Ах, паразитка, паразитка! Глядите, она уже за нами идет, наблюдает, показал он на обезьяну, опять качавшуюся на длинной ветке над нашими головами. Или это была другая обезьяна? - Правда это или нет, как вы считаете, что мы от них произошли? Был тут у этого армянина, к которому я в конце концов поступил, один ученый из Австралии. Так он сомневался. Не может, считал, этого быть, чтобы мы происходили от обезьяны. Это обидно, мол, для людей так думать, что мы происходили от этаких тварей. А я лично считаю, что все возможно, все может быть. Я у этих армян - их два брата, и они два дела вели - прослужил тут, в Африке, можно сказать, шесть лет. Они не только ловили обезьян на продажу, но и вели дела по крокодилам, носорогам и прочим зверям, которых они содержали, выращивали и продавали. Дело у них было не слишком большое, но в то время очень прибыльное. И, главное, интересное. Но живот у меня сперва вроде утих здесь, в Африке, а потом начались приступы. И если схватит меня такой приступ где-нибудь в дороге, я не только ревмя реву, но и двигаться не имею возможности. Какой же из меня в таком случае агент, как я тогда красиво назывался, по отлову и реализации? Армяне, вполне понятно, отказались от меня. Но выплатили мне наградные. Вот с наградными деньгами я и вступил в наше кожевенное дело с немцем, насчет которого я вам уже объяснил... И, глядите, глядите, как она как будто с интересом смотрит то на вас, то на меня. И нахально, глядите, улыбается, - вдруг сердито плюнул в сторону обезьяны Борвенков. И вздохнул. - Сколько я их переловил за шесть лет, это высказать невозможно. Но, понимаешь, симпатии настоящей у меня к ним не получилось. Хотя бы такой вот симпатии, как к другим зверям. Как даже, например, к тем же крокодилам.
   Борвенков опять огляделся вокруг, на этот раз, как мне показалось, с тревогой, будто отыскивая что-то. Потом сказал:
   - И вот, глядите, прошел денек. Опять денек прошел. Смеркается. Время быстро идет. Ох, до чего быстро. Ровно вчера все было. И я молодой, глупый был. Умнее-то я вроде не очень стал, - конфузливо улыбнулся он. - А вы, наверное, устали от меня, от моего разговора. Думаете, наверно, что это за чудик такой попался. Говорит и говорит, как я не знаю кто. А я и вправду остановиться не могу. Ну с кем я мог бы в другое время вот так поговорить на родном или даже другом языке? С детьми моими я обо всем говорить не могу. И не хочу: они еще, понятно, дети. С немцем, моим компаньоном Куртом Фогелем, тем более разговора особого быть не может...
   - А немец ваш тоже на свою родину ехать побаивается? - спросил я. Тоже что-нибудь такое натворил?
   - Не знаю. Я с ним уже здесь познакомился. Рассказывал он, что воевал у нас в России. И там в плену был. Не очень шибко, но может говорить по-русски. Собирается даже поехать туристом в Сибирь. В тот лагерь, где жил в плену, под Красноярском. Говорит, хорошая земля. Вот, говорит, где можно делать дела. И народ, говорит, хороший в Сибири. Вспоминает, что русские кормили пленных даже много лучше, чем ели сами. А в свою Западную Германию - называется Феэрге - он ездит каждый год, когда здесь подступает самая жара. У него там, в Германии, два дома. И тут собственный дом. Я при нем, по-настоящему-то если говорить, больше рабочий, чем компаньон. У него в деле два пая, у меня - один... Для чего я вам все это рассказываю, непонятно. А обезьяна, глядите, снова прислушивается. Может, куда-нибудь все это, что я тут болтаю, сообщить хочет? В Освенциме был тоже такой человек, не один, конечно, он был, но я его часто вспоминаю. Из-за него я, понимаешь, тоже чуть в печку не угодил. Тоже из-за моих разговоров.
   Всю жизнь я любил поговорить, - печально усмехнулся Борвенков и вздохнул. - И вот, видите, выходит, уже и поговорить не с кем. Ну, ладно, пойдем к Василию Митрофановичу. Вон уже видно ихнюю, как по-нашему, по-русски, сказать, веранду...
   В здании госпиталя горел свет, когда мы поднялись на его каменные ступени. В просторном остекленном вестибюле в уютных кожаных креслах сидели ожидающие приема.
   К нам вышла темнокожая женщина в белоснежном халате и высоком накрахмаленном чепце. Борк-Борвенков, кивнув на меня, сказал ей что-то на местном языке.
   - Главный врач еще занят, - сообщила она по-русски с легким акцентом, с достоинством поклонившись мне. - Василий Митрофанович безусловно вас примет, но чуть позднее. - И приложила палец к пухлым коричневым губам. Очень, извините, трудный случай. А вы пойдемте, - сказала она больному с костылем, сидевшему первым у двери. И, вспомнив, очевидно, что больной не понимает по-русски, перевела эти слова.
   - Врачиха, - пояснил мой собеседник. - Двоюродная сестра моей покойной Офы. Виргиния. Одинокая. Умница. Училась во Франции. Потом еще в России, в Советском, одним словом. Союзе. Хотел на ней жениться после смерти Офы. Отклонила. Куда там. Она же образованная. А я кто?
   Виргиния еще два раза вышла, приглашая больных. На нас она больше не обращала внимания.
   Наконец в вестибюле появился, чуть прихрамывая, мужчина лет, может быть, под шестьдесят, невысокого роста, в очках чуть не во все лицо, в соломенного цвета усах, в зеленом халате, надетом, как пальто, застежка впереди.
   - Кто меня спрашивал?
   Мой собеседник тотчас же вскочил.
   - Вот, Василий Митрофанович, тут из Москвы. Один гражданин. Хотели вас видеть. Вот я их привел. Они тоже, как мы, русский...
   Василий Митрофанович протянул мне руку, спросил сухо:
   - Здоровы?
   - Вполне, - сказал я, несколько задетый странностью вопроса.
   - Тогда еще минуточку попрошу вас подождать. Есть некоторая неотложность. - И подошел к больному негру с толсто забинтованной шеей. Заговорил с ним на местном языке. Потом по-русски сказал подошедшей к ним Виргинии: - Отведи его, пожалуйста, в боковушку. Придется его опять положить. Вот здесь давайте присядем, - кивнул он в угол вестибюля, где возле большого торшера стояло два кожаных кресла. - У вас есть ко мне вопросы?
   Я сказал, что вопросов нет. Просто я хотел повидать его после всего, что слышал о нем. И пересказал услышанное. Может быть, он еще что-нибудь расскажет о своей, в сущности, необычной деятельности.
   - Почему же необычной? Врач при всех условиях врач, - оглядел он меня довольно строго. - Послали нас сюда с женой на четыре года, но пробыли мы значительно больше. Так получилось. А что касается разговоров обо мне, так тут есть нечто от легенды. Кстати, этого охотника, о котором вам пастор рассказывал, не я оперировал. И, если уж на то пошло, его оперировал действительно московский доктор. А мне этот титул присвоили вовсе незаслуженно. В Москве я никогда не работал и не жил. Вероятно, особого значения это не имеет, но, если вы захотите написать, может получиться претенциозно. И неверно. Лучше мы познакомим вас с действительно московским доктором, с тем, кто делал ту операцию. У нас к тому же не один московский доктор, а целых два... Гиня, - повернулся он к Виргинии, позови, пожалуйста, Горация.
   В вестибюль минут пять спустя вошел стройный темнокожий молодой человек с черными курчавыми волосами.
   - Вы звали меня, доктор Ермаков?
   - Вот это московский доктор, - показал на него Василий Митрофанович. Они с братом учились и кончили в Москве. А я всего-навсего в Томске. Тут вспоминают, Гораций, как ты в прошлом году оперировал того охотника из Маран-бье...
   - Да, - кивнул Гораций. - К сожалению, не весьма удачная операция. Ему еще придется приехать к нам.
   - А девочку ту на дыхательных путях действительно оперировал я, сказал доктор Ермаков. - И про кондитера с тортом это тоже верно. Чудак такой. И он меня московским доктором называл. Ничего обидного в этом, естественно, нет. Даже лестно. Но получается, как бы чужую славу присваиваю. В Москве я был всего один раз, нет, извините, два. И жена у меня почти что москвичка: училась в Москве. А под Москвой мы вот с ним, впервые он будто случайно заметил моего спутника, - крепко побывали в сорок первом, осенью. Точнее, под Можайском. И одинаково нам попало по ногам. Ему, кажется, без серьезных последствий, а я месяцев пять пролежал в Саратове в госпитале. Чересчур способные студенты так прооперировали, до сих пор прихрамываю. Да бог с ними. Не так уж много и прихрамывать осталось. Скоро собираться.
   - Куда?
   - Ну куда мы все в конце концов собираемся.
   Гораций засмеялся.
   - Доктор Ермаков, что это? Вы сегодня не в своем, как это, не в своем оптимизме...
   - Устал я, - вздохнул доктор Ермаков. - Оперировал сейчас на кишечнике. И у самого живот разболелся. Я вот так же, как и он, потом был ранен в живот, - опять кивнул он на моего спутника. - Только на другом фронте и...
   Доктор Ермаков, явно что-то не договорив, внезапно поднялся.
   - Извините, я должен опять пройти к больному. Есть еще одна неотложность. Если можете и хотите, подождите меня немного...
   Ушел. Потом позвали Горация.
   Мы остались в вестибюле вдвоем с моим спутником. Больных больше не было. Их всех развели.
   - Вот видели, - сказал мой спутник Иван Алексеевич Борвенков. - На букве "и" наш доктор остановился. Вы заметили: проговорил букву "и", поглядел на меня, хотел еще что-то такое выговорить. Конечно, насчет меня. Насчет того, как и кто и за что меня ранил. Я же это хорошо понимаю. Вот он мне и операцию прямо отлично сделал. Боли начисто прекратились. А все равно признавать меня за человека не желает. Просто в упор меня не видит. И в палате после операции я вот так же лежал. Придет, всех нас осмотрит, всех черненьких обласкает, а меня только спросит: "Жалоб нет?" И все. Один раз поговорил он со мной подробно, единственный только раз, перед операцией. Это у докторов называется - анамнест. Расспросил, где родился, какие родные, на каких фронтах воевал. Я ему чистосердечно во всем признался. А чего скрывать? И он сразу, я заметил, ко мне переменился. Как будто я не русский, не земляк его. Одним словом, я же говорю, в упор меня после этого не видит. И сегодня только при вас вот так на меня поглядел. Хотел вроде что-то обо мне сказать. Ну и сказал бы хоть самое матерное слово. Все-таки мне легче было бы. А то до каких же, ну, я не знаю, пор это может продолжаться?
   Опять вошла Виргиния, сказала, что Василий Митрофанович просит его извинить: он не может выйти, того больного сейчас во второй раз положат на операционный стол.
   Нам с Борвенковым ничего не оставалось, как уйти. Борвенков что-то, должно быть, любезное сказал Виргинии на прощанье на местном языке. Она ему ответила, как мне показалось, не очень любезно.
   ...Только у подъезда больницы было светло. Горел на крашеном столбе фонарь. А весь городок лежал в темноте. И спускаться с холма стало много труднее, чем было подыматься.
   Борвенков шел где-то рядом со мной, но я только слышал его голос, а самого различал с трудом. И голос его звучал как бы издали.
   - А вы заметили, что эта Виргиния, вроде бывшая родственница, моя, тоже меня презирает. А вы поняли, отчего? Оттого, что он меня презирает, доктор. Ну, хорошо: он русский и я русский. Он, скажем, презирает меня за что-то. И это его дело, пусть даже несправедливое. А ей-то что, то есть Виргинии, ей-то какое дело?
   Под ногами хрустели в темноте мелкие острые камни. Идти становилось совсем трудно. Я пожалел, что не купил у Жозефа фонарик. Все-таки хоть слабый лучик пригодился бы сейчас в этой, казалось, все сгущавшейся тьме, полной тревожащего душу невыразимого хаоса звуков, в котором можно различить всхлипывание и щебет, детский плач и жужжание, шелест и треск и снова детский плач.
   - Да нет, это не плач, - отозвался на мой вопрос Борвенков. - Тут и некому плакать. Это, скорее всего, где-то не очень далеко антилопа скучает. Их еще тут хватает. Или газель. Слышите, как шибко с надсадой взревывает. То ли замуж выйти желает, то ли обратно мужа к себе зовет. Ихнее дело такое: сезон!
   - А вы-то откуда знаете? - удивился я.
   - Ну, как же, я тут давно живу. И, слава богу, покамест не слепой и не глухой. Уже ко всему хорошо пригляделся, принюхался. И тем более, я же вам объяснял, по зверям у армян работал. Антилопа, она очень нежная зверь. Вы слышите, как тоскует, взревывает? А как же. Природа свое спрашивает. Без нее, без любви никто не может. Деваться некуда. Тут уж рядом почти... эти... джунгли...
   Впотьмах мы натыкались на кустарник, которого, когда мы поднимались, кажется, не было. Уж не заблудились ли мы?
   - Да вы не тревожьтесь, пожалуйста, - успокаивал меня Борвенков. - Тут уже недалеко и дом мой. Мы с вами просто с другого края пошли. Тут и Жозеф, если вам потребуется, в этом районе. А то и у меня можете переночевать. Я живу не очень бедно и, по здешним обычаям, довольно чисто. Ужин сейчас устроим настоящий, если желаете, африканский. Антилопье мясо приготовим с хорошими, даже целебными травами, с жареным арахисом. И водочка найдется кукурузная или пальмовое винцо. Не могу сказать, лучше она или хуже нашей, здешняя водка. Нашу-то я ведь еще не пробовал. Я ведь тогда совсем молоденький был. При проводах моих на войну я у дедушки нашего, как сейчас помню, портвейну полстакана выпил и захмелел до слез. Вот так. А сегодня мы с вами выпьем за свидание. Чего вы пожелаете. Я же к вам с дорогой душой. И детям моим - они, наверно, еще не спят - будет лестно и поучительно увидать русского человека с самой нашей родины, даже тем более с города Москвы... Электричества у нас в доме, конечно, нет, как бы извинялся Борвенков. - Электричество здесь только на небольшом заводике, в больнице да еще кой в каких домах и учреждениях, но и то до одиннадцати часов. А мои детишки сию минуту уже, наверно, зажгли керосиновую лампу.
   Мне захотелось еще раз увидеть его деток - двух черных мальчиков, похожих друг на друга, и их сестру, Надю, похожую на отца.
   - И ничего, что маленькая, она ужин сейчас приготовит дай бог, говорил Борвенков. - Ей только надо приказать, а она приготовит. Она вся в мать, очень смекалистая, деловая. Вот вы сейчас сами увидите...
   Но увидеть это мне не пришлось.
   Раньше я увидел большой желтый шар, висевший над крыльцом двухэтажного дома - низ каменный, из острых камней, связанных глиной с известью, верх дощатый.
   - Отель "Жорж", - пояснил Борвенков, - хотите заглянуть? Конечно, говорил он, отчего-то чуть заробев, когда мы вошли в вестибюль, - тут вам, пожалуй, будет куда удобнее. Тем более, как я понял, что вы журналист. Номера вполне приличные. Уборная и все такое - внутри. А у нас, то есть у меня, что? Одна всего-навсего комната, и нас четверо. Да еще на ночь собаку внутрь берем. Потому что она скучает об детях на воле. И даже воет. А поскольку она воет, ее могут другие проходящие звери очень свободно затронуть. И даже уничтожить. Мало ли тут...
   Хозяину отеля, сухонькому старичку с черной, густо посеребренной головой, Борвенков представил меня, должно быть, в столь лестных для меня выражениях, что хозяин сперва совершил на своих подагрических ногах нечто близкое к танцу и уж затем повел меня по шаткой скрипучей лестнице на второй этаж. Здесь распахнул дверь в действительно приличный, но нестерпимо душный номер. Однако не советовал открывать окна и зажигать при открытых окнах свет.
   - Ящерицы очень бедовые тут. Не хуже обезьян, - пояснил Борвенков. Очень просто могут и в постель вскочить и напугать со сна. Словом, хозяин никакой гарантии, как он объясняет, насчет их не дает.
   Было что-то невыразимо грустное в том, как Борвенков, попрощавшись со мной, пожав мне руку, попятился к двери, говоря:
   - Ну, словом, вот так. Одним словом, до свидания. Передавайте там всем, одним словом, привет. Земле нашей, одним словом, народу. А я вот покамест тут остаюсь, очень благодарный вам за разговор и внимание...
   Он стал спускаться по лестнице. Потом вдруг остановился и, еще раз поглядев на меня, будто вспомнив что-то, вдруг сказал:
   - А вообще-то я другой раз думаю: будь она проклята, та алюминиевая, мятая-перемятая тарелка с жидким немецким супом, на которую я польстился тогда. И потерял - что? Родину, то есть все на свете. Уж, может, лучше было тогда помереть с голоду. Но кто же знал? А вот, видишь, как получилось. Одним словом, прощайте. Не поминайте лихом за лишний разговор и за все. Пошел я...
   Он сбежал по этой катастрофически скрипящей лестнице, и было слышно, как прохрустел гравий под ногами, когда он обогнул отель.
   Все-таки я зажег свет в номере. И сию же минуту увидел, как что-то длинное, темное, похожее на змею зашевелилось в большом белом плафоне под потолком. Из плафона минуту спустя высунулась узенькая головка и неодобрительно оглядела меня сонными глазами.
   В этот же момент меня позвали вниз к телефону. Интересно, кто мог узнать, где я? И кому я мог потребоваться в это время?
   Звонил доктор Ермаков. Может ли он зайти ко мне сейчас.
   Доктор был не один. Его сопровождала (или он ее сопровождал?) очень стройная блондинка, показавшаяся мне в первое мгновение необыкновенно молодой в сравнении с мужем.
   Впрочем, и доктор сейчас не выглядел таким пожилым, как в госпитале часа два назад.
   Без белого халата, в темно-зеленом костюме, при красном галстуке он казался много моложе своих лет. И говорил более оживленно, сожалея, что не удалось, как следовало, побеседовать там, в госпитале:
   - Были многие неотложности, и, кроме того, извините меня, с вами был этот тип...
   - Ну почему, - вдруг вспыхнула жена доктора, - ты постоянно называешь несчастного Борка "этот тип"?
   - Катя, прекрати, - с почти болезненной интонацией попросил доктор. И сразу снова стал выглядеть пожилым. - Дай поговорить. Дай поговорить нормально с человеком. Я так рад. Мне так приятно. Дай поговорить...
   - Говори, но говори, пожалуйста, как человек, - потребовала супруга. Я не могу терпеть твою постоянную неприязнь. Девочка - крошка, эта Надя, которую я принимала при родах, бегает ко мне чуть ли не каждый день, спрашивает, как по-русски будет "кошка", "конь", "трава". Сама, без посторонней помощи почти научилась читать по-русски. Спит и видит во сне удивительную страну, в которой родился ее отец. А отца мы называем "этот тип".
   - Ну извини, Катя, но это все не так просто, - сказал доктор. - И даже очень не просто...
   - Вот именно, - подтвердила жена. И повернулась ко мне. - Вы понимаете, миссионеры когда-то построили здесь хижину и назвали ее госпиталем святого Эммануила. По прошествии десятилетий на том же месте при помощи Советского Союза было выстроено прекрасное здание, вы же видели, настоящий современный госпиталь. Но местные жители по-прежнему называют его именем Эммануила. Хотя непонятно, при чем тут какой-то Эммануил? Да и был ли на самом деле такой святой? Однако все повторяют...
   - Не могу понять, к чему ты это? - устало посмотрел на жену доктор. И снял очки, чтобы протереть их носовым платком.
   - К тому, что люди любят повторять затверженное. Ты сделал прекрасную операцию Борвенкову. Можно сказать, оживил его. Хотя мог бы и не оживить. И все равно повторяешь одно и то же: "этот тип".
   - Ты была бы права, если б я не воевал, не видел войны. Но я, к сожалению, ее очень хорошо видел. Своими глазами.
   - Но ты же не один ее видел, - снова перебила его жена. - И я воевала, как ты знаешь. В меру сил...
   При этих словах я опять взглянул на жену доктора и заметил впервые множество морщин на ее шее и понял, что она совсем не молодая, только выглядит молодой, то есть, как говорят, умеет держаться.
   Муж насупился, замолчал.
   В плафоне под потолком опять зашевелилось вокруг лампочки все еще загадочное для меня темное существо и высунуло свою узенькую головку.
   - У нас дома такая же история, - оживилась жена доктора, взглянув на плафон. - И каждый вечер я ее выгоняю половой щеткой. А утром она снова тут как тут.
   - Ящерица, - поднял усталые глаза к плафону доктор. - Где-то я читал, у некоторых из них агрессивный характер...
   - Мне неприятно, - опять чуть воспламенилась жена, - что ты, такой хороший, добрый, даже благородный человек, готовый каждую минуту, буквально каждую минуту идти на риск для чужого благополучия, что ты такой... Я даже не знаю, как это назвать...
   - Ну, хорошо, хорошо, прошу тебя, не выдавай мне рекомендаций и характеристик, - уже сердито попросил доктор. И встал.
   - Сядь сейчас же, - засмеялась жена. - Все равно ты никуда без меня не уйдешь.
   В комнату постучали. Вошел хозяин отеля и пригласил всех пройти в гостиную. Он просил нас оказать ему высокую честь - откушать чаю в его скромном доме. Оказывается, он тоже в недавнем прошлом пациент доктора.
   В гостиной разговор уже не возвращался к Борвенкову и к его судьбе. Речь шла о госпитале и о том, что супруги Ермаковы скоро должны покинуть эти края. Они приобрели здесь в рассрочку отечественный автомобиль, на котором и хотели бы отправиться домой. Рискованно? Нисколько. А если даже и рискованно - интересно. Они сейчас изучают маршрут...
   - Я безумно хочу домой, - как по секрету, сообщила жена доктора. - Хочу в Иркутск. Хочу в знойный день посидеть у прохладной Ангары. Хочу искупаться в Ангаре. Хочу выпить холодного хлебного кваса. Хочу побродить по Москве. Постоять в предвечерние часы на каменных плитах Большого театра, не удастся ли купить "лишний билетик". И все-таки, все-таки я теперь обязательно буду скучать... И ты ведь будешь скучать, Василек. И даже по хозяину этого отеля, которому ты вырезал, я уж не помню, что...
   - Аденому простаты, - подсказал доктор. - И мне это было непросто.
   - Я знаю, - кивнула жена.
   Чай был необыкновенно вкусный, крепкий, ароматный, с засахаренными фруктами, с длинным тонким печеньем, похожим на сладкие и чуть пригорелые прутики, и с жареным арахисом, о котором говорил Борвенков.
   Хозяин не участвовал в нашем чаепитии.
   - Очень занят. Не имею времени, - сказал он.
   И в самом деле, старенькому хозяину этого не нового восьмикомнатного отеля нелегко, наверно, было выполнять одновременно несколько обязанностей - повара и официанта, уборщика и бухгалтера. Ведь номера он сдает, как я узнал потом, с четырехразовым питанием. А помогают ему только жена и сестра жены - две тихие старушки, похожие на ученых мышек.
   Вскоре доктора позвали к телефону. В госпитале, должно быть, случилась очередная неотложность.
   - Надо идти, надо идти, - повторял он, поговорив по телефону и стоя уже внизу у выхода.
   А жена его в этот момент просила меня или совсем не писать о ней и ее муже или как-то "все это" зашифровать...
   - Но почему?
   - Несолидно как-то все это получается, - огорчилась она. - И я тут вела себя при вас не очень тактично. У вас может сложиться впечатление, что доктор Ермаков во всем уступает жене, что он боится жены. А он, вы знаете, ничего и никого не боится. И к Борвенкову он не может изменить своего отношения. Вот такой, ну, упрямый, что ли...
   - Надо идти, - еще раз крикнул снизу доктор, уже раздраженно.
   Я проводил их до угла дома и вернулся к себе.
   В плафоне снова зашевелилась ящерица, когда я зажег свет.
   1978