- И не боишься? - шепотом спросила Даша. - Ведь это же получается как бы... вред. Государству вред и всем прочим...
   - "Вред"! - передразнила ее Нонна Павловна. - Ты бы посмотрела, как меня приветствуют, когда я по домам хожу! А государство от меня не обеднеет. У нас не бедное государство...
   - Вот в этом все и дело, - как бы согласилась Даша. - Государство, это правильно, не бедное. И не вечно же так будет, что каких-то товаров не хватает. Ну, а как все наладится, ты что же тогда?
   - Ты за меня не беспокойся, - насупилась Нонна Павловна, - я себе найду... - И вдруг осеклась, опять увидев Филимона.
   Он вернулся, должно быть, за новыми пластинками и стоял посреди комнаты. И Даша увидела его. Даша как будто даже испугалась, увидев его.
   - Ты чего, Филимоша? - спросила она. - Ты чего?
   - Ничего, - ответил он каким-то странным, глухим голосом. - Просто так...
   - Завел бы хоть танцы, - уже совсем растерянно попросила Даша.
   - Заведу, - пообещал он и медленно пошел к гостям.
   А Нонна Павловна как будто очнулась от тяжкого сна. И с чего это она вдруг так расчувствовалась, разболталась, словно вывернулась наизнанку? Может, это хмель ее так закружил? Или просто всякому человеку хоть раз в жизни хочется с кем-нибудь поговорить откровенно о себе, о своих делах, какие бы они ни были? И это ведь ее родная сестра Даша. Бывало, они в детстве и еще в ранней юности спали рядышком, обнявшись, на сеновале и откровенно-откровенно поверяли одна другой свои девичьи тайны. Как недавно и как давно все это было...
   Нонна Павловна, будто девчонка, спрыгнула с подоконника, но пол задрожал под ее увесистым телом. Оно не кажется слишком увесистым, когда она движется, чуть покачиваясь, на высоких каблуках. Оно все еще гибкое, стройное, сильное. И, чувствуя покоряющую силу своего тела, она уверенно оправляет платье, чуть взрыхляет волосы и идет в ту комнату, где шумят гости и патефон сладостно поет о любви.
   Ничего особенного не случилось. Чичагов, захмелевший, но не раскисший, а, напротив, приятно возбужденный, протягивает к ней руки. Не Василису Лушникову, бывшую Васку Красильникову, а именно ее, Нонну Павловну, бывшую Настю Самокурову, он приглашает танцевать. И она, улыбаясь заманчиво и как бы утомленно, кладет свою белую, полную руку на его могучее плечо. А инвалид Бурьков смотрит на нее посоловевшими глазами и говорит:
   - Кабы не мешала мне моя казенная нога, я бы сам с вами прошелся. Уж больно хороши вы во всех статьях...
   8
   После танцев, когда гости разошлись по домам, Нонне Павловне еще долго не хотелось спать.
   Она разделась, но легла не сразу, сидела на кровати, прислушиваясь к дальним гудкам, к стуку движка где-то, должно быть на МТС, к пыхтению какой-то не известной ей машины. Да и за тонкой, оклеенной пестрыми обоями перегородкой, в соседней комнате, еще не спали супруги. Они о чем-то тихо переговаривались. И Нонне Павловне подумалось, что сейчас Филимон про себя вспоминает о ней. Все-таки ему, наверно, обидно, что жизнь его так сложилась, не с ней, а с Дашей. Что из того, что Даша моложе? Любил-то ведь он по-настоящему не Дашу. Да и теперь, увидев свою прежнюю любовь, он, конечно, не мог не пожалеть о прошлом. Нонна Павловна вспомнила, как в Филимоне взыграло сердце, когда он дорогой со станции заговорил о своей дочке Насте, о том, что дочка похожа на тетку, как он вдруг, взгорячась, погнал жеребца и как он смотрел ей в глаза, чем-то потрясенный. Конечно, потрясенный. Эх, Филимон, Филимон...
   Нонна Павловна стала стягивать с ноги прозрачный и скользкий чулок и в этот момент услышала приглушенный, чуть раздраженный голос Филимона:
   - Чем это ты намазалась?
   Это он спрашивал Дашу.
   - Мазь такая. Для лица, - кротко ответила Даша. - Мне Настя дала. Ты против?
   - Я-то тут при чем?
   - Ну, все-таки, все-таки? Может, тебе неприятно? Это для лица. Настя говорит, нужно заботиться о своем лице...
   - Вот именно, - сказал Филимон.
   И можно было угадать, что он за перегородкой сердито усмехнулся. И можно было представить себе его суровое, скуластое лицо в тот момент, когда он произнес эти слова.
   - Она теперь Нонной называется, - сообщила Даша.
   - Как?
   - Нонной.
   - Это для чего же?
   - Ей так гражданин один посоветовал. Вроде как ее бывший муж.
   - Ну что ж, ему, наверно, виднее, - опять усмехнулся Филимон. - Но всего бы лучше ей называться Жучкой. На самом-то деле она Жучка и есть. Жучка, которая ненароком забежала в чужой двор. Кто ее поманит, перед тем она и служит. За сладкий кусок...
   Тишина. Долгое молчание. Потом Даша обиженно говорит:
   - Ты ее манил, еще как манил, да что-то она не больно согласилась...
   - Значит, плохо манил, - вздыхает Филимон. Вздыхает и снова, наверно, усмехается. - Не было у меня, значит, в ту пору в руках сладкого куска. Я и сам его тогда не видел. Да и сейчас не больно-то вижу. А Жучку известно чем можно приманить. Только сладким куском.
   - Жучка, Жучка! - сердится Даша. - Как не стыдно! Это все-таки моя родная сестра...
   - Родная. Так что же, плакать, что ли, нам теперь над ней? - ворочается с боку на бок Филимон, и кровать скрипит под ним. - Люди дело делают, другой раз работают через силу, свыше сил своих. А они, вот эти Жучки, все пробиваются на легкие харчи. Чужие харчи истребляют. Ведь как сказала-то: "Работаю при сатураторе". Вот так при всем она и состоит - при всей нашей жизни. А жизнь идет без нее. Она только барыши собирает...
   - Неужели, - спрашивает жена, и голос ее прерывается от волнения, неужели у тебя никакого чувства не осталось, Филимон? Неужели у тебя сердце чисто каменное, как у идола какого-нибудь? Ведь ты любил Настю? Ответь: любил? Ответь, я тебя спрашиваю...
   - Любил, - глухо признается Филимон. - Думается мне, что любил. И верил, что она человеком будет. Люди уезжают, учатся, ума набирают. А она на что свой разум расходует?
   - Вот видишь! Значит, ты ее все-таки любил...
   - А теперь тебя люблю. Тебя одну люблю. И главное - уважаю. За все уважаю. И тот несчастный человек, кто уважения не заслуживает...
   Слышно, как он дунул в ламповое стекло и как лампа, по-кошачьи фыркнув, потухла.
   Нонна Павловна, как замороженная, сидела на кровати. Потом вдруг нестерпимый жар прилил к ее лицу, к плечам, ко всему телу. Ей стало душно.
   Бессознательным движением она стала снова натягивать чулки и впервые почувствовала, как накурено в доме. Гости накурили и ушли. Надо бы проветрить, раньше чем ложиться спать.
   Она поднялась, в одних чулках прошла по комнате, тихонько растворила окно, и прохладный воздух обнял ее. Как рыба, выброшенная на песок, она глотала этот воздух - воздух спасения и жизни, полный запахов только что скошенных трав, целебных и сытных, пропитанных благодатным соком и согретых всемогущим солнцем.
   Под окном, вдоль канав, прорытых вокруг молоденьких яблонь, чернела свежевскопанная земля. И яблони дремотно шелестели подсушенной зноем листвой.
   Прямо в лицо Нонне Павловне светила луна.
   Это деревенская луна светила ей вот так же, когда Нонна Павловна была еще не Нонной, а Настей - маленькой, худенькой, белобрысой девочкой с тонкими косичками, потом красивой девушкой с крепкими, румяными щеками, которую хвалил в драмкружке за красоту заезжий режиссер Борис Вечерний. И когда ей не спалось по ночам, она вот так же, навалившись грудью на подоконник, смотрела в лунную даль, смотрела бездумно, как сейчас, но волновалась от предчувствия счастья, которое где-то ожидает ее. И она уехала отсюда на поиски счастья.
   В городах, где она жила, она как-то не замечала луны. И звезд не замечала. Будто луна и звезды не освещают городов, будто их там не видно. Но свет деревенской луны навсегда остался светом ее счастливых сновидений. И мыслями своими, как все мы, она привыкла возвращаться в родные места, где еще, наверно, помнят ее и где обязательно удивятся, когда увидят, какой она стала - какой была и какой стала.
   Всякому человеку, к сожалению, свойственно думать о себе не так, как думают о нем другие. И Нонна Павловна уверена была, что всех в деревне поразит даже ее внешний вид. Ведь в самом деле она похожа на киноактрису. Ведь тот капитан в поезде, Дудичев, что ли, так и уехал в убеждении, что ему повезло, что он счастливо познакомился с киноактрисой. И вдруг сейчас этот деревенский мужик Филимон - ну конечно, мужик! - точно уличил ее в краже, точно на ветру раздел ее донага одним только словом "Жучка".
   Вероятно, если бы он сказал ей это в глаза, она нашлась бы, что ему ответить. И ответила бы дерзко, даже нахально, как она умеет. Но сейчас она ничего не может сказать. Он как бы застал ее врасплох и поселил в ее душе такую сумятицу чувств, что сегодня она, пожалуй, не уснет, не сможет уснуть.
   Она надевает платье, туфли и тайком вылезает в окно, даже забыв его притворить как следует. Крадучись она пробирается мимо кустов в палисаднике и выходит в поле.
   Ноги ее в модных туфлях увязают в рыхлой земле, но она все идет и идет без всякой цели, без надежды освободиться от гнетущего ощущения какого-то несчастья, только что приключившегося с ней. А может быть, это несчастье произошло уже давно, но она только что почувствовала его? Может быть, ее томит теперь сознание, что она напрасно когда-то уехала отсюда? Но ведь она уехала не одна - тысячи людей уезжали. И еще будут уезжать. И будут возвращаться. А другие не возвратятся никогда. Да и не уезжавшие тоже не во всем и не всегда правильно жили и живут. В чем же виновата она? Неужели одно только слово "Жучка" подняло со дна души такой клубок тоски, которого не развить и не размотать, и он будет давить на сердце? Нет, пожалуй, дело не в одном только слове.
   Уже за столом, когда было весело от вина и шума, случилось что-то такое, из-за чего Нонна Павловна вдруг вышла из-за стола и потом неожиданно разоткровенничалась с сестрой.
   Она хотела что-то доказать сестре, себе хотела что-то доказать, а получилось все не так, как она хотела. Она, правда, не собиралась рассказывать сестре всего о своей жизни, но как-то так случилось, что рассказала все. И не только сестре рассказала, не только Филимону, который, оказывается, подслушивал, но и самой себе. И у нее теперь было такое впечатление, будто она сама впервые услышала все о своей жизни.
   Ей вспомнился сейчас весь вечер, во всех подробностях. Вспомнилось, как Чичагов, не обращавший сперва никакого внимания на свою соседку по столу Василису, когда заговорили о какой-то кузнице, уже забыл, должно быть, что Нонна Павловна тут тоже сидит, и слушал и смотрел только на Василису. И хотя в конце вечера он танцевал не с Василисой, а с Нонной Павловной, это, однако, ничего не изменило.
   Ничтожные эти подробности почему-то угнетали Нонну Павловну.
   В сущности душевно очерствевшая, да и раньше не искушенная в тонких чувствах, она привыкла все в жизни измерять как доход и убыток, как выигрыш и промах. И у нее сейчас было такое тревожное ощущение, будто ее за что-то должны наказать, будто она у кого-то что-то украла. То, напротив, ей казалось, что ее самое беспощадно ограбили, лишили каких-то прав и преимуществ, которыми она пользовалась еще час назад.
   Еще час назад Чичагов, танцуя, держал ее за талию и говорил с придыханием, что она похожа на артистку из "Встречи на Эльбе". И знакомая маникюрша ей когда-то сказала: "Ни за что не подумаешь, что ты из деревни". И Нонна Павловна гордилась этим. И еще чем-то гордилась. Ей казалось, что она достигла каких-то высот. И вот с высот этих ее сбросил сейчас Филимон, сбросил одним словом. А может, и высот-то никаких не было? Отчего это она вообразила себя на высотах?
   Униженная, растерянная и даже чем-то испуганная, она шла, запинаясь, увязая в рыхлой почве. И клочья воспоминаний стремительно проносились в ее голове. То ей вспоминался Аркадий Муар, то ничем не связанный с ним кинорежиссер, предлагавший ей играть солдатскую жену, то опять капитан Дудичев из вагона. Все проехали и прошли мимо нее. Или она проехала мимо всех...
   И вот осталась она в жизни совершенно одна, как сейчас в этом пустынном поле под луной. И никому не нужна. Ну, вовсе никому.
   Даже сестра ее Даша, простая телятница, презирает ее. Или это только показалось Нонне Павловне?..
   Так, в смутной тревоге и тоске, она прошла все поле и остановилась на взгорье, у широкого полусгнившего пня от древней ветлы.
   Все изменилось за эти годы, все перепахали, перерыли, перестроили, а этот пень трухлявый как стоял здесь, так и стоит.
   У этого пня Настя Самокурова прощалась когда-то с Филимоном Овчинниковым. И так же светила луна, и так же пронзительно пахли скошенные травы, и так же сонно плескалась у взгорья вода в каменистой речке. Что же произошло с той поры?
   Нонна Павловна, в полном душевном расстройстве, но руководимая привычным автоматизмом движений, подобрала платье, чтобы не смять, уселась на этот пень, как сидела тогда. Рядом с ней тогда стоял, потом сидел, обхватив ее колени, Филимон Овчинников. Влюбленный, безутешный, печальный. И он же сегодня, он же обозвал ее бранным словом и, наверно, спокойно спит, не томимый совестью, со своей женой. Конечно, спит.
   А Нонна Павловна сидит одна на пне и чувствует, как у нее отчего-то тяжелеют ноги.
   Это они от грязи тяжелеют, от глины, налипшей на лакированные туфли. Не отчистить их теперь, не отмыть. Лак обязательно отстанет. Испорчены туфли, окончательно испорчены...
   Взглянув на ноги, Нонна Павловна вдруг ожесточилась. Да ну это все к черту! Всех родственников к черту! И все эти воспоминания! Она и одного дня тут не останется. Она сегодня же уедет и все забудет. Подумаешь, невидаль - родная деревня, родная сестра! Сколько лет жила без них и еще проживет сколько захочет. Ну их всех к черту!
   Она поднялась с пня и решительно зашагала по скошенной траве в тяжелых туфлях. И все-таки чувство душевной тревоги не оставляло ее. Что-то сегодня надломилось, оборвалось в ее сердце...
   У высокой, одиноко стоящей на взгорье сосны она услышала приглушенные, взволнованные голоса. Остановилась, прислушалась, вгляделась и тотчас же увидела круглую, коротко остриженную голову того молодого человека, что сидел рядом с ее племянницей Настей за ужином. И Настю она тут же увидела. Да и молодые люди, должно быть, заметили Нонну Павловну, зашептались быстро-быстро. Потом Настя встала и пошла навстречу тетке. А круглоголовый паренек исчез, - видимо, спустился к реке.
   Настя подошла к тетке, обняла ее, сказала:
   - Я завтра уезжаю. Мы прощаемся.
   И заплакала. И Нонна Павловна неожиданно для себя заплакала вместе с ней. Заплакала даже сильнее Насти. Заплакала так, что Настя испугалась и усадила тетку на траву прямо в нарядном платье, которое та не успела подобрать.
   Не только плач, но и лицо тетки удивило племянницу. Оно вдруг стало старым, пепельно-бледным. Или это лунный свет дает такую окраску?
   А скошенные травы прямо-таки исступленно пахнут вокруг.
   Прямо душу рвут они своим запахом.
   Москва, март 1955 г.