Страница:
Николай Николаевич Златовратский
Крестьяне-присяжные
Глава первая
По пути в округу
I
Напутствие
К началу ноября пришла очередь выставить присяжных в «округу» – так у нас называют окружной суд и вместе губернский город, – за подгородными волостями уездного городка П., лежащего в Палестине, омываемой водами Оки и ее притоков. В их числе была и Пеньковская, от которой на этот раз «в череду» значились: Лука Трофимов – мужик обстоятельный, уже раз бывший присяжным, значит, в таком деле советчик первый, Петр Спиридонов да Савва Прокопов, Еремей Петров да Еремей Горшков – народ все хозяйственный и в летах умеренных; из стариков только один и попал Фомушка, да и то занесли его в очередные списки в последний раз, по нужде, за сына: избу сыну нужно править, лес возить, погорели они несчастным делом. Потом значились: Дорофей Бычков, мужик базарный, ловкий и Петр Недоуздок, крестьянин «правильный», богобоязненный и даже состоявший в недавнее время сотским.
Приказали на Михайлов день собираться. Порешил мир на сходе: считать по три пятака на брата в день. На подводы не полагается, потому до своего города можно пешком дойти, а там по шоссе – как ни то со Христом, а где и с обозами, при случае. А лошади дома нужны лес возить, да и содержание их в городе дорого стоит.
В Михайлов день очередные собрались в волостное правление, совсем снарядившись в путь: мешки за спины подвязали, в них бабы по обменке положили, по рубахе да по портам, и потискали ржаных кокурок на сметане; к мешкам пристегнули лапти и сапоги, по паре.
– Ну, братцы, пора уж… Неравно поторапливайтесь. Беда, слышь, запоздать. Штрафы берут, такие штрафы, что и казны всей нашей не хватит. Вот что! – говорил старшина. – Вы не смотрите на шабринских: они на подводах едут. Вишь, их Гарькины везут всех гуртом на фабричных конях!
– За что ж бы это они их ублажают, Парфен Силыч? – любопытствовал Недоуздок.
– Ну, уж это кто их знает. Не наше это, почтенные, дело… Да и вам мой приказ: коли что ежели и прознаете, так молчок. Наше, мол, дело сторона.
– Знамо, сторона… Мы по себе.
– Наше дело молчок. Так-то-сь! А то там, в округе, народ до всего дошлый… Обчество, братцы, берегите, чтоб за вас ответу не было.
– Как можно обчество!.. Ежели что – нас же накажете.
– Это так, к слову… Да еще присмотр за собой ежечасно имейте, оглядку вокруг себя… Ты, Лука, знаешь… Потому будете там у всех начеку, а народ там тонкий, во всем будет от вас ответа ждать. И чтоб нам, почтенные, ни против людей, ниже против господа дураками себя не оказать.
– Зачем дураками оказываться!
– Да еще, господи сохрани, не прохарчитесь как ни то на винище на подлое… Сдерживайтесь как можно. Деньги у нас, братцы, не очень вольные.
– Зачем баловаться!
– А то как бы нам с вами, судьями, после не поссориться. Да и еще приказ: коли ежели где в трактире али в харчевне будете, всего наипаче старайтесь молчать и ни с кем, а более с приказными да ходоками, зубы не точить.
– Слушаем, Парфен Силыч.
– Ну, и господи благослови! – сказал старшина и, встав, перекрестился.
– Благослови царь небесный, – ответили пеньковцы и тоже покрестились.
– Ну, вы, судьи, получай свои-то паспорты! – крикнул писарь и роздал повестки.
– А чем не судьи, Хрисанф Потапыч?
– Лапотники первый сорт! Лыком шиты!
– Годи мало: сапоги сошьем, не ты один в сапогах ходить будешь.
– Того и жди. С нас снимете да себе наденете. Кто у вас артельный?
– Лука артельный у нас. Он ходил в череду, знает порядки.
– На вот, получай; ты принимаешь – на тебе и спрос будет.
Лука Трофимыч принял харчевые деньги, собрал повестки и вместе на груди в кошель завязал.
– С богом! А ты, Лука, посматривай за Недоуздком-то! – крикнул им вслед старшина. – Попужайте его там, братцы, судьбищем-то… А коли что, так мы его после и лозой – судью-то!
Что же это за «юридические лица» были все эти Луки, Петры, Еремеи, которых еще можно лозой вспрыскивать? Все они были, прежде всего, трудолюбивые землепашцы, принадлежали к тому великорусскому типу, который отличается крупными чертами лица, ростом более среднего, шагистою и несколько развалистою походкой, серыми или бледно-голубыми глазами и белесовато-рыжими (двушерстными) бородами. Все они большие любители говорить и слушать разные сентенции, вроде того, например, что «мужику баловаться нельзя; мужика за баловство знаешь, как надо… Мужик – что бык…». Все они более легковерные художники, чем строгие мыслители, и хотя, прежде чем на что-нибудь решиться или решить какое-нибудь дело, долго носятся с ним, думают, исследуют со всех сторон, но вдруг, утомившись, бросают все свои длинные подготовительные изыскания и произносят решение, иногда совершенно противоположное всем добытым предварительными изысканиями результатам, но зато согласное с их душевным настроением. Они впечатлительны; в них заметна склонность решать дела «по душе», а не по хитросплетенным измышлениям. Все это кладет на их характер печать добродушия. Эти общие свойства прилагались к нашим пеньковцам в разнообразных степенях: в одном преобладает долгая упорная вдумчивость – «семь раз примерь»; другим, напротив, овладевает всецело вдохновение, и он живет «наитием минуты». Первый, по понятиям пеньковцев, будет считаться «мужиком основательным, правильным», второй – «неосновательным». Лука Трофимыч известен всем за самого основательного или, иначе, «обстоятельного» мужика. На печь он никогда не завалится, не увлечется ни делом, ни бездельем; все у него идет ровно: есть дело – он делает его не торопясь, основательно, толково, нет дела – он ходит с топором вокруг избы, в огороде – там стукнет, тут потешет, в другом месте скрепит. И везде у него крепко, плотно. Посторонним влияниям поддается он туго, осторожен, даже недоверчив; ходит в высокой шляпе грешневиком. Но при всем том с этим же Лукой Трофимычем случилось раз такое дело: облюбовал он сруб избяной; долго всматривался в него, долго уговаривался с владельцем; казалось, взвесил все, обдумал – и дело приходило к концу. Но тут кто-то, по дороге в город, заехал к нему в гости и, между прочим, заметил, что он бы, пожалуй, продал «хорошему человеку» и лошадь, и упряжь, и телегу. «А что? Пожалуй бы, я и купил, – сказал Лука Трофимыч. – Хоша мне и не очень нужно, да конь приглянулся, и человек-то ты хороший». Через десять минут Лука Трофимыч выложил половину денег, назначенных на сруб, а о нем и не вспомнил. Потом сам же добродушно подсмеивался и над собой, и над владельцем сруба: «Да вот поди ж ты, братец… кто знал? Вот мы полгода, почитай, с тобой сговаривались, а дело-то как вышло»… Но это нисколько не мешало Луке Трофимычу считаться мужиком основательным. Недоуздок – другое дело. Мужик он из наших пеньковских очередных самый младший: ему лет тридцать с небольшим. Мужики говорили, что и самое «обличив» показывало в нем «необстоятельного» мужика: у него русая, кудрявая, окладистая бородка, широкий, открытый и вечно улыбающийся рот, постоянно показывающий белые здоровые зубы; маленькие смеющиеся серые глаза; на русых, кудрявившихся, под скобку, волосах носит он картуз, который лежит на них, как на форме. Идет «обстоятельный» мужик, задумчивый, сердитый, повеся длинную бороду, посмотрит на Недоуздка и не утерпит, чтоб не сорвать: «Ну, чего оскаляешься? Чего любо?» И Недоуздок тут и разольется над ним самым добродушным хохотом, хотя он прежде и не думал смеяться. Репутацию «необстоятельного» получил Недоуздок за свою впечатлительную и порывистую натуру и действительную «необстоятельность» своего характера. Как-то уж совсем он жил «под наитием». Парнем он был самый веселый, самый разбитной малый: ни один вечер, хоровод, посидки, свадьба не обходились без него; его всегда приглашали в дружки, так как никто не умел заразить всех таким добродушным весельем. «И рожа-то у него, что у скомороха», – говорили обстоятельные мужики. А скоморох, когда ему минул девятнадцатый год, встретился с одним купцом. Купец этот был полуидиот, полуаскет, постоянно ходил в церковь, ставил свечи, крепко стукал лбом в кирпичный пол; на суставах пальцев на руках и на коленях образовались у него большие мозолистые наросты от поклонов. Это поразило Недоуздка, он сошелся с ним – и скоро нельзя было узнать парня; бросил пирушки, девок, хороводы, даже свою возлюбленную, которая с отчаяния скоро сошлась с другим, и стал «церковником»: читал псалтирь, звонил в колокола, целовал у попа руку и раздувал кадило; стал поститься, много молиться. Купец собирался идти в монастырь, и Недоуздок собирался «посвятить себя богу». Купец действительно ушел в монастырь, а Недоуздок сейчас же после этого вернулся к пирушкам, к хороводам и как ни в чем не бывало потребовал своих прав: и от свадеб, и от сверстников, и даже от своей возлюбленной, которую принудил выйти за себя замуж, отчего и устроил не очень красивую семейную жизнь. Он не мог себе представить, почему она его могла разлюбить. У них поначалу шли с женой такие разговоры: «Ориша, – скажет Петр, – подь сюды… Сядь… Ну, ведь ты врешь, что ты меня разлюбила? А? Врешь ведь?» – «Мне что-ка! – запевает Ориша. – Все одно: ты мне муж». – «У, дура! Поди прочь!» Он стал мечтать, как бы ему жениться на другой, а эту жену отдать своему сопернику, допрашивался, нет ли таких подходящих законов, но их не оказалось. «Умрет, тогда женись, – говорили ему, – вот тебе и все законы, – располагайся». Но Петр не хотел смерти жены. Впрочем, мало ли что могло случиться «под наитием» и что могла наделать поселившаяся в голове мысль. Он мечтал уйти куда-нибудь, взять у старосты свидетельство, что жена умерла, и жениться на другой и пр. Но тут дела повернулись неожиданно: кто-то сказал ему, что житье на фабриках веселое и привольное. Он, не долго думая, бросил хозяйство, жену и ушел. Мотался по фабрикам года два; шлялся по кабакам, играл на балалайке, пил, плясал трепака. Он забыл о жене, та – о нем. Она оказалась ловкою бабой: забрала хозяйство в руки, взяла батрака и вместе с ним «подымала» землю. Но вдруг пришел Петр и потребовал признания всех своих на время отчужденных прав, – «к закону вернулся», – как говорили мужики, сделался степенным, рассудительным, хозяйственным мужиком. Только свои и знали, как он заставлял и жену «вернуться к закону».
Лука Трофимыч и Недоуздок шли впереди. За ними следовали прочие «хозяйственные и правильные мужики». Только Фомушка (по списку Фома Фомин), это воплощенное смирение, плелся сзади всех.
Шли присяжные бойким и частым шагом, молча. Верст за пять от волости сиверком понесло с полей. Дорогу стало заметать, словно мучною пылью, мелким снегом. За полушубки, за воротники пробивала стужа к телу. Пройдя верст семь, путники остановились.
– Ишь ты как, братцы, заметает. Того и жди, что разыграется…
– Вьюжит… Кафтанишка-то, парни, у меня не очень чтоб хорошо приспособлен. Дырявит! – печалился Фомушка.
– Когда б засветло в слободу поспеть.
– Где поспеть? Сугробно.
– На печь бы, братцы, важно теперь али бы на полати забраться, – мечтал Недоуздок. – А то, глянь, какая подымается мятлица. Неровно закоченеешь. Валенки-то, вишь они, поистерлись. Хорошие-то жене покинул. Жалко стало, – истаскаю, думаю.
– Все мы тоже не очень чтоб в какие заморские меха-то разодеты. Эк ведь господь наслал за грехи наши. Хоть бы пообождать денек-другой.
– Нельзя. У судей все по строкам.
– И то. Не застаивайся, братцы. Нехорошо в экую божью волю.
Присяжные обернули головы платками и опять бойко двинулись вперед.
Снега наносило все больше и больше. Хотя времени было еще немного, но становилось заметно темнее. Лес вдали зачернел. По ветру волчий вой донесся. Влево стали показываться едва заметные придорожные елки.
– Вон путина-то. Способней теперь будет идти-то. Тракт многоезжий, – заметил кто-то.
По большой почтовой дороге идти стало легче; но и она была пустынна: никто не обгонял их. Вот кто-то где-то свистнул. На свисток еще ответили. Присяжные пошли уже не гусем, а кучей.
– Это он балуется. Любит он экую пору, – заметил один Еремей.
– Нет, это не он. Это овражники, – сказал Лука Трофимыч.
– Много, слышь, их здесь.
– Много, фабрики все кругом. Народ баловень… Народ отябель кругом их селится. Днем-то их не видать, а вот по ночам так знатно закучивают. По слободе у них как ночь, так и пойдет гульба. Позапрошлым годом такого молодца мы судили. Рассказал всего. Много, говорит, нас. Другой раз, говорит, на фабрике-то месяца по два расчета не дают, а то без муки сидим. Ну, и собираемся в слободу. А там есть коноводы такие: сейчас это тебе водки дадут на голодное-то брюхо. И денег предложат, только, говорят, по ночам на дорогу выходи. И идем, говорит, – кто в сигнальщики, кто в досмотрщики, кто в передатчики…
В это время кто-то промчался верхом, обогнал их, круто осадил лошадь, оглянул молча, свистнул и, обернувшись назад, скрылся в кустарник.
– Это, должно, из них, – досмотрщик.
– Они нас не тронут, – заметил Недоуздок.
– Что так?
– Не тронут. Мы судьи.
– А почем им знать?
– Как не знать! Кто в эту пору из пешеходов гурьбой ходит, кроме нас! Богомолы по зимам не ходят; на заработки тоже не ходят, а коли ходят, так в экую пору по своей воле не пойдут – не срочные.
– Это так. А что ж бы им нас и не тронуть? Разве они нас боятся?
– Судей бояться им нечего. Нет, они судей не боятся, потому – что им судьи? Они станового боятся. Ну, а все же судью ублажить им чем ни то нужно. С судьей ему, гляди, прилучится встретиться. Нехорошо, по совести, судью обижать.
– Нет, они нашего брата не обидят, – подтвердил Лука Трофимыч. – Рассказывал тот парень: нам, говорит, понапрасну людей обижать непочто, мы сами по горькой нужде идем. А там, говорит, как пустят фабрику в ход, заработки, харчи выдадут, – мы и опять работать… Плачет паренек-то, говорит: я было в покаянье пришел, – очень уж, вишь ты, душа-то стала тосковать от такого беспутства, – а они ж меня, дурака, и выдали.
– Дурака! А их не поймают, выходит, умников-то?
– На то он и умник… Умник-то в лисьей шубе ходит.
– Ну, и что ж, Лука, вы этого парня?..
– Оправдали… О господи, господи! – вздохнул Лука и помолчал. – А гляньте-ка, ребята, – огни! Это в слободе!
– Это волки!
– Где волки! Вишь вон, и колокольня мерещится будто…
– Поддай, братцы, ходу, – крикнул Недоуздок, – печка близко! Здорово знобит!
Присяжные прибавили шагу. Слобода была близко.
Приказали на Михайлов день собираться. Порешил мир на сходе: считать по три пятака на брата в день. На подводы не полагается, потому до своего города можно пешком дойти, а там по шоссе – как ни то со Христом, а где и с обозами, при случае. А лошади дома нужны лес возить, да и содержание их в городе дорого стоит.
В Михайлов день очередные собрались в волостное правление, совсем снарядившись в путь: мешки за спины подвязали, в них бабы по обменке положили, по рубахе да по портам, и потискали ржаных кокурок на сметане; к мешкам пристегнули лапти и сапоги, по паре.
– Ну, братцы, пора уж… Неравно поторапливайтесь. Беда, слышь, запоздать. Штрафы берут, такие штрафы, что и казны всей нашей не хватит. Вот что! – говорил старшина. – Вы не смотрите на шабринских: они на подводах едут. Вишь, их Гарькины везут всех гуртом на фабричных конях!
– За что ж бы это они их ублажают, Парфен Силыч? – любопытствовал Недоуздок.
– Ну, уж это кто их знает. Не наше это, почтенные, дело… Да и вам мой приказ: коли что ежели и прознаете, так молчок. Наше, мол, дело сторона.
– Знамо, сторона… Мы по себе.
– Наше дело молчок. Так-то-сь! А то там, в округе, народ до всего дошлый… Обчество, братцы, берегите, чтоб за вас ответу не было.
– Как можно обчество!.. Ежели что – нас же накажете.
– Это так, к слову… Да еще присмотр за собой ежечасно имейте, оглядку вокруг себя… Ты, Лука, знаешь… Потому будете там у всех начеку, а народ там тонкий, во всем будет от вас ответа ждать. И чтоб нам, почтенные, ни против людей, ниже против господа дураками себя не оказать.
– Зачем дураками оказываться!
– Да еще, господи сохрани, не прохарчитесь как ни то на винище на подлое… Сдерживайтесь как можно. Деньги у нас, братцы, не очень вольные.
– Зачем баловаться!
– А то как бы нам с вами, судьями, после не поссориться. Да и еще приказ: коли ежели где в трактире али в харчевне будете, всего наипаче старайтесь молчать и ни с кем, а более с приказными да ходоками, зубы не точить.
– Слушаем, Парфен Силыч.
– Ну, и господи благослови! – сказал старшина и, встав, перекрестился.
– Благослови царь небесный, – ответили пеньковцы и тоже покрестились.
– Ну, вы, судьи, получай свои-то паспорты! – крикнул писарь и роздал повестки.
– А чем не судьи, Хрисанф Потапыч?
– Лапотники первый сорт! Лыком шиты!
– Годи мало: сапоги сошьем, не ты один в сапогах ходить будешь.
– Того и жди. С нас снимете да себе наденете. Кто у вас артельный?
– Лука артельный у нас. Он ходил в череду, знает порядки.
– На вот, получай; ты принимаешь – на тебе и спрос будет.
Лука Трофимыч принял харчевые деньги, собрал повестки и вместе на груди в кошель завязал.
– С богом! А ты, Лука, посматривай за Недоуздком-то! – крикнул им вслед старшина. – Попужайте его там, братцы, судьбищем-то… А коли что, так мы его после и лозой – судью-то!
Что же это за «юридические лица» были все эти Луки, Петры, Еремеи, которых еще можно лозой вспрыскивать? Все они были, прежде всего, трудолюбивые землепашцы, принадлежали к тому великорусскому типу, который отличается крупными чертами лица, ростом более среднего, шагистою и несколько развалистою походкой, серыми или бледно-голубыми глазами и белесовато-рыжими (двушерстными) бородами. Все они большие любители говорить и слушать разные сентенции, вроде того, например, что «мужику баловаться нельзя; мужика за баловство знаешь, как надо… Мужик – что бык…». Все они более легковерные художники, чем строгие мыслители, и хотя, прежде чем на что-нибудь решиться или решить какое-нибудь дело, долго носятся с ним, думают, исследуют со всех сторон, но вдруг, утомившись, бросают все свои длинные подготовительные изыскания и произносят решение, иногда совершенно противоположное всем добытым предварительными изысканиями результатам, но зато согласное с их душевным настроением. Они впечатлительны; в них заметна склонность решать дела «по душе», а не по хитросплетенным измышлениям. Все это кладет на их характер печать добродушия. Эти общие свойства прилагались к нашим пеньковцам в разнообразных степенях: в одном преобладает долгая упорная вдумчивость – «семь раз примерь»; другим, напротив, овладевает всецело вдохновение, и он живет «наитием минуты». Первый, по понятиям пеньковцев, будет считаться «мужиком основательным, правильным», второй – «неосновательным». Лука Трофимыч известен всем за самого основательного или, иначе, «обстоятельного» мужика. На печь он никогда не завалится, не увлечется ни делом, ни бездельем; все у него идет ровно: есть дело – он делает его не торопясь, основательно, толково, нет дела – он ходит с топором вокруг избы, в огороде – там стукнет, тут потешет, в другом месте скрепит. И везде у него крепко, плотно. Посторонним влияниям поддается он туго, осторожен, даже недоверчив; ходит в высокой шляпе грешневиком. Но при всем том с этим же Лукой Трофимычем случилось раз такое дело: облюбовал он сруб избяной; долго всматривался в него, долго уговаривался с владельцем; казалось, взвесил все, обдумал – и дело приходило к концу. Но тут кто-то, по дороге в город, заехал к нему в гости и, между прочим, заметил, что он бы, пожалуй, продал «хорошему человеку» и лошадь, и упряжь, и телегу. «А что? Пожалуй бы, я и купил, – сказал Лука Трофимыч. – Хоша мне и не очень нужно, да конь приглянулся, и человек-то ты хороший». Через десять минут Лука Трофимыч выложил половину денег, назначенных на сруб, а о нем и не вспомнил. Потом сам же добродушно подсмеивался и над собой, и над владельцем сруба: «Да вот поди ж ты, братец… кто знал? Вот мы полгода, почитай, с тобой сговаривались, а дело-то как вышло»… Но это нисколько не мешало Луке Трофимычу считаться мужиком основательным. Недоуздок – другое дело. Мужик он из наших пеньковских очередных самый младший: ему лет тридцать с небольшим. Мужики говорили, что и самое «обличив» показывало в нем «необстоятельного» мужика: у него русая, кудрявая, окладистая бородка, широкий, открытый и вечно улыбающийся рот, постоянно показывающий белые здоровые зубы; маленькие смеющиеся серые глаза; на русых, кудрявившихся, под скобку, волосах носит он картуз, который лежит на них, как на форме. Идет «обстоятельный» мужик, задумчивый, сердитый, повеся длинную бороду, посмотрит на Недоуздка и не утерпит, чтоб не сорвать: «Ну, чего оскаляешься? Чего любо?» И Недоуздок тут и разольется над ним самым добродушным хохотом, хотя он прежде и не думал смеяться. Репутацию «необстоятельного» получил Недоуздок за свою впечатлительную и порывистую натуру и действительную «необстоятельность» своего характера. Как-то уж совсем он жил «под наитием». Парнем он был самый веселый, самый разбитной малый: ни один вечер, хоровод, посидки, свадьба не обходились без него; его всегда приглашали в дружки, так как никто не умел заразить всех таким добродушным весельем. «И рожа-то у него, что у скомороха», – говорили обстоятельные мужики. А скоморох, когда ему минул девятнадцатый год, встретился с одним купцом. Купец этот был полуидиот, полуаскет, постоянно ходил в церковь, ставил свечи, крепко стукал лбом в кирпичный пол; на суставах пальцев на руках и на коленях образовались у него большие мозолистые наросты от поклонов. Это поразило Недоуздка, он сошелся с ним – и скоро нельзя было узнать парня; бросил пирушки, девок, хороводы, даже свою возлюбленную, которая с отчаяния скоро сошлась с другим, и стал «церковником»: читал псалтирь, звонил в колокола, целовал у попа руку и раздувал кадило; стал поститься, много молиться. Купец собирался идти в монастырь, и Недоуздок собирался «посвятить себя богу». Купец действительно ушел в монастырь, а Недоуздок сейчас же после этого вернулся к пирушкам, к хороводам и как ни в чем не бывало потребовал своих прав: и от свадеб, и от сверстников, и даже от своей возлюбленной, которую принудил выйти за себя замуж, отчего и устроил не очень красивую семейную жизнь. Он не мог себе представить, почему она его могла разлюбить. У них поначалу шли с женой такие разговоры: «Ориша, – скажет Петр, – подь сюды… Сядь… Ну, ведь ты врешь, что ты меня разлюбила? А? Врешь ведь?» – «Мне что-ка! – запевает Ориша. – Все одно: ты мне муж». – «У, дура! Поди прочь!» Он стал мечтать, как бы ему жениться на другой, а эту жену отдать своему сопернику, допрашивался, нет ли таких подходящих законов, но их не оказалось. «Умрет, тогда женись, – говорили ему, – вот тебе и все законы, – располагайся». Но Петр не хотел смерти жены. Впрочем, мало ли что могло случиться «под наитием» и что могла наделать поселившаяся в голове мысль. Он мечтал уйти куда-нибудь, взять у старосты свидетельство, что жена умерла, и жениться на другой и пр. Но тут дела повернулись неожиданно: кто-то сказал ему, что житье на фабриках веселое и привольное. Он, не долго думая, бросил хозяйство, жену и ушел. Мотался по фабрикам года два; шлялся по кабакам, играл на балалайке, пил, плясал трепака. Он забыл о жене, та – о нем. Она оказалась ловкою бабой: забрала хозяйство в руки, взяла батрака и вместе с ним «подымала» землю. Но вдруг пришел Петр и потребовал признания всех своих на время отчужденных прав, – «к закону вернулся», – как говорили мужики, сделался степенным, рассудительным, хозяйственным мужиком. Только свои и знали, как он заставлял и жену «вернуться к закону».
Лука Трофимыч и Недоуздок шли впереди. За ними следовали прочие «хозяйственные и правильные мужики». Только Фомушка (по списку Фома Фомин), это воплощенное смирение, плелся сзади всех.
Шли присяжные бойким и частым шагом, молча. Верст за пять от волости сиверком понесло с полей. Дорогу стало заметать, словно мучною пылью, мелким снегом. За полушубки, за воротники пробивала стужа к телу. Пройдя верст семь, путники остановились.
– Ишь ты как, братцы, заметает. Того и жди, что разыграется…
– Вьюжит… Кафтанишка-то, парни, у меня не очень чтоб хорошо приспособлен. Дырявит! – печалился Фомушка.
– Когда б засветло в слободу поспеть.
– Где поспеть? Сугробно.
– На печь бы, братцы, важно теперь али бы на полати забраться, – мечтал Недоуздок. – А то, глянь, какая подымается мятлица. Неровно закоченеешь. Валенки-то, вишь они, поистерлись. Хорошие-то жене покинул. Жалко стало, – истаскаю, думаю.
– Все мы тоже не очень чтоб в какие заморские меха-то разодеты. Эк ведь господь наслал за грехи наши. Хоть бы пообождать денек-другой.
– Нельзя. У судей все по строкам.
– И то. Не застаивайся, братцы. Нехорошо в экую божью волю.
Присяжные обернули головы платками и опять бойко двинулись вперед.
Снега наносило все больше и больше. Хотя времени было еще немного, но становилось заметно темнее. Лес вдали зачернел. По ветру волчий вой донесся. Влево стали показываться едва заметные придорожные елки.
– Вон путина-то. Способней теперь будет идти-то. Тракт многоезжий, – заметил кто-то.
По большой почтовой дороге идти стало легче; но и она была пустынна: никто не обгонял их. Вот кто-то где-то свистнул. На свисток еще ответили. Присяжные пошли уже не гусем, а кучей.
– Это он балуется. Любит он экую пору, – заметил один Еремей.
– Нет, это не он. Это овражники, – сказал Лука Трофимыч.
– Много, слышь, их здесь.
– Много, фабрики все кругом. Народ баловень… Народ отябель кругом их селится. Днем-то их не видать, а вот по ночам так знатно закучивают. По слободе у них как ночь, так и пойдет гульба. Позапрошлым годом такого молодца мы судили. Рассказал всего. Много, говорит, нас. Другой раз, говорит, на фабрике-то месяца по два расчета не дают, а то без муки сидим. Ну, и собираемся в слободу. А там есть коноводы такие: сейчас это тебе водки дадут на голодное-то брюхо. И денег предложат, только, говорят, по ночам на дорогу выходи. И идем, говорит, – кто в сигнальщики, кто в досмотрщики, кто в передатчики…
В это время кто-то промчался верхом, обогнал их, круто осадил лошадь, оглянул молча, свистнул и, обернувшись назад, скрылся в кустарник.
– Это, должно, из них, – досмотрщик.
– Они нас не тронут, – заметил Недоуздок.
– Что так?
– Не тронут. Мы судьи.
– А почем им знать?
– Как не знать! Кто в эту пору из пешеходов гурьбой ходит, кроме нас! Богомолы по зимам не ходят; на заработки тоже не ходят, а коли ходят, так в экую пору по своей воле не пойдут – не срочные.
– Это так. А что ж бы им нас и не тронуть? Разве они нас боятся?
– Судей бояться им нечего. Нет, они судей не боятся, потому – что им судьи? Они станового боятся. Ну, а все же судью ублажить им чем ни то нужно. С судьей ему, гляди, прилучится встретиться. Нехорошо, по совести, судью обижать.
– Нет, они нашего брата не обидят, – подтвердил Лука Трофимыч. – Рассказывал тот парень: нам, говорит, понапрасну людей обижать непочто, мы сами по горькой нужде идем. А там, говорит, как пустят фабрику в ход, заработки, харчи выдадут, – мы и опять работать… Плачет паренек-то, говорит: я было в покаянье пришел, – очень уж, вишь ты, душа-то стала тосковать от такого беспутства, – а они ж меня, дурака, и выдали.
– Дурака! А их не поймают, выходит, умников-то?
– На то он и умник… Умник-то в лисьей шубе ходит.
– Ну, и что ж, Лука, вы этого парня?..
– Оправдали… О господи, господи! – вздохнул Лука и помолчал. – А гляньте-ка, ребята, – огни! Это в слободе!
– Это волки!
– Где волки! Вишь вон, и колокольня мерещится будто…
– Поддай, братцы, ходу, – крикнул Недоуздок, – печка близко! Здорово знобит!
Присяжные прибавили шагу. Слобода была близко.
II
Присяжные на ночлеге
Наступила ночь. В слободе уездного города П. кое-где мелькали сквозь занесенные снегом окна мутные огни. Где-то выла собака. С одного постоялого двора по снегу бегали через улицу из-под подворотни длинные тени и лучи: кто-то ходил по двору с фонарем. Слышно фырканье лошадей.
– Осторожней с огнем-то… вы! – кричали из глубины двора.
– Мы осторожны… не впервой.
– То-то. Полуношники. Сожжете, – с вас взыски-то какие!
– Ну, не очень важны хоромы-то… Може, выплатим старыми лаптями…
– О, гужееды-зубоскалы! Сами бы нажили… Век изжили в одних портках, так не знаете, каково она, нажива-то, дается.
Присяжные, все занесенные снегом, подошли через сугроб к воротам и стукнули железным кольцом.
– Кого там еще в экую ночь носит?
– Ночевать бы, – откликнулись присяжные.
– Эко ночевальщики какие проявились! – огрызался голос со двора. – Куда это ветер гонит?
– В округу.
– Пешие, чай?
– Пешковые мы.
– Проходите дальше… Проходите… Местов у нас нет… Какие такие с вас барыши?.. Проходите в харчевню.
– Полно-се, ты, старый! Уймись! Загрызла тебя корысть-то! – крикнул женский голос из избы. – Куда их гонишь в экую погодь? Где они будут харчевню искать теперь?
– Ну, умны стали, – проворчал кто-то и стукнул дверью.
– Много ли вас? – спрашивал тот же женский голос за калиткой.
– Восьмеро.
– Много. Тесно будет… Экое дело!.. Возчики еще у нас стали, порожняки… Разве потеснятся.
– Мы потеснимся. Не важно привыкли спать! – откликнулись голоса со двора. – Пущай!
– Ступайте, родимые, ступайте… Да снег-то отряхните на воле. Намочите, – говорила женщина, отворяя калитку.
Присяжные вошли в избу, в которой по лавкам укладывались возчики; они, видно, только что поужинали. Работница собирала со стола посуду.
– Раздевайтесь, родные, – говорила, входя, хозяйка, – посушитесь, а вы, возчики, потеснились бы.
– А кто будете? – спросили возчики.
– Чередные будем.
– Присяжные?
– Они самые.
– Ну, ну, грейтесь… Места будет… Всем хватит. С печи послышалось ворчанье:
– Эка напустили побиральцев… Гольтяпы – какая орава.
– Полно, уймись…
– Спи, старичок, со христом; мы не обидим.
– Паужинать что будете? – спросила хозяйка, полная, с грудью-козырем, расторопная баба.
– Нету. У нас деревенское есть. Кокурками бабьими побалуемся. Тоже бабы наделили как быть, – любят.
– А то поели бы. Щи вот остались. Я ничего не возьму. Знамо, люди из повинности. В городе тоже, поди, четырнадцать дён прожить придется. Изъянно.
– Харчевито.
– Харчевито – что говорить! Похлебайте.
– Приживальщики! – ворчал голос с печи.
– Вот оно у меня, дитятко-то, – заметила баба. – Правду говорят, что малый, что старый – все одно.
– Мы, коли что, поплатимся за щи-то. Наливай. Знатно оно, с морозу-то. Зябко было.
– Как не зябко! Погрейтесь. Работница поставила щи на стол.
– Где у нас гроза-то! Ай унялась? – спрашивали вошедшие со двора с фонарем возчики.
– На печке гроза-то. Оттуда гремит, – отвечала хозяйка.
– Ну, ну! Гремит еще? Грозен.
– Хозяин будет? – обратились присяжные к хозяйке, кивая на печку и залезая за стол.
– Нету. Отец. Блажной – не приведи господи…
– Нехорош стал отец – в гроб пора. Нажил добра – теперь довольно! – ворчал старик.
– Вот он на вас, на судей, больно сердит.
– Ой? Что так?
– Да вот года три тому назад штрафовали его. Тоже вот в череду был: повесткой вызывали. «Куды, говорит, еще в город ехать?.. Какой такой суд с мужиками – что за мода? Брось, вишь, хозяйство да судить ступай. Мало там их, приказных-то? Модники! Какой, говорит, я такой судья-мужик? Народу только баловство. Воры-то на смех подымут…» Ну, и не ходил; двадцатипятирублевкой штрафовали. С того и сердит… А хозяин мой тоже в череду. С вами, мотри, будет. Уехал позавчера.
– Мотри, с нами будет.
– Так думать нужно. Что поделаешь? Ваше дело подневольное. Убыточно оно, точно… да, толкуют, для души хорошо. Вы как?
– Это об чем?
– А вот говорят: для бога очень хорошо, для души. Из вас кто был ли в череду-то?
– Были, – откликнулся Лука Трофимыч.
– О! Так скажи-ка ты мне об этом. Уж я и буду спокойна.
– Это об душе-то тебе сказывать?
– Да, да… Об ней-то ты мне сказывай. Хозяин, признаться, тоже не хотел ехать, да поп уговорил. На этом и согласился. А то говорит: «Боюсь я, – говорит, – баба, этого самого суда». Да чего, мол, тут, Спиридон Иваныч, бояться? Не ты один. «Так-то так, – говорит, – а все же как это подумаешь, так тебя будто в зноб бросит… Перцовки, – говорит, – коли неравно что, перед судьбищем-то выпью».
– Это так, так, – заметил один из возчиков, – по себе знаю, помогает чудесно. Я ее, перцовку-то, во как уважаю. Однова настудился я. В зажору, братцы, попал совсем, и с возом. Так думал: «Ну, больше, мол, Петруха, не жилец ты…» А еще оженился недавно только. Жалко было бабу… Да перцовки, братцы, выпил это с фершалом штоф, ну, и опять хоть снова; в зажору полезай.
– Да ты это к чему сказывал о перцовке-то? – переспросила хозяйка.
– Это я к себе…
– А кто тебя просил? Ты слышь, я рассказываю: на хозяина, мол, страх напал. Говорит: «Мотри, кабы после-то совесть не заклевала». Я вот к чему… А он об зажорах.
– Всякому свое мило, – заметил возчик и улегся на лавке, подостлав тулуп.
– Так я вот об этом-то… Как ты скажешь… Бывалый ведь ты? – обратилась хозяйка к Луке Трофимычу.
– Ну, об этом как тебе говорить. – Лука Трофимыч затруднялся и продолжал смущенно:– Дело точно будет, так сказывать надобно, доброе… Да во всем нужно с рассудком… А пожалуй, и так скажем, что как ежели по человеку…
– Да, да… Без рассудка долго ли до греха. А все ж за благодушного-то судью бога помолят.
– Помолят. Это будь спокойна, хозяйка, – заговорил один из возчиков, подходя к столу. – Да вот как помолят-то, я вам скажу… Ты, что ли, в судьях-то был?
– Я был.
– Ну, так вот… Я, может, тебя за твое-то благодушие во как бы отблагодарил, кабы в силу было… Так вы меня племяшом уважили, что я за кашу не сяду, за вас не помолившись.
– Что ж у тебя племяша-то судили?
– Судили. Так, дело совсем непутящее было. Зашел, вишь ты, братец, он в городе с ребятами в кабак, да и забаловались там за полуштофом. А тут, на грех, и случилась в кабаке-то драка, да кто-то и умри непутевым часом. Всех и забрали. И нашего-то. Год сидел в тюрьме. Совсем мы со старухой, с маткой-то его (сестра мне будет), порешили, что уж пропадать ему за чужое дело… Паренек был исправный, кормилец, один после отца надел справлял…
– Ну, и оправили его, судьи-то?
– Об чем же я-то сказываю? Совсем уважили. Да вот как, братец: сестра-то это моя, старушка, ходочка какого-то упросила в округе, чтоб он ей всех судей-то на записку выписал, поименно. Вот как. Да с этою бумагой-то летось в Соловки сходила, перед угодниками по свечке за здравие судей затеплила старушка божья!
– Зачтется это твоей старушке от господа.
– А я об чем же?.. Она вот теперь говорит сыну-то: «Я, бат, вам уж больше, по старости моей, не работница, отпусти ты меня, бат, на гору Афон, – еще помолюсь за новых судей-то…» Так вот я и сказываю: за благодушного-то судью молитва в народе не пропадет…
– Нет, нет.
– Так ты за хозяина-то будь спокойна.
– Я спокойна…
– Ну, и ладно. А присяжных всегда уважь.
– Мы уважаем. Этого у нас греха нет.
– Ты бы им вот кваску нацедила, и я бы, может, хлебнул кстати.
– Федосья! Нацеди-кось.
– Благодарствуем, хозяйка, – сказали присяжные, вылезая из-за стола.
– Не на чем, родные. Може, наш кусок не пропадет. Ложитесь-ко. Чать, завтра рано тронетесь?
– Порану. К вечеру нам быть бы нужно.
– Слышь, к нам сюда будет суд-то ездить… Хорошо было бы для нас, неизъянно.
– Для нас все одно…
– Все ж ходьбы-то поменьше.
– Это правда… Сапогам облегченье.
Утром поднялись присяжные рано, отдыхали они немного; еще свет не занимался, как они начали справляться. Возчики еще спали. Хозяйка поднялась за перегородкой, зевнула, вышла, почесывая обеими руками под повойником, и зажгла свечу.
– Ну, дай бог счастливо, – заговорила она, позевывая и крестя рот. – Увидите моего-то хозяина, известите, что, мол, мы благополучны.
– Ладно, скажем.
– Щи, мол, у твоей хозяйки хлебали… А останавливались, мол, у нее возчики, скажите.
– Ладно.
– Да известите (вот только что в просоньях-то вспомнила): Палагея, мол, родила… Уж там знаете в кумовья его думали, да уж заочно помянут. Родила, мол, родила… Девочку, мол.
– Скажем. И про Палагею известим. Будь покойна.
Один из возчиков повернулся на лавке, высунул голову из-под полушубка и, вытаращив осовелые глаза, долго смотрел на присяжных, потом спросил:
– Вьюжно?
– Метет!
– То-то зябко.
И, закутавши голову в полушубок, повернулся к стене.
– Почтенные, – сказал Лука Трофимыч, – вы бы присмотрели… Чтоб после греха не было.
– Ступайте, ступайте со Христом! – кто-то крикнул с полатей. – Мы вас не опасаемся.
– Все же…
– Нету, нету… Зачем грешить на вас! Маетно вам будет идти-то? – спросил голос.
– Сугробно, думать нужно.
– Может, коли порожнем нагоним, подвезем.
– Спасибо.
Присяжные подвязывали мешки.
– Отчего не подвезти? Подвезем, – отозвался кто-то еще. – 0-ох, господи!.. А у тебя, хозяйка, тараканов довольно.
– Ну, что они тебе, тараканы-то, помешали?
– Я так… к слову… Мне что? Пущай живут. Вдруг кто-то забредил: «Суди-суди… у кобылы… кобылы… хвост украл… Ло-ви его, братцы!» – закричал впросонках возчик и проснулся.
– Ах, чтоб те… где кобыла-то? – спросил он, бестолково водя глазами.
– Лови ее!.. Увели!
– Домовик, чтоб его… Придушил совсем. А навалист он у тебя, хозяйка.
– Прощай, хозяйка… Прощай, дед! Не обессудь за беспокойство. Ай спишь?
– Ну-ну, уж ступайте… Судейщики! С этою вашею модой-то, того гляди, всех перережут да переграбят. Такой разбой кругом пошел, – когда было видано?.. Поблажники!
– Ах, грозен у нас на печи судья проявился! – заметили возчики.
– Федосья, запри за ними калитку-то! – крикнула хозяйка, опять укладываясь за перегородкой.
– Не ходи, незачем… Сам запру, – заворчал старик, спрыгивая с печи прямо в валеные сапоги. – Ноне только за всем своим глазом присмотри – то и цело.
Присяжные выходили один за другим. За калиткой они снова перекрестились и пошли вдоль слободы. Еще не рассветало. По улицам сугробы намело. Ноги вязнут. Где-то вдали светится огонь. У домишка стоят несколько саней; лошади дремлют и вздрагивают. Откуда-то слышатся взвизгивания песни и гармоники.
– Души-и! – вылетает из глубины двора подавленный выклик.
– Стой-ой!.. Ой!.. Вот все здесь – получай!..
– Вина-а! – неистово раздается ответный крик.
– Крра-а-а-ул! Косу вырвал… Па-ад-лец! – выбегает из калитки растрепанная женщина.
– Осторожней с огнем-то… вы! – кричали из глубины двора.
– Мы осторожны… не впервой.
– То-то. Полуношники. Сожжете, – с вас взыски-то какие!
– Ну, не очень важны хоромы-то… Може, выплатим старыми лаптями…
– О, гужееды-зубоскалы! Сами бы нажили… Век изжили в одних портках, так не знаете, каково она, нажива-то, дается.
Присяжные, все занесенные снегом, подошли через сугроб к воротам и стукнули железным кольцом.
– Кого там еще в экую ночь носит?
– Ночевать бы, – откликнулись присяжные.
– Эко ночевальщики какие проявились! – огрызался голос со двора. – Куда это ветер гонит?
– В округу.
– Пешие, чай?
– Пешковые мы.
– Проходите дальше… Проходите… Местов у нас нет… Какие такие с вас барыши?.. Проходите в харчевню.
– Полно-се, ты, старый! Уймись! Загрызла тебя корысть-то! – крикнул женский голос из избы. – Куда их гонишь в экую погодь? Где они будут харчевню искать теперь?
– Ну, умны стали, – проворчал кто-то и стукнул дверью.
– Много ли вас? – спрашивал тот же женский голос за калиткой.
– Восьмеро.
– Много. Тесно будет… Экое дело!.. Возчики еще у нас стали, порожняки… Разве потеснятся.
– Мы потеснимся. Не важно привыкли спать! – откликнулись голоса со двора. – Пущай!
– Ступайте, родимые, ступайте… Да снег-то отряхните на воле. Намочите, – говорила женщина, отворяя калитку.
Присяжные вошли в избу, в которой по лавкам укладывались возчики; они, видно, только что поужинали. Работница собирала со стола посуду.
– Раздевайтесь, родные, – говорила, входя, хозяйка, – посушитесь, а вы, возчики, потеснились бы.
– А кто будете? – спросили возчики.
– Чередные будем.
– Присяжные?
– Они самые.
– Ну, ну, грейтесь… Места будет… Всем хватит. С печи послышалось ворчанье:
– Эка напустили побиральцев… Гольтяпы – какая орава.
– Полно, уймись…
– Спи, старичок, со христом; мы не обидим.
– Паужинать что будете? – спросила хозяйка, полная, с грудью-козырем, расторопная баба.
– Нету. У нас деревенское есть. Кокурками бабьими побалуемся. Тоже бабы наделили как быть, – любят.
– А то поели бы. Щи вот остались. Я ничего не возьму. Знамо, люди из повинности. В городе тоже, поди, четырнадцать дён прожить придется. Изъянно.
– Харчевито.
– Харчевито – что говорить! Похлебайте.
– Приживальщики! – ворчал голос с печи.
– Вот оно у меня, дитятко-то, – заметила баба. – Правду говорят, что малый, что старый – все одно.
– Мы, коли что, поплатимся за щи-то. Наливай. Знатно оно, с морозу-то. Зябко было.
– Как не зябко! Погрейтесь. Работница поставила щи на стол.
– Где у нас гроза-то! Ай унялась? – спрашивали вошедшие со двора с фонарем возчики.
– На печке гроза-то. Оттуда гремит, – отвечала хозяйка.
– Ну, ну! Гремит еще? Грозен.
– Хозяин будет? – обратились присяжные к хозяйке, кивая на печку и залезая за стол.
– Нету. Отец. Блажной – не приведи господи…
– Нехорош стал отец – в гроб пора. Нажил добра – теперь довольно! – ворчал старик.
– Вот он на вас, на судей, больно сердит.
– Ой? Что так?
– Да вот года три тому назад штрафовали его. Тоже вот в череду был: повесткой вызывали. «Куды, говорит, еще в город ехать?.. Какой такой суд с мужиками – что за мода? Брось, вишь, хозяйство да судить ступай. Мало там их, приказных-то? Модники! Какой, говорит, я такой судья-мужик? Народу только баловство. Воры-то на смех подымут…» Ну, и не ходил; двадцатипятирублевкой штрафовали. С того и сердит… А хозяин мой тоже в череду. С вами, мотри, будет. Уехал позавчера.
– Мотри, с нами будет.
– Так думать нужно. Что поделаешь? Ваше дело подневольное. Убыточно оно, точно… да, толкуют, для души хорошо. Вы как?
– Это об чем?
– А вот говорят: для бога очень хорошо, для души. Из вас кто был ли в череду-то?
– Были, – откликнулся Лука Трофимыч.
– О! Так скажи-ка ты мне об этом. Уж я и буду спокойна.
– Это об душе-то тебе сказывать?
– Да, да… Об ней-то ты мне сказывай. Хозяин, признаться, тоже не хотел ехать, да поп уговорил. На этом и согласился. А то говорит: «Боюсь я, – говорит, – баба, этого самого суда». Да чего, мол, тут, Спиридон Иваныч, бояться? Не ты один. «Так-то так, – говорит, – а все же как это подумаешь, так тебя будто в зноб бросит… Перцовки, – говорит, – коли неравно что, перед судьбищем-то выпью».
– Это так, так, – заметил один из возчиков, – по себе знаю, помогает чудесно. Я ее, перцовку-то, во как уважаю. Однова настудился я. В зажору, братцы, попал совсем, и с возом. Так думал: «Ну, больше, мол, Петруха, не жилец ты…» А еще оженился недавно только. Жалко было бабу… Да перцовки, братцы, выпил это с фершалом штоф, ну, и опять хоть снова; в зажору полезай.
– Да ты это к чему сказывал о перцовке-то? – переспросила хозяйка.
– Это я к себе…
– А кто тебя просил? Ты слышь, я рассказываю: на хозяина, мол, страх напал. Говорит: «Мотри, кабы после-то совесть не заклевала». Я вот к чему… А он об зажорах.
– Всякому свое мило, – заметил возчик и улегся на лавке, подостлав тулуп.
– Так я вот об этом-то… Как ты скажешь… Бывалый ведь ты? – обратилась хозяйка к Луке Трофимычу.
– Ну, об этом как тебе говорить. – Лука Трофимыч затруднялся и продолжал смущенно:– Дело точно будет, так сказывать надобно, доброе… Да во всем нужно с рассудком… А пожалуй, и так скажем, что как ежели по человеку…
– Да, да… Без рассудка долго ли до греха. А все ж за благодушного-то судью бога помолят.
– Помолят. Это будь спокойна, хозяйка, – заговорил один из возчиков, подходя к столу. – Да вот как помолят-то, я вам скажу… Ты, что ли, в судьях-то был?
– Я был.
– Ну, так вот… Я, может, тебя за твое-то благодушие во как бы отблагодарил, кабы в силу было… Так вы меня племяшом уважили, что я за кашу не сяду, за вас не помолившись.
– Что ж у тебя племяша-то судили?
– Судили. Так, дело совсем непутящее было. Зашел, вишь ты, братец, он в городе с ребятами в кабак, да и забаловались там за полуштофом. А тут, на грех, и случилась в кабаке-то драка, да кто-то и умри непутевым часом. Всех и забрали. И нашего-то. Год сидел в тюрьме. Совсем мы со старухой, с маткой-то его (сестра мне будет), порешили, что уж пропадать ему за чужое дело… Паренек был исправный, кормилец, один после отца надел справлял…
– Ну, и оправили его, судьи-то?
– Об чем же я-то сказываю? Совсем уважили. Да вот как, братец: сестра-то это моя, старушка, ходочка какого-то упросила в округе, чтоб он ей всех судей-то на записку выписал, поименно. Вот как. Да с этою бумагой-то летось в Соловки сходила, перед угодниками по свечке за здравие судей затеплила старушка божья!
– Зачтется это твоей старушке от господа.
– А я об чем же?.. Она вот теперь говорит сыну-то: «Я, бат, вам уж больше, по старости моей, не работница, отпусти ты меня, бат, на гору Афон, – еще помолюсь за новых судей-то…» Так вот я и сказываю: за благодушного-то судью молитва в народе не пропадет…
– Нет, нет.
– Так ты за хозяина-то будь спокойна.
– Я спокойна…
– Ну, и ладно. А присяжных всегда уважь.
– Мы уважаем. Этого у нас греха нет.
– Ты бы им вот кваску нацедила, и я бы, может, хлебнул кстати.
– Федосья! Нацеди-кось.
– Благодарствуем, хозяйка, – сказали присяжные, вылезая из-за стола.
– Не на чем, родные. Може, наш кусок не пропадет. Ложитесь-ко. Чать, завтра рано тронетесь?
– Порану. К вечеру нам быть бы нужно.
– Слышь, к нам сюда будет суд-то ездить… Хорошо было бы для нас, неизъянно.
– Для нас все одно…
– Все ж ходьбы-то поменьше.
– Это правда… Сапогам облегченье.
Утром поднялись присяжные рано, отдыхали они немного; еще свет не занимался, как они начали справляться. Возчики еще спали. Хозяйка поднялась за перегородкой, зевнула, вышла, почесывая обеими руками под повойником, и зажгла свечу.
– Ну, дай бог счастливо, – заговорила она, позевывая и крестя рот. – Увидите моего-то хозяина, известите, что, мол, мы благополучны.
– Ладно, скажем.
– Щи, мол, у твоей хозяйки хлебали… А останавливались, мол, у нее возчики, скажите.
– Ладно.
– Да известите (вот только что в просоньях-то вспомнила): Палагея, мол, родила… Уж там знаете в кумовья его думали, да уж заочно помянут. Родила, мол, родила… Девочку, мол.
– Скажем. И про Палагею известим. Будь покойна.
Один из возчиков повернулся на лавке, высунул голову из-под полушубка и, вытаращив осовелые глаза, долго смотрел на присяжных, потом спросил:
– Вьюжно?
– Метет!
– То-то зябко.
И, закутавши голову в полушубок, повернулся к стене.
– Почтенные, – сказал Лука Трофимыч, – вы бы присмотрели… Чтоб после греха не было.
– Ступайте, ступайте со Христом! – кто-то крикнул с полатей. – Мы вас не опасаемся.
– Все же…
– Нету, нету… Зачем грешить на вас! Маетно вам будет идти-то? – спросил голос.
– Сугробно, думать нужно.
– Может, коли порожнем нагоним, подвезем.
– Спасибо.
Присяжные подвязывали мешки.
– Отчего не подвезти? Подвезем, – отозвался кто-то еще. – 0-ох, господи!.. А у тебя, хозяйка, тараканов довольно.
– Ну, что они тебе, тараканы-то, помешали?
– Я так… к слову… Мне что? Пущай живут. Вдруг кто-то забредил: «Суди-суди… у кобылы… кобылы… хвост украл… Ло-ви его, братцы!» – закричал впросонках возчик и проснулся.
– Ах, чтоб те… где кобыла-то? – спросил он, бестолково водя глазами.
– Лови ее!.. Увели!
– Домовик, чтоб его… Придушил совсем. А навалист он у тебя, хозяйка.
– Прощай, хозяйка… Прощай, дед! Не обессудь за беспокойство. Ай спишь?
– Ну-ну, уж ступайте… Судейщики! С этою вашею модой-то, того гляди, всех перережут да переграбят. Такой разбой кругом пошел, – когда было видано?.. Поблажники!
– Ах, грозен у нас на печи судья проявился! – заметили возчики.
– Федосья, запри за ними калитку-то! – крикнула хозяйка, опять укладываясь за перегородкой.
– Не ходи, незачем… Сам запру, – заворчал старик, спрыгивая с печи прямо в валеные сапоги. – Ноне только за всем своим глазом присмотри – то и цело.
Присяжные выходили один за другим. За калиткой они снова перекрестились и пошли вдоль слободы. Еще не рассветало. По улицам сугробы намело. Ноги вязнут. Где-то вдали светится огонь. У домишка стоят несколько саней; лошади дремлют и вздрагивают. Откуда-то слышатся взвизгивания песни и гармоники.
– Души-и! – вылетает из глубины двора подавленный выклик.
– Стой-ой!.. Ой!.. Вот все здесь – получай!..
– Вина-а! – неистово раздается ответный крик.
– Крра-а-а-ул! Косу вырвал… Па-ад-лец! – выбегает из калитки растрепанная женщина.