К концу 60-х годов жизнь поэта с внешней точки зрения более или менее наладилась. Он обрел относительно широкую известность и прочное признание. Многие московские поэты и критики писали и говорили о высоте и истинной народности его творческого дара.
   Не менее важную роль сыграли в судьбе Николая Рубцова его вологодские собратья по литературе. В этом выразился извечный пафос землячества, столь естественный в огромной и многообразной России. Уже в Москве Николая окружил вниманием и заботой вологжанин Александр Яшин, по-отечески опекавший его до самой своей смерти. Дружественно встретили его вологодские уроженцы, известные московские критики Валерий Дементьев и Феликс Кузнецов. Наконец, его ждала сама Вологда.
   Здесь жили и работали выдающиеся прозаики Виктор Астафьев и Василий Белов, поэты Виктор Коротаев и Александр Романов и большая группа более молодых писателей. Николай Рубцов, естественно, стал негласным предводителем вологодского поэтического цеха. Он оказался среди верных друзей и чутких соратников по литературе. Он обрел здесь наконец постоянное пристанище и заработок. Вологда с ее улицами, домами, храмами, рекой, деревьями вошла как родной и любимый город в последние стихи Николая Рубцова.
   Но силы его были подорваны. Он выразил это в интонационно спокойных и оттого еще более трагических стихах:
 
Мы сваливать
не вправе
Вину свою на жизнь.
Кто едет,
тот и правит,
Поехал – так держись.
 
 
Я повода оставил.
Смотрю другим вослед.
Сам ехал бы
и правил,
Да мне дороги нет…
 
   Незадолго до смерти поэт точно предсказал ее (есть такая загадочная способность у немногих истинных поэтов, остро чувствующих ритм своего бытия) в неотвратимых строках:
 
Я умру в крещенские морозы,
Я умру, когда трещат березы…
 
   В морозную крещенскую ночь, 19 января 1971 года, Николай Рубцов во время тяжкой ссоры был убит женщиной, которую собирался назвать женой. Ему только что исполнилось тридцать пять лет.
 
   Весной 1971 года Виктор Астафьев писал:
   «В день сороковин мы, друзья и земляки поэта, собрались на кладбище. Под дощатой пирамидкой глубоко и тихо спал поэт, который так пронзительно умел любить свою землю и высоко петь о ней, а вот своей жизнью совсем не дорожил.
   Кладбище, где он лежит, новое – здесь еще недавно был пустырь, нет здесь зелени, и деревья еще не выросли, на крестах сидят нахохленные вороны.
   Возле стандартных пирамидок позванивают железными листьями стандартные венки, а кругом горят, переливаются голубые снега, и светит уже подобревшее, на весну повернувшее солнце. И не верится, не хочется верить, что нет его с нами и никогда уже не будет, и мы не услышим его прекрасную, до половины только спетую песню. И хочется спросить словами повести известного вологодского прозаика В. Белова:
   – Коля, где ты есть-то?..
   Разговоры о том, что поэты уходят, а стихи их остаются, мало утешают. Настоящего поэта никто не сможет заменить на земле…»[17]
   В 1973 году на могиле Николая Рубцова был поставлен памятник. На мраморной плите – бронзовый барельеф, у подножия памятника – выбитая из камня строка поэта:
 
Россия, Русь! Храни себя, храни!..
 
* * *
   За пять лет, прошедших со дня смерти поэта, были изданы три его книги: «Зеленые цветы» (М., «Советская Россия», 1971), «Последний пароход» (М., «Современник», 1973), «Избранная лирика» (Вологда, 1974); в ближайшее время в издательстве «Молодая гвардия» выходит наиболее полное собрание стихотворений Николая Рубцова – «Подорожники». Теперь уже можно составить представление о наследии поэта в целом.
   С другой стороны, творчество поэта получило достаточно широкий отклик в критике. С момента выхода первой книги Николая Рубцова (1965) появились десятки рецензий, статей, специальных разделов в критических обзорах, посвященных его поэзии, – не говоря уже об отдельных упоминаниях. Но ныне становится все более ясно, что некоторые характеристики, слишком поспешно данные Николаю Рубцову критикой, неточны или просто ошибочны.
   Прежде всего многие критики безоговорочно и прочно причислили Николая Рубцова к деревенской поэзии. Конечно, если попросту исходить из того, что большинство зрелых стихотворений поэта так или иначе связано с темой деревни и сельской природы, вопрос ясен. Но на самом деле все обстоит далеко не так уж просто.
   Мне не раз приходилось слышать из уст самого Николая Рубцова недовольные и даже резкие возражения тем, кто называл его «деревенским поэтом».
   Начнем с того, что все молодые годы Николая Рубцова прошли, как мы уже видели, в городах и морских портах. Покинув родную деревню в четырнадцать лет, он возвратился туда – и фактически и духовно – только уже вполне взрослым, почти тридцатилетним человеком.
   Поэзией он начал всерьез заниматься, по-видимому, с восемнадцати-девятнадцати лет (вообще же, по его признаниям, он писал стихи с самого детства). Вначале это были, так сказать, стихи «моряцкие», затем главным образом «городские». Многие из этих ранних вещей вошли в его книги, но даны там вперемешку с поздними, зрелыми стихотворениями, что сильно запутывает читателя.
   Трудно, а подчас, вероятно, и невозможно установить теперь точные даты написания тех или иных стихотворений поэта, но, во всяком случае, подавляющее большинство известных нам «моряцких» стихотворений относится к 1957 – 1959 годам, а «городских» – к 1959 – 1962 годам. К собственно «деревенской» теме Николай Рубцов по-настоящему обратился лишь в Москве, после поступления в Литературный институт.
   Поэт в самом деле на какое-то время «забыл» деревню, из которой он вышел. К началу 60-х годов относятся его иронические строки:
 
…Я выстрадал, как заразу,
Любовь к большим городам!..
 
   В 1962 году Рубцов пишет очень выразительные стихи «В гостях» – стихи чисто «городские», даже, так сказать, «петербургские».
 
Трущобный двор. Фигура на углу.
Мерещится, что это Достоевский.
И желтый свет в окне без занавески
Горит, но не рассеивает мглу.
Гранитным громом грянуло с небес!
В безлюдный двор ворвался ветер резкий,
И видел я, как вздрогнул Достоевский,
Как тяжело ссутулился, исчез…
Не может быть, чтоб это был не он!
Как без него представить эти тени,
И желтый свет, и грязные ступени,
И гром, и стены с четырех сторон!..
 
   Настоящее «возвращение» к деревенской родине произошло именно в то время, когда Николай Рубцов входил в большую литературу (это совпадение, конечно, не было случайным). В силу этого создалось представление, что поэт так и начался с «сельской» темы. На самом же деле шести (всего лишь!) годам собственно литературной деятельности Николая Рубцова предшествовало не меньшее количество лет активной работы над стихами, которые почти совершенно не были связаны с деревней[18].
   Суть дела можно вкратце выразить так: деревня стала необходимой Николаю Рубцову не сама по себе, не как поэтическая тема, но как своего рода «точка отсчета», как своеобразная мера всего, как исток всей жизни родины. Это рельефно выразилось в ряде его стихотворных концовок, словно обнажающих внутренний смысл обращения поэта к сельскому бытию.
   Стихи «Острова свои обогреваем…» заканчиваются так:
 
…Мать России целой – деревушка,
Может быть, вот этот уголок…
 
   Или стихотворение «Ферапонтово»:
 
…И казалась мне эта деревня
Чем-то самым святым на земле…
 
   Или, наконец, стихи «Давай, Земля, немножко отдохнем…»:
 
…Вокруг любви моей
Непобедимой
К моим лугам,
Где травы я косил,
Вся жизнь моя
Вращается незримо,
Как ты, Земля,
Вокруг своей оси…
 
   Да, родная деревня и любовь к ней были для зрелого творчества Рубцова именно своего рода «осью». Но он никогда не терял из виду весь круг жизни своего народа и всю Землю, хотя из самой отдаленной ее точки снова и снова возвращался к «оси».
   У Николая Рубцова есть совершенно открытое, прямое (и потому не очень-то удачное в поэтическом смысле) объяснение того, почему его стихи обращены к деревне:
 
В деревне виднее природа и люди.
Конечно, за всех говорить не берусь!
Виднее над полем при звездном салюте,
На чем поднималась великая Русь.
 
   Но едва ли сколько-нибудь оправданно представление о Николае Рубцове как «изобразителе» или «певце» деревни и природы. Суть его творчества глубже и сложнее.
   Анатолий Ланщиков в статье «Поэт и природа (памяти Николая Рубцова)» совершенно верно заметил: «Пейзаж как таковой почти отсутствует в его стихах… У Николая Рубцова… то единство с природой, когда природа дает самочувствие вечной жизни, определяя нравственную меру вещей и явлений»[19].
   На первый взгляд слова эти звучат странно: ведь в большинстве стихотворений поэта речь идет о деревне и о природе – как же это у него почти нет пейзажа?! Во многих критических статьях Николай Рубцов предстает как раз в качестве замечательного мастера деревенского пейзажа, особенно северного. И все же критик прав. Природа у поэта почти не выступает как объект изображения. Его стихи воплощают органическое, хотя и противоречивое единство человека и природы, которые как бы непрерывно переходят друг в друга (между тем пейзаж в собственном смысле подразумевает известную отчужденность, отделенность от природы).
   Дело идет вовсе не о так называемом антропоморфизме, то есть об одухотворении, очеловечивании явлений природы, которое сложилось в древнейшем, даже первобытном фольклоре, а позднее нередко выступало как образная основа поэзии (например, у Кольцова и Некрасова). Для творчества Николая Рубцова этот путь не очень характерен. Если уж на то пошло, поэт более склонен к утверждению природной основы человека, нежели к очеловечиванию природы. Анатолий Ланщиков говорит в уже упомянутой статье:
   «…если мы считаем природу источником и причиной нашей физической жизни, то есть ли у нас основания искать источники и причину нашей духовной жизни непременно за пределами той же самой природы?»[20]
   Это именно то новое, современное осознание проблемы «человек и природа», которое глубоко и ярко выразилось в поэзии Николая Рубцова.
   Как это на первый взгляд ни странно, в очеловечивании природы выражается заведомая отделенность от нее, чуждость ей – та чуждость, которая свойственна ранним стадиям человеческого развития, как раз и породившим антропоморфические образы природы. Когда людям приходилось повседневно бороться не на жизнь, а на смерть с природными явлениями и стихиями, они стремились хотя бы в сознании преодолеть их чуждость и враждебность, наделив их своими, человеческими чертами. Это очеловечивание природных сил в той или иной форме выступает в развитии поэзии вплоть до XX века.
   Но в нашем столетии совершился настоящий переворот в практическом и, соответственно, духовном отношении человека к природе. Небывалая власть над ее силами привела, в частности, к тому, что на первом плане стоит теперь не задача борьбы с этими силами, а задача защиты природы от разрушительного действия грандиозно выросших человеческих сил.
   Современная, или, точнее, подлинно современная, поэзия стремится скорее к открытию природного в человеке, чем человеческого в природе. Это в высшей степени присуще и поэзии Николая Рубцова, хотя она и не лишена моментов очеловечивания природы.
   В истории русской и мировой поэзии есть бессчетное количество стихотворений, в которых предстает глубоко очеловеченный образ осени. В стихах Рубцова соотношение как бы перевернуто:
 
…Я с поникшей головою,
Как выраженье осени живое[21],
Проникнутый тоской ее и дружбой,
По косогорам родины брожу…
 
   Или возьмем стихотворение «Ферапонтово»:
 
В потемневших лучах горизонта
Я смотрел на окрестности те,
Где узрела душа Ферапонта
Что-то Божье в земной красоте.
И однажды возникло из грезы,
Из молящейся этой души,
Как трава, как вода, как березы,
Диво дивное в русской глуши!..
 
   Традиционно как раз обратное сопоставление: «творчество» природы сравнивается с человеческим. Здесь же высшее проявление человеческих возможностей «возникло» подобно тому, как возникали трава, вода, березы.
   Но это только одна сторона дела.
   В поэзии Николая Рубцова природа нераздельна с жизнью и историей народа. В каком-то смысле это же можно сказать о творчестве многих поэтов. Но у Рубцова – и в этом один из главных источников силы и своеобразие его поэзии – природа и история народа нередко словно сливаются, даже отождествляются, и их единство предстает для поэта как своего рода идеал.
   В широко известном стихотворении поэт говорит:
 
Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны… —
 
   и в той же строфе словно уточняет:
 
Я буду скакать по следам миновавших времен…
 
   Холмы отчизны – это как бы и есть следы миновавших времен, следы истории народа. В стихотворении «О Московском Кремле» читаем:
 
В твоей судьбе – о русская земля! —
В твоей глуши с лесами и холмами,
Где смутной грустью веет старина,
Где было все: смиренье и гордыня —
Навек слышна, навек озарена,
Утверждена московская твердыня!
 
   «Старина», история существует непосредственно в лесах и холмах, из которых словно сама собой возникла и утвердилась твердыня Кремля.
   Точно так же в стихах «Привет, Россия…»:
 
…Весь простор, небесный и земной,
Дышал в оконце счастьем и покоем,
И достославной веял стариной,
И ликовал под ливнями и зноем!..
 
   И в стихах «Выпал снег, и все забылось…» оказывается, что снегом —
 
Красотою древнерусской
Обновился городок.
 
   Все это может быть понято как некое отрицание сказанного выше: поэт все-таки очеловечивает природу, внося в нее исторический смысл. Дело в том, однако, что в поэтическом мире Николая Рубцова именно сама природа предстает как необходимый исток и основа истории, как естественно порождающая бытие народа почва. И именно этим, по убеждению поэта, живет человек, именно это надо постоянно помнить и сознавать. Только в единстве со своим народом и его тысячелетней историей человек обретает действительное единство с природой – таков сквозной смысл поэзии Николая Рубцова. Лишенный народного сознания и исторической памяти, оказавшийся в одиночестве человек неизбежно ощущает вдруг чуждость и враждебность природы. Это с проникновенной силой воплощено в стихах Николая Рубцова «Осенние этюды»:
 
…От всех чудес всемирного потопа
Досталось нам безбрежное болото,
На сотни верст усеянное клюквой,
Овеянное сказками и былью
Прошедших здесь крестьянских поколений…
 
   Таким образом, даже болото нерасторжимо связано с народным бытием. Но вот человек остался один на один с этим болотом, и его оставили историческое сознание и память:
 
Зовешь, зовешь… Никто не отзовется…
И вдруг уснет могучее сознанье,
И вдруг уснут мучительные страсти,
Исчезнет даже память о тебе…
 
   Только поначалу это состояние воспринимается как желанная свобода:
 
«Как хорошо! – я думал. – Как прекрасно!»
И вздрогнул вдруг, как будто пробудился,
Услышав странный посторонний звук.
Змея! Да, да! Болотная гадюка
За мной все это время наблюдала
И все ждала, шипя и извиваясь…
 
 
Мираж пропал. Я весь похолодел.
И прочь пошел, дрожа от омерзенья…
Но в этот миг, как туча, над болотом
Взлетели с криком яростные птицы.
Они так низко начали кружиться
Над головой моею одинокой,
Что стало мне опять не по себе…
 
 
…И понял я, что это не случайно,
Что весь на свете ужас и отрава
Тебя тотчас открыто окружают,
Когда увидят вдруг, что ты один…
 
   Та же в общем и целом мысль в замечательном стихотворении «Вечернее происшествие». Нельзя не сказать в связи с ним, что Николай Рубцов поистине обожал лошадей. Редкостная встреча с лошадью, тянущей телегу по московской улице, вызвала в нем однажды настоящий восторг. Но вот совсем другое ощущение:
 
Мне лошадь встретилась в кустах.
И вздрогнул я. А было поздно…
 
 
В любой воде таился страх,
В любом сарае сенокосном…
Зачем она в такой глуши
Явилась мне в такую пору?
Мы были две живых души,
Но неспособных к разговору.
Мы были разных два лица,
Хотя имели по два глаза.
Мы жутко так, не до конца,
Переглянулись по два раза.
И я спешил – признаюсь вам —
С одною мыслью к домочадцам:
Что лучше разным существам
В местах тревожных —
не встречаться!
 
   Вопреки концовке смысл этого стихотворения, без сомнения, многозначен. Жуткое ощущение чуждой, нечеловеческой «души» лошади (ощущение, которое всецело преодолевается в народном бытии, превращающем лошадь – как и вообще все природное – в родное человеку существо) не так уж «отрицательно». Соприкосновение с нераскрываемой тайной иного существа влечет и захватывает. Здесь по-своему проявилась способность поэта избежать традиционного очеловечивания природы – способность, как уже говорилось, сугубо современная. Он выразил самостоятельную, самодовлеющую суть животного, в котором обычно видят лишь некий придаток к человеку. Только теперь мы поднимаемся до осознания суверенности всех живых существ…
   Но признание суверенности природы и бесконечное уважение к ней вовсе не приводят Рубцова к какой-либо идеализации природы; сама по себе она никак не может дать человеку спасения. Поэт, выросший в деревне, далек от идиллических представлений о природе. В его стихах не раз возникает образ человека, оторвавшегося от людей или жестоко отвергнутого ими, оставшегося один на один с природой и потому обреченного на верную гибель. Вот, например, стихотворение «Неизвестный»:
 
Он шел против снега во мраке,
Бездомный, голодный, больной.
Он после стучался в бараки
В какой-то деревне лесной.
 
 
Его не пустили. Тупая
Какая-то бабка в упор
Сказала, к нему подступая:
– Бродяга. Наверное, вор…
 
 
Он шел. Но угрюмо и грозно
Белели снега впереди!
Он вышел на берег морозной,
Безжизненной, страшной реки!
 
 
Он вздрогнул, очнулся и снова
Забылся, качнулся вперед…
Он умер без крика, без слова.
Он знал, что в дороге умрет…
 
   Угрюмой, грозной, безжизненной, страшной предстает природа, когда человек оказывается совсем наедине с ней…
   Уже хотя бы эти сложные, противоречивые, неоднозначные отношения поэта с природой подтверждают, что он не может быть понят как традиционный «певец деревни». Напомню еще раз его собственные слова о том, что «в деревне виднее природа и люди» и «виднее… на чем поднималась великая Русь» (то есть виднее история родины). Начав свой путь как «городской» поэт, Николай Рубцов обратился к деревне, ибо был убежден, что в ее бытии сегодня яснее выступают природа, человек и история в их противоречивом единстве.
   Возьмем одно из лучших стихотворений Рубцова, относящихся к «городскому» (или, еще точнее, «петербургскому») периоду его творчества (1959 – 1962) – стихи «Утро утраты»:
 
Человек не рыдал, не метался
В это смутное утро утраты,
Лишь ограду встряхнуть попытался,
Ухватившись за копья ограды…
 
 
Вот пошел он. Вот в черном затоне
Отразился рубашкою белой.
Вот трамвай, тормозя, затрезвонил;
Крик водителя: «Жить надоело?»
 
 
Было шумно, а он и не слышал.
Может, слушал, но слышал едва ли,
Как железо гремело на крышах,
Как железки машин грохотали…
 
 
Вот пришел он. Вот взял он гитару.
Вот по струнам ударил устало.
Вот запел про царицу Тамару
И про башню в теснине Дарьяла.
 
 
Вот и все… А ограда стояла.
Тяжки копья чугунной ограды.
Было утро дождя и металла.
Было смутное утро утраты…
 
   Это, без сомнения, сильные и мастерские стихи. В них, правда, есть свои недостатки: чересчур прямолинейный звуковой повтор «утро утраты», разрывающая стих реплика «жить надоело?», неточное «железо на крышах» (имеется в виду «железо крыш»), небрежное «железки машин» и т. п. Но в целом стихи ярко запечатлели предельно тяжкое состояние человеческой души, не могущее найти выхода и разрешения. Символическая чугунная ограда с ее тяжкими копьями, будто тушью сделанная – кстати, типично «петербургская» – зарисовка героя («вот в черном затоне отразился рубашкою белой»), точное «может, слушал, но слышал едва ли», нарастающий мотив «железа» (перекличка с «оградой»), «усталое» пенье, как безнадежная попытка разрешения, освобождения и, наконец, смелый обобщающий образ «утро дождя и металла» – все это создает истинно поэтическую реальность.
   Но в то же время в стихотворении есть узость и сдавленность, это скорее «этюд», чем полнокровное творение. И дело вовсе не в том, что стихи «мрачны», «пессимистичны». Среди более поздних, вполне зрелых стихотворений поэта можно найти не менее мрачные по настроению вещи – скажем, «Зимняя ночь» («Кто-то стонет на темном кладбище…»), «Прощальное» («Печальная Вологда дремлет…»), «Бессонница» («Окно, светящееся чуть…») и др.
   Однако на этих зрелых стихах всегда лежит хотя бы отсвет животворной реальности, существующей вне воплощенного в них безысходного душевного состояния, которое поэтому преодолевает свою безысходность. Вот, скажем, достаточно тяжкое по своей тональности стихотворение «Прощальное», овеянное предчувствием смерти:
 
Печальная Вологда
дремлет
На темной печальной земле,
И люди окраины древней
Тревожно проходят во мгле.
 
 
Родимая! Что еще будет
Со мною? Родная заря
Уж завтра меня не разбудит,
Играя в окне и горя…
 
   Коренное отличие этих стихов от «Утра утраты» очевидно. В том раннем стихотворении герой оказывается один на один с совершенно чуждым и даже враждебным миром. Он со своей безнадежностью всецело замкнут в себе. Между тем в «Прощальном» есть другие люди, которые «тревожно проходят во мгле», как бы разделяя тревогу лирического героя, есть «древняя окраина», история которой продолжается, есть не обозначенная определенно «родимая» (это может быть мать, возлюбленная, соотечественница или даже Родина вообще – важен лирический мотив, символ, а не его конкретное проявление), есть «родная заря», которая будет играть в окне и гореть…
   Говоря попросту, есть природа и история, есть люди, вобравшие их в себя. Это, разумеется, ни в коей мере не приводит к поверхностному и дешевому оптимизму и нисколько не исключает личных и всеобщих трагедий. Между прочим, сам Николай Рубцов и в последние свои годы не раз с вызовом говорил, что он писал и будет писать «пессимистичные» стихи (на самом деле он так протестовал, конечно же, против бездумного оптимизма).
   Стремясь «оправдать» своего подопечного, Н.Н. Сидоренко писал в характеристике Николая Рубцова за 4-й курс (5 июня 1967 года): «Муза его несколько грустновата (это, конечно, сказано слишком «мягко». – В. К.). Что поделаешь: он рано осиротел, рос в сельском детдоме, без семьи» (Архив ЛИ). К этому следовало бы добавить, что и поэт, и его народ пережили самую страшную в истории войну и безмерно трудные послевоенные годы, что Николай Рубцов с исключительной остротой чувствовал нарастающую коллизию социально-технического прогресса и природы – коллизию, развертывающуюся внутри самого человека (и, конечно, внутри народа в его целостности), который есть не только общественное, но и природное явление, и т. д. Бездумный оптимизм не способен породить, по крайней мере в наш век, ничего истинно поэтического.
   Но вернемся к стихам «Утро утраты». Воплотившаяся в них трагедия совершенно одинокого человека, разумеется, вполне реальна и глубоко лична. Тот факт, что стихи написаны не от первого лица, обусловлен, очевидно, своего рода творческим целомудрием (поэт не хотел представить самого себя столь трагической фигурой)[22].
   Но на таком состоянии безысходности невозможно основать цельный и полноценный поэтический мир; оно может быть только отдельным проявлением, некоторой стадией творческого развития поэта. Ибо такое состояние слишком бедно и неподвижно, статично. Безысходность как бы смотрится сама в себя, она тавтологична: все плохо, потому что все плохо. Безысходность в конечном счете искусственна, нарочито беспочвенна: ведь если человек утверждает, что все безысходно, он волей-неволей с чем-то сравнивает эту безысходность. Но та жизненная реальность, в сравнении с которой воплощенное в стихах состояние оценивается как безысходное, попросту опущена, вытравлена.