. «Пусть-де прежде счистится». Однако он поехал, и вот уже неделя, как сидит там и все просится впустить, а тот ему не отвечает и к себе не пускает. Я говорил Ш<али>кову, что ведь, однако же, он сказывал М<ихаилу> Н<икифорови>чу большую преданность, – нельзя быть с ним чересчур суровым, но Ш<аликов>только сделал удивленные глаза и отвечал: «За что деньги заплочены»… Так этот Бобо и теперь там и пишет оттуда жене, что «надо туда совсем переехать», – все вероятно из того, чтобы встретиться с М<ихаилом> Н<икифоровлчем>хоть на бульваре и броситься ему в ноги (что Бобо, несомненно, желает и что привести в исполнение может). Еничку напрасно сожалеете: его фонды стоят высоко, и его во всем оправдывают: «его-де вывели из терпения». Он давно расстроился со своим антрепренером и, прекратив с ним свидания, начал ссылаться письмами: в этой-то корреспонденции и вскрылось все дело. Б<айма>ков написал в одном письме, что он не может отдать К<ат>кову газету за 120 т., потому что кроме сих 120 он «дал обязательство выплатить 50 т. одному известному лицу в министерство». Еничка списал с этого письма 4 копии и послал их одну К<атко>ву, одну гр. Т<отсто>му, в III отд., а четвертую – самому государю. Таким образом, все вдруг было обнято. Следствие (негласное) проводил Пот<ап>ов, и Бобо выгнан в 21 часа, со снятием с него даже придворного звания. Перед рассылкою сих депеш Енька держал совет с Феклистом и подозрительным нарцизом, которые «недоумевали, кто это известное лицо», и будто опасались, не наводит ли это тень на них, и присоветовали все вскрыть… Таким образом, за Христа невинного один Пилат умыл руки, а за проворовавшегося Бобу трое измылися. Теперь Б<айма>ков за этот месяц прислал Еньке вместо 500 р. – всего 150, прибавив, что и «это много». Оказывается, что у них никакого письменного условия нет; но как они развяжутся, – это интересно, ибо выражена высокая воля, чтобы Енька был укреплен на этом месте; Б<аймаков> же не отступается от газеты, если ему не возвратят его гласных и негласных расходов, всего 200 тысяч. Всего этого я не знал, когда писал Вам, а теперь с ужасом обоняю это смердящее болото и, конечно, не хотел бы видеть Вас в тумане его испарений. Бобо свое условие на 60 т. 12-тилетней аренды, разумеется, уничтожил и получит только 5 т. за первый год, но и в них дал расписку, которая представлена к делу. Желая выручить расписку, он дал Б<аймако>ву на 5 т. заречных векселей Кушелева, и Б<аймако>в векселя взял, а расписки не отдал и теперь по векселям взыскивает, и уже 1 т. взыскал. Общество выражает свое великолепное негодование, не разбирая, что оно негодует не на мерзость поступка, но на его глупую неловкость, и злорадство не пойманных плутов отвратительнее изловленного неумелого Бобки, который тем провинился, что вошел в сделку письменную, а не взял «братку» наличными и не свез их в банк… До чего все это отвратительно – рассказать Вам не могу: это падение заносчивого хлыща с его двухаршинной высоты взбуравило такие нравственные подонки общественных страстей, что мнится, не стоят ли уже какие-нибудь вестготы за шлиссельбургскою заставою вашего сгнившего Рима? Что за подлые и жестокие сердца! что за низкие умы! Теперь недостает, чтобы Боба, возвратись после своего московского сиденья, вскинулся на К<ат>кова и Т<ол>стого и начал вскрывать какие-либо их тайности. Приступ к этому он уже сделал и обнаружил, что К<атко>в хочет взять газету и Б<айма>кова и иметь Еньку своим петербургским приказчиком. Теперь остается это доказывать, – что и нетрудно. О фельетонистах тоже напрасно мечтать: всем редакциям «рекомендовано» ни одним словом не касаться этого дела, и «Голос» лишен права розничной продажи за самый отдаленный намек, заключающийся в словах: «мы, граф С<алиас>, не рапортуем там, где Вы рапортуете». Светские люди из кружка чистого гадливо молчат или говорят, что «М<аркеви>ч сделал для „Петербургских ведомостей“ – то самое, что он делал всегда для „Московских ведомостей“, то есть продал министерство Б<аймакову>, как продавал его К<атк>ову». Правды тут, разумеется, мало, но нечто к делу идущее есть. О двухклассных школах сейчас ничего Вам не могу сообщить и сомневаюсь: есть ли их правила напечатанные? По крайней мере мы их очень недавно еще обсуживали, и я не думаю, чтобы они были уже готовы. Вашим всем кланяюсь. Внимания «Р<усского> вестн<ика>» к себе не заметил и не надеюсь его заметить. Будьте здоровы и долгоденственны.
 
   Ваш Л.
   P. S. Над Енькою сбылась половина предсказания m-me Ленорман, записанное в «Некуда», – теперь должна исполниться вторая половина: он должен быть «первым министром».

И. С. Аксакову

   1 марта 1875 г., Петербург.
 
   Только хотел писать Вам о покровительствуемой Вами г-же Щепиной, как получил Ваше письмо, с которым не только вполне согласен, но даже уже и поступил таким образом. Кокорев приглашал меня на днях написать статью о Сиб<ирской> ж<елезной>дороге по северному направлению (в пользу сего последнего). Я взял бумаги, перечитал и убедился, что северное направление имеет за себя довольно много, но писать не стал: 1) потому что о сем уже слишком много написано, и пришлось бы только компилировать да рекламировать, a вo-2) потому, что К<окорев> хотел напечатать статью непременно в «Отеч<ественных> зап<исках>», в коих я участвовать не хочу, особенно же нахожу недостойным снабжать их моею работою под сурдинкою. Я обо всем этом отписал Кокореву откровенно и получил от него письмо тоже очень теплое и задушевное, в котором он просит меня не прощаться. Я его благодарил и ответил, что очень рад его знакомству; рад буду и работе, которая может случиться (особенно сопряженной с поездкою с описательной целью), но ни на что не напрашивался и отошел, как говорят, с «достоинством». На том дело наше и кончено. Я на него ни в малейшей претензии и думаю, что Вы не ошибетесь: он мне даже желает пригодиться, но ему не до меня. Мельница его не озабочивает: он свое (700 тысяч) получит, как собственник, не с двух обшеств, так с Овсяникова, но сей почтенный муж может иметь историю, которая способна пугнуть насчет географии… А как он был нескромно весел, когда утром на другой день при мне влетел в кабинет Кокорева с восклицанием: «А мы нынче блины пекли!.» О деле этом слухи самые мерзкие, но К<окоре>ва они нимало не марают и даже вовсе его не касаются. За совет и отличное истолкование моих опрометчивых слов усердно Вас благодарю и повторяю: я уже так и сделал, как Вы пишете. Делать «все, что потребуется», я разумел о роде занятий, то есть ездить, писать, с людьми говорить и т. п., но слава богу, что и я ему этого не сказал, и Вы тоже.