В этот день учеников распустили по домам. Гимназию на неопределенное время закрыли».
   Открытая вновь гимназия оказалась отремонтированной, заново оснащенной всяческими учебными пособиями и наглядными материалами, но И.Ф. Анненского сменил на посту директора Я.Г. Мор, прежний директор был отправлен в отставку. Сменились и многие учителя. Закончилась одна эпоха и наступила другая.
   В.Я. Брюсов прислал письмо, где предлагал Гумилеву сотрудничать в журнале «Весы». Это было признание. Гумилев послал ответное письмо: «3-го апреля мне исполнилось двадцать лет, и через две недели я получаю аттестат зрелости. Отец мой – отставной моряк и в материальном отношении вполне обеспечен. Пишу я с двенадцати лет, но имею очень мало литературных знакомств, так что многие вещи остаются нечитанными за недостатком слушателей.
   Летом я собираюсь ехать за границу и пробыть там пять лет. Но так как мне очень хочется повидаться с Вами, то я думаю недели через три поехать в Москву, где, может быть, Вы не откажете уделить мне несколько часов».
   В мае 1906 года Гумилев сдал экзамены на аттестат зрелости. О том, как это было, вспоминал преподаватель Мухин: «На выпускных экзаменах на вопрос, чем замечательна поэзия Пушкина, Гумилев невозмутимо ответил: «Кристальностью». Чтобы понять силу этого ответа, надо вспомнить, что мы, учителя, были совершенно чужды новой литературе, декадентству… Этот ответ ударил нас как обухом по голове. Мы громко расхохотались! Теперь-то нам понятны такие термины, как верно определяет это слово поэзию Пушкина, но тогда…»
   С.Я. Гумилев настоял на том, чтобы младший сын поступил в университет (старший – Дмитрий – тоже окончивший царскосельскую гимназию, поступил по настоянию отца в Морской корпус). Гумилев решил, что поедет учиться в Париж.
   Россию Гумилев покинул в июле. Содержание, высылаемое ему, было более чем скромное, если учесть, что ежемесячные 100 рублей в чужом городе – это не то, что те же 100 рублей на родине, но Гумилев даже сам иногда посылал деньги домой, по-видимому, всячески урезая собственные расходы.
   Он много ходит по городу, много читает и часто пишет письма знакомым и близким, активно переписывается с В.Я. Брюсовым, с которым у него сложились вполне доверительные отношения, хотя оба корреспондента осознавали, что это отношения учители и ученика. Так, Гумилев пишет: «…я должен горячо поблагодарить Вас за Ваши советы относительно формы стиха. Против них долго восставала моя лень, шептала мне, что неточность рифмы дает новые утонченные намеки и сочетания мыслей. Но потом наступил перелом. Последующие мои стихи, написанные с безукоризненными рифмами, доставили мне больше наслаждения, чем вся моя предшествующая поэзия. Мало того, я начал упиваться новыми, но безукоризненными рифмами и понял, что источник их неистощим.
   Вы были так добры, что сами предложили свести меня с Вашими парижскими знакомыми. Это будет для меня необыкновенным счастьем, так как я оказался несчастлив в моих здешних знакомствах».
   Вдалеке от семьи, несмотря на новые впечатления и очень интенсивную культурную жизнь, Гумилев испытывает сильную тоску. Черта эта, кажется, наследственная. А. Гумилева рассказывает, что сходным образом тосковал и ее будущий муж Д. Гумилев: «Старший после окончания классической царскосельской гимназии по желанию отца поступил в Морской корпус, в гардемаринские классы, был одно лето в плавании, но так тосковал, что раньше времени вернулся домой. А поэт по настоянию отца должен был поступить в университет. Коля захотел поехать в Париж, и там поступил в Сорбонну. Но и он тоже сильно тосковал по дому и хотел даже вернуться, но отец не разрешил».
 
   Сорбонна. Открытка, 1900-е гг.
 
   Думаю, что интерес к оккультизму, не в последнюю очередь, связан с этой неизбывной тоской. Чтение особого рода книг, мысли о том, что лежит за гранью человеческого понимания – все это отразилось в стихах, пусть не сразу, а с некоторым запозданием. Стихотворение из сборника «Жемчуга», посвященное М. Кузмину, так и называется «В библиотеке».
 
О, пожелтевшие листы
В стенах вечерних библиотек,
Когда раздумья так чисты,
А пыль пьянее, чем наркотик!
 
 
Мне нынче труден мой урок.
Куда от странной грезы деться?
Я отыскал сейчас цветок
В процессе древнем Жиль де Реца.
 
 
Изрезан сетью бледных жил,
Сухой, но тайно благовонный…
Его, наверно, положил
Сюда какой-нибудь влюбленный.
 
 
Еще от алых женских губ
Его пылали жарко щеки,
Но взор очей уже был туп
И мысли холодно-жестоки.
 
 
И, верно, дьявольская страсть
В душе вставала, словно пенье,
Что дар любви, цветок, увясть
Был брошен в книге преступленья.
 
 
И после, там, в тени аркад,
В великолепьи ночи дивной
Кого заметил тусклый взгляд,
Чей крик послышался призывный?
 
 
Так много тайн хранит любовь,
Так мучат старые гробницы!
Мне ясно кажется, что кровь
Пятнает многие страницы.
 
 
И терн сопутствует венцу,
И бремя жизни – злое бремя…
Но что до этого чтецу,
Неутомимому, как время!
 
 
Мои мечты… они чисты,
А ты, убийца дальний, кто ты?!
О, пожелтевшие листы,
Шагреневые переплеты!
 
   Жиль де Рец, или Жиль де Ре, согласно нынешней транскрипции, прославленный маршал Франции, соратник Жанны д'Арк, был обвинен в колдовстве, ритуальных убийствах и отправлении черной мессы.
   Какие только мысли не приходят за чтением в библиотечной тишине, особенно если принять во внимание, что в главной парижской библиотеке есть такие хранилища, как «Преисподняя», либо «Ад», куда помещают книги, чье содержание глубоко предосудительно.
 
   М. Кузмин. Фотография, 1910-е гг.
 
   В стихах Гумилева, как ни странно, книги почти всегда ассоциируются с чем-то выморочным, но таинственным, колдовством, заклятием. Вот еще одно стихотворение из сборника «Жемчуга», связь эта очевидна.
 
У меня не живут цветы,
Красотой их на миг я обманут,
Постоят день-другой и завянут,
У меня не живут цветы.
 
 
Да и птицы здесь не живут,
Только хохлятся скорбно и глухо,
А наутро – комочек из пуха…
Даже птицы здесь не живут.
 
 
Только книги в восемь рядов,
Молчаливые, грузные томы,
Сторожат вековые истомы,
Словно зубы в восемь рядов.
 
 
Мне продавший их букинист,
Помню, был горбатым, и нищим…
…Торговал за проклятым кладбищем
Мне продавший их букинист.
 
   Короткая частица «за» означает очень много, означает она, что никакой иной дороги к дому, где торговал таинственный букинист, попросту нет. В противном случае было бы сказано «возле» или же «около». Но идти к букинисту нужно именно через кладбище, на которое наложено проклятие. Казалось бы, ограничение продиктовано реальными обстоятельствами, топографией. Такое возможно, скажем, в Петербурге, вернее, в пригородах, ведь кладбище находится не в пределах города. Там, где есть река, но отсутствуют мосты, и потому идти в обход невозможно, чтобы достичь цели, надо шагать через кладбище. Это и есть испытание, часть обряда инициации. Однако и происхождение самого Петербурга, по преданиям, связано с тектоническими, геофизическими процессами, город возносится «из топи блат». Что же до стихов Гумилева, то понимать их следует так: кладбище есть земля, а потому слова «за проклятым кладбищем» можно истолковать как «за проклятыми, заколдованными землями». И посещение букиниста теперь предстает в виде долгого путешествия, описанного в старинных географиях или воспетого в эпических поэмах. Так, преодолевая препятствия, борясь с неблагоприятными обстоятельствами, едут или плывут герои за каким-то ценным предметом. Если это золотое руно, то оно не пошло впрок владельцу – букинист был нищ и уродлив, а книги, напоминающие зубы, разве это не зубы дракона.
   Да и слово «помню» сказано о букинисте неспроста. Это путешествие, эта купля-продажа, акт повторяющийся, неоднократный, иначе бы и не остался в памяти, а целые библиотеки букинисты не продают. Речь о конкретных книгах, заказанных покупателем и подбиравшихся букинистом. Ведь это особые книги. Последствия такого предосудительного интереса страшны: живые создания не выдерживают соседства с книгами, прячущими секреты тайных наук. За такое соседство расплата – быстрая смерть.
   Итак, в занятиях магией и оккультизмом Гумилев хотел отыскать выход из охватившей его тоски. Разумеется, он не первый и не последний, кто возмечтал обратить тревогу в радость, преобразить слабость в силу, обрести рай на земле, даже если для этого следовало обратиться к силам ада. Наглядный пример подал его учитель в поэзии В.Я. Брюсов, также интересовавшийся оккультными науками.
   Серьезное влияние оказал и роман О. Уайльда «Портрет Дориана Грея», который, при желании, можно рассматривать не как манифест эстетизма, свод сомнительных парадоксов, а как мистический роман, магическая вещь в котором заступает место человека (симпатическая магия легко угадывается в этом сюжете, посвященном, кажется, проблемам искусства). Справедливости ради, надо отметить, Гумилев был очарован именно парадоксами, представлявшимися ему философскими откровениями.
   Но, так или иначе, он и сам пишет повесть «в стиле» этого английского романа, о чем сообщает в 1908 году из Парижа В.Я. Брюсову, спрашивая заодно, нельзя ли в каталоге издательства «Скорпион» поместить заметку о готовящемся им сборнике стихов «Золотая магия».
   Будучи в Париже, Гумилев ставит и несколько магических опытов. Современница вспоминает: «Помню, как он однажды очень серьезно рассказывал о своей попытке вместе с несколькими сорбоннскими студентами увидеть дьявола. Для этого нужно было пройти через ряд испытаний – читать каббалистические книги, ничего не есть в продолжение нескольких дней, а затем в назначенный вечер выпить какой-то напиток. После этого должен был появиться дьявол, с которым можно было вступить в беседу. Все товарищи очень быстро бросили эту затею. Лишь один Н. С. проделал все до конца и действительно видел в полутемной комнате какую-то смутную фигуру».
   Каким образом надо готовиться к подобным мистическим опытам сказано, например, у Папюса. Автор планомерно описывает свойства той или иной пищи, действие того или иного питья, будь то чай, кофе, либо средства наркотические. Да разве книги одного Папюса можно без особого труда отыскать в парижских библиотеках? А в гумилевских стихах имеются не только открытые упоминания о томиках в шагреневых переплетах.
   И сами образы стихов выдают знакомство с работами по оккультизму, описаниями алхимического делания, обрядами инициации. Длинные коридоры, похороненный старый маг – оттуда. И звери у Гумилева – это звери средневековых бестиариев, не столько реальные существа, сколько воплощенные качества: жестокость, кровожадность, изысканность. Лев, гиена, жираф, крокодил. Исключение составляют, должно быть, лишь арабский конь и собака (вероятно, сеттер, если судить по масти) из стихотворения «Осень».
 
Косматая, рыжая, рядом
Несется моя собака,
Которая мне милее
Даже родного брата,
Которую буду помнить,
Если она издохнет.
 
   Это признание, да еще усилие, отразившееся в интонации:
 
Трудно преследовать лошадь
Чистой арабской крови.
Придется присесть, пожалуй,
Задохнувшись, на камень
Широкий и плоский, —
 
   отразили и реальные чувства, и физическое напряжение.
   А в стихотворении «Индюк» опять та же бестиальность, когда действительность уступает место образу, развернутому сравнению, каковыми и держатся бестиарии – как в детстве боялся индюка, так сейчас испытывает боязнь (не страх, страх Гумилев преодолевал силой воли) перед любимой.
   К чтению добавлялись психоделические опыты – курение опиума, вдыхание эфира. Иначе говоря, опыты по преображению реальности продолжались, делались все разнообразнее. И вдруг странное признание, сохраненное в памяти собеседником: «Основной чертой творчества Гумилева была правдивость. В 1914 году я с ним познакомился в Петербурге, он, объясняя мне мотивы акмеизма, между прочим, сказал: «Я боюсь всякой мистики, боюсь устремлений к иным мирам, потому что не хочу выдавать читателю векселя, по которым расплачиваться буду не я, а какая-то неведомая сила».
   Значат ли эти слова, что Гумилев изверился, оставил поиски рецепта для преображения себя и окружающей действительности? Уже в стихотворении «Читатель книг», входящем все в тот же сборник «Жемчуга», заметны усталость, сомнение.
 
Читатель книг, и я хотел найти
Мой тихий рай в покорности сознанья,
Я их любил, те странные пути,
Где нет надежд и нет воспоминанья.
 
 
Неутомимо плыть ручьями строк,
В проливы глав вступать нетерпеливо,
И наблюдать, как пенится поток,
И слушать гул идущего прилива!
 
 
Но вечером… О, как она страшна,
Ночная тень за шкафом, за киотом,
И маятник, недвижный, как луна,
Что светит над мерцающим болотом!
 
   Четкого ответа нет. Есть череда превращений, схожих с алхимическим процессом, который, кажется, лежит в основе немалого числа гумилевских стихов. Взять, хотя бы, стихотворение «Путешествие в Китай» 1910 года, где не просто слышатся ритмы «Заблудившегося трамвая», который только еще будет написан через десятилетие, после революций и войн. И это не случайное совпадение и не преемственность, а принципиальное единство.
   Начнем с названия. Почему Китай, а не какая-либо другая страна, другой континент, наконец, другая планета? И отсылка к Рабле, имеющаяся в тексте, равно и указанный маршрут путешествия могут ввести в заблуждение лишь невежду.
   Абсолютно не важно, куда направляться. Это путешествие не в земные дебри, а в глубины собственной души. Страны только носят разные названия, а по сути едины.
   «Я открыл, что Китай и Испания совершенно одна и та же земля, и только по невежеству считают их за разные государства. Я советую всем нарочно написать на бумаге Испания, то и выйдет Китай», – утверждает герой «Записок сумасшедшего» Н.В. Гоголя.
   Да что там страны: «…я узнал, что у всякого петуха есть Испания, что она у него находится под перьями».
   С уст сумасшедшего Поприщина, который – неизвестно еще, сошел с ума или только испытывает гениальное прозрение перед тем как впасть в бесповоротное безумство – слетает разгадка.
   Ведь действие разворачивается в пределах «петербургского текста», где образы и времена двоятся, троятся, расплываются и накладываются друг на друга.
   Напомню пассаж из гоголевского «Невского проспекта»: «Перед ним сидел Шиллер, – не тот Шиллер, который написал «Вильгельма Телля» и «Историю Тридцатилетней войны», но известный Шиллер. Жестяных дел мастер, в Мещанской улице. Возле Шиллера стоял Гофман, не писатель Гофман, но довольно хороший сапожник с Офицерской улицы, большой приятель Шиллера».
   Разве это не прозаический конспект стихотворения Гумилева «Современность» с удивительным, на первый взгляд, утверждением:
 
Я так часто бросал испытующий взор
И так много встречал отвечающих взоров,
Одиссеев во мгле пароходных контор,
Агамемнонов между трактирных маркеров.
 
   Ошибкой было бы возводить эти стихи к иному первоисточнику, например, к известному пушкинскому рассуждению из «Путешествия в Арзрум», дескать, имеются на свете Александры, никогда не водившие в атаку войска, или Наполеоны, не видевшие солнца Аустерлица. Тут слышится обреченность.
   Что же касается стихотворения «Современность», да и подавляющего большинства стихотворений Гумилева, они являются руководством для начинающего или отчаявшегося алхимика. Эти стихи убеждают: стоит понять, кто ты на самом деле, вернее, кто же есть настоящий «ты», и ты преобразишься. Алхимия занята не только поисками «философского камня» и получением «эликсира бессмертия». Великое делание преображает адепта, он сам меняется, смешивая и выпаривая, получая вещества и тинктуры.
   Просто нужно видеть явленным скрытое. И путешествие к оракулу божественной бутылки, описанное Рабле в романе «Гаргантюа и Пантагрюэль» – есть алхимический вояж. Он столь же реален, сколь и условен. Ведь алхимия путь не в пространствах, а в пределах собственной души, осознание себя и переделывание.
   В другой известной книге рассказано о том, что заветная дверца, которую открывает золотой ключик, расположена за куском старого холста с нарисованным кипящим на огне котелком, а находится этот холст в каморке папы Карло, откуда отправился в свое путешествие Буратино и куда возвратился, поскольку дверца-то здесь.
   И в свете сказанного вполне возможно, что Испания находится под перьями петуха, как заявляет Поприщин. И бред его, страшащий окружающих, можно воспринять как алхимический рецепт, здравомыслящему человеку представляющийся сущим вздором. Как сущим вздором может показаться здравомыслящему читателю утверждение, что стихи Гумилева «Путешествие в Китай» тоже описывают алхимический вояж.
   Куда, в таком случае, девать приятный «орнаментализм» этих стихов, их звонкие и легкие краски, куда девать мужественно драматическую концовку:
 
Только в Китае мы якорь бросим,
Хоть на пути и встретим смерть!
 
   А вопросы решаются без труда. Китай, по мысли автора, и есть та чаемая земля, утерянный рай, что необходимо вновь обрести. Символическая – а порой и реальная – смерть есть обязательная часть процесса инициации, разновидностью которого является и алхимическое делание.
   Мне представляется, что, исчерпав предлагаемые оккультными науками способы достижения чаемого, Гумилев пришел к неожиданному решению. Он решил изменить порядок действия. Почему путь к себе должен быть так долог? Почему, чтобы преобразиться, надо терять годы на промежуточные занятия, а не начать с самого себя?
   В Париже, в 1906 году, процесс осознания только начинался, и о том можно судить, кроме прочего, по письмам Гумилева, адресованным В.Я. Брюсову: «Прежде всего спешу ответить на Ваш вопрос о влиянии Парижа на мой внутренний мир. Я только после Вашего письма задумался об этом и пришел вот к каким серьезным выводам: он дал мне осознание глубины и серьезности самых мелких вещей, самых коротких настроений. Когда я уезжал из России, я думал заняться оккультизмом. Теперь я вижу, что оригинально задуманный галстук или удачно написанное стихотворение может дать душе тот же рецепт, как и вызывание мертвецов, о котором так некрасноречиво трактует Элифас Леви».
   Признание характерно, однако слова не следует понимать так, будто ради вещей светских Гумилев отказался от изучения тех же тайных наук. Адепты должны скрывать род своих интересов, в противном случае тайные науки перестают быть таковыми. Но внутреннему совершенствованию, выстраиванию собственной души посещение выставок и концертов не мешает, а напротив, является важнейшим подспорьем.
   Кроме театров и библиотек, посещает Гумилев и музеи. Новые впечатления отразятся в стихах чуть позднее. Так, в сборнике «Жемчуга» появится стихотворение «Портрет мужчины», где описывается картина неизвестного мастера, увиденная в Лувре.
 
Его глаза – подземные озера,
Покинутые царские чертоги.
Отмечен знаком высшего позора,
Он никогда не говорит о Боге.
 
 
Его уста – пурпуровая рана
От лезвия, пропитанного ядом;
Печальные, сомкнувшиеся рано,
Они зовут к непознанным усладам.
 
 
И руки – бледный мрамор полнолуний,
В них ужасы неснятого проклятья.
Они ласкали девушек-колдуний
И ведали кровавые распятья.
 
 
Ему в веках достался странный жребий —
Служить мечтой убийцы и поэта.
Быть может, как родился он, – на небе
Кровавая растаяла комета.
 
 
В его душе столетние обиды,
В его душе печали без названья.
На все сады Мадонны и Киприды
Не променяет он воспоминанья.
 
 
Он злобен, но не злобой святотатца,
И нежен цвет его атласной кожи.
Он может улыбаться и смеяться,
Но плакать… плакать больше он не может.
 
   Посещает Гумилев и художественные выставки. На одной из выставок он знакомится с русскими художниками М. Фармаковским, А. Божеряновым, И. Щукиным. Отношения с ними перешли в доброе товарищество, сказалась общность взглядов на искусство, отчасти и общность образов, разрабатываемых ими, пусть и в разных материалах – Гумилевым в слове, живописцами на холсте и бумаге.
   «Всякий, кто впервые войдет в ателье Фармаковского и хотя бы даже рассеянно взглянет на его рисунки, испытает странное чувство, – пишет Гумилев в художественном обзоре, из числа тех, что он посылал в Россию. – Ему покажется, что не на холсте или бумаге, а в его собственном мозгу возникли эти невиданные пейзажи, с деревьями и цветами, похожими на грезы больного индуса. Эти образы, странные, почти нелепые, но нарисованные с той страшной реальностью, которая пугает больше всякой фантастичности. Кажется, что рухнули стены нашего сознания, над которыми трудилось столько поколений, и что человеческая воля из мировой царицы снова превратилась в маленькую загнанную ощетинившую[ся] кошку, с безумной смелостью отгоняющую от нее бешеных псов».
   Описывая серию рисунков «Жизнь», Гумилев старается передать столпотворение образов, характерных для этого цикла, их чудовищность, изломанность: «А вот «враг», который каждую минуту может попасться навстречу любящим, бродит на границах мира; он рыцарь невысокий, коренастый, в массивных латах; настоящий хозяин чудовищного средневековья.
   Смуглое темное лицо, кривой глаз и большой белый клык, торчащий из презрительно скривленного рта.
   У него на своре три пятнистых гиены, наверное, не раз лакомившихся человеческим мясом. Не робкое сердце надо иметь, чтобы объявить себя врагом такого бойца.
 
   Гумилев. Художник М. Фармаковский, 1908 г.
 
   Остальные рисунки Фармаковского в таком же роде. Безумно хохочущий старик на неуклюжем чудовище полулошади, полулягушки, Афродита, в виде толстой хищной сводни, ведущая за собой невинную девушку, с широко раскрытыми задумчивыми глазами, садизм и проч. заставляют тоскливо сжиматься сердце зрителя».
   Зато другая часть творчества художника – светлая – полна чарующими красками юга. Черные пантеры, пальмы, ирисы, золотые змеи, ягуары, марабу. «Изящный будуар природы», – такое определение подыскивает Гумилев, и в его устах это похвала.
   Итак, появились соратники, и Гумилев решил, что можно попробовать издавать литературный журнал. В письме к В.Я. Брюсову, правда, ситуация представлена чуть иначе: «Теперь приступаю к самому главному. Несколько русских художников, живущих в Париже, затеяли издавать журнал художественный и литературный. Так как среди них пишу я один, то они уговорили меня взять заведывание литературной частью с титулом редактора-издателя. Его направление будет новое, и политика тщательно изгоняема. Он будет выходить еженедельно размером в один или два печатных листа. Его небольшой размер почти дает мне возможность надеяться избежать ошибок и неловкостей, которые могут произойти от моей неопытности. Теперь, Валерий Яковлевич, если бы Вы могли дать нам что-нибудь свое – стихотворение, рассказ или статью, – Вы еще раз доказали бы свою бесконечную доброту ко мне. К несчастью, дело настолько молодое, что мы ничего не можем сказать о гонораре. Мы, его устроители, работаем совершенно бесплатно». Письмо написано тогда, когда первый номер журнала был уже собран.
   Издательские хлопоты, начавшиеся в конце 1906 года, увенчались успехом в грядущем январе. Первый номер журнала «Сириус» вышел. Номер открывался обращением «От редакции», где говорилось: «Издавая первый русский художественный журнала в Париже, этой второй Александрии утонченности и просвещения, мы считаем долгом познакомить читателей с нашими планами и взглядами на искусство.
   Мы дадим в журнале новые ценности для изысканного миропонимания и старые ценности в новом аспекте.
   Мы полюбим все, что даст эстетический трепет нашей душе, будет ли это развратная, но роскошная Помпея, или Новый Египет, где времена сплелись в безумьи и пляске, или золотое средневековье, или наше время, строгое и задумчивое.
   Мы не будем поклоняться кумирам, искусство не будет рабыней для домашних услуг. Ибо искусство так разнообразно, что свести его к какой-либо цели, хоть и для спасения человечества, есть мерзость перед Господом».
 
   Обложка журнала «Сириус», 1907 г.
 
   Обращение написано, скорее всего, Гумилевым, ему принадлежала также повесть, начало которой было помещено в журнале, и стихотворение «Франции». Повесть публиковалась под его собственной фамилией, стихи были подписаны псевдонимом. Кроме того, в журнале публиковалась художественная критика, «этюд», написанный М. Фармаковским, и репродукции с картин художников С. Данишевского, Я. Николадзе, А. Божерянова. Две недели спустя вышел второй номер журнала, где, кроме прочего, были напечатаны стихи Анны Горенко. Это было первое ахматовское выступление в печати. Сама она, впрочем, отнеслась к этому издательскому начинанию не без иронии. В письме, адресованном С. Штейну, есть такие строки: «Зачем Гумилев взялся за «Сириус»? Это меня удивляет и приводит в необычайно веселое настроение. Сколько несчастиев наш Микола перенес, и все понапрасну. Вы заметили, что сотрудники почти все так же известны и почтенны, как я? Я думаю, что нашло на Гумилева затмение от Господа».