- А когда до моря доплывет?
- А когда доплывет до моря, его непременно изловит какой-нибудь человек. Обрадуется: хороший подарок сыну! И увезет куда-нибудь к себе. Ну, а сын, известное дело, сразу бежит на речку. Кораблику только этого и надо. И снова - из реки в реку, от мальчишки к мальчишке, через всю страну. И вот что удивительно. Всякий парнишка, который подержит его в руках, навсегда становится беспокойным человеком. Все он потом что-то ищет, чего-то дознается...
В эту ночь Саньке снились чайки и огромное красное солнце. Солнце наполовину вышло из моря, и навстречу ему, рассекая волны, гордо бежал белокрылый корабль.
ЖИВОЕ ПЛАМЯ
Тетя Оля заглянула в мою комнату, опять застала за бумагами и, повысив голос, повелительно сказала:
- Будет писать-то! Поди проветрись, клумбу помоги разделать.- Тетя Оля достала из чулана берестяной короб. Пока я с удовольствием разминал спину, взбивая граблями влажную землю, она, присев на завалинку и высыпав себе на колени пакетики и узелки с цветочными семенами, разложила их по сортам.
- Ольга Петровна, а что это,- замечаю я,- не сеете вы на клумбах маков?
- Ну, какой из мака цвет! - убежденно ответила она.- Это овощ. Его на грядках вместе с луком и огурцами сеют.
- Что вы! - рассмеялся я.- Еще в какой-то старинной песенке поется:
А лоб у нее, точно мрамор, бел,
А щеки горят, будто маков цвет.
- Цветом он всего два дня бывает,- упорствовала Ольга Петровна.- Для клумбы это никак не подходит, пыхнул и сразу сгорел. А потом все лето торчит эта самая колотушка, только вид портит.
Но я все-таки сыпанул тайком щепотку мака на самую середину клумбы. Через несколько дней она зазеленела.
- Ты маков посеял? - подступилась ко мне тетя Оля.- Ах озорник ты этакий! Так уж и быть, тройку оставила, тебя пожалела. Остальные все выполола.
Неожиданно я уехал по делам и вернулся только через две недели. После жаркой, утомитель-ной дороги было приятно войти в тихий старенький домик тети Оли. От свежевымытого пола тянуло прохладой. Разросшийся под окном жасминовый куст ронял на письменный стол кружевную тень.
- Квасу налить? - предложила она, сочувственно оглядев меня, потного и усталого.- Алеша очень любил квас. Бывало, сам по бутылкам разливал и запечатывал.
Когда я снимал эту комнату, Ольга Петровна, подняв глаза на портрет юноши в летной форме, что висит над письменным столом, спросила:
- Не мешает?
- Что вы!
- Это мой сын Алексей. И комната была его. Ну, ты располагайся, живи на здоровье...
Подавая мне тяжелую медную кружку с квасом, тетя Оля сказала:
- А маки твои поднялись, уже бутоны выбросили.
Я вышел посмотреть на цветы. Клумба стала неузнаваемой. По самому краю расстилался коврик, который своим густым покровом с разбросанными по нему цветами очень напоминал настоящий ковер. Потом клумбу опоясывала лента маттиол - скромных ночных цветков, привлекающих к себе не яркостью, а нежно-горьковатым ароматом, похожим на запах ванили. Пестрели куртинки желто-фиолетовых анютиных глазок, раскачивались на тонких ножках пурпурно-бархатные шляпки парижских красавиц. Было много и других знакомых и незнакомых цветов. А в центре клумбы, над всей этой цветочной пестротой, поднялись мои маки, выбросив навстречу солнцу три тугих, тяжелых бутона.
Распустились они на другой день.
Тетя Оля вышла поливать клумбу, но тотчас вернулась, громыхая пустой лейкой.
- Ну, иди, смотри, зацвели.
Издали маки походили на зажженные факелы с живыми, весело полыхающими на ветру языками пламени. Легкий ветер чуть колыхал, а солнце пронизывало светом полупрозрачные алые лепестки, отчего маки то вспыхивали трепетно-ярким огнем, то наливались густым багрянцем. Казалось, что стоит только прикоснуться - сразу опалят!
Маки слепили своей озорной, обжигающей яркостью, и рядом с ними померкли, потускнели все эти парижские красавицы, львиные зевы и прочая цветочная аристократия.
Два дня буйно пламенели маки. И на исходе вторых суток вдруг осыпались и погасли. И сразу на пышной клумбе без них стало пусто. Я поднял с земли еще совсем свежий, в капельках росы, лепесток и расправил его на ладони.
- Вот и все,- сказал я громко, с чувством еще не остывшего восхищения.
- Да, сгорел...- вздохнула, словно по живому существу, тетя Оля.- А я как-то раньше без внимания к маку-то этому. Короткая у него жизнь. Зато без оглядки, в полную силу прожита. И у людей так бывает...
Тетя Оля, как-то сгорбившись, вдруг заторопилась в дом.
Мне уже рассказывали о ее сыне. Алексей погиб, спикировав на своем крошечном "ястребке" на спину тяжелого фашистского бомбардировщика.
Я теперь живу в другом конце города и изредка заезжаю к тете Оле. Недавно я снова побывал у нее. Мы сидели за летним столиком, пили чай, делились новостями. А рядом на клумбе полыхал большой костер маков. Одни осыпались, роняя на землю лепестки, точно искры, другие только раскрывали свои огненные языки. А снизу, из влажной, полной жизненной силы земли, подыма-лись все новые и новые туго свернутые бутоны, чтобы не дать погаснуть живому огню.
ЗАБЫТАЯ СТРАНИЧКА
Лето умчалось как-то внезапно, будто спугнутая птица. Ночью тревожно зашумел сад, заскрипела под окном старая дуплистая черемуха.
Косой шквальный дождь хлестал в стекла, глухо барабанил по крыше, и булькала и захлебывалась водосточная труба. Рассвет нехотя просочился сквозь серое, без единой кровинки небо. Черемуха почти совсем облетела за ночь и густо насорила листьями на веранде.
Тетя Оля срезала в саду последние георгины. Перебирая мокрые, дышащие влажной свежестью цветы, она сказала:
- Вот и осень.
И странно было видеть эти цветы в полумраке комнаты с заплаканными окнами.
Я надеялся, что внезапно подкравшееся ненастье долго не задержится. Холодам, по сути дела, рановато. Ведь впереди еще бабье лето - одна-две недели тихих солнечных дней с серебром летящей паутины, с ароматом поздних антоновок и предпоследними грибами.
Но погода все не налаживалась. Дожди сменились ветрами. И ползли и накатывались бесконечные вереницы туч. Сад медленно увядал, осыпался, так и не запылав яркими осенними красками.
За ненастьем как-то незаметно истаял день. Уже в четвертом часу тетя Оля зажигала лампу. Кутаясь в козий платок, она вносила самовар, и мы от нечего делать принимались за долгое чаепитие. Потом она шинковала для засолки капусту, а я садился за работу или, если попадалось что интересное, читал вслух.
- А грибков-то нынче не запасли,- сказала тетя Оля.- Поди, теперь уж и совсем отошли. Разве только опята...
И верно, шла последняя неделя октября, все такая же сумрачная и нерадостная. Где-то стороной прошло золотое бабье лето. Уж не было никакой надежды на теплые деньки. Того и жди, завьюжит. Какие уж теперь грибы!
А на другой день я проснулся от ощущения какого-то праздника в самом себе. Я открыл глаза и ахнул от изумления. Маленькая, до того сумрачная комнатка была полна радостного света. На подоконнике, пронизанная солнечными лучами, молодо и свежо зеленела герань.
Я выглянул в окно. Крыша на сарае серебрилась изморозью. Белый искрящийся налет быстро подтаивал, и с карниза падала веселая, бойкая капель. Сквозь тонкую сетку голых ветвей черемухи безмятежно голубело начисто вымытое небо.
Мне не терпелось поскорее выбраться из дому. Я попросил у тети Оли небольшой грибной кузовок, перекинул через плечо двустволку и зашагал в лес.
Последний раз я был в лесу, когда он стоял еще совсем зеленый, полный беспечного птичьего гомона. А сейчас он весь как-то притих и посуровел. Ветры обнажили деревья, далеко вокруг развеяли листву, и стоит лес странно пустой и прозрачный.
Только дуб, что одиноко высился на самом краю леса, не сбросил своей листвы. Она лишь побурела, закучерявилась, опаленная дыханием осени. Дуб стоял, как былинный ратник, суровый и могучий. В него когда-то ударила молния, осушила вершину, и теперь над его тяжелой, выкован-ной из бронзы кроной торчал обломанный сук, словно грозное оружие, поднятое для новой схватки.
Я углубился в лес, вырезал палку с вилочкой на конце и принялся разыскивать грибные места.
Найти грибы в пестрой мозаике из опавших листьев - дело нелегкое. Да и есть ли они в такую позднюю пору? Я долго бродил по гулкому, опустевшему лесу, ворошил под кустами рогатинкой, радостно протягивал руку к показавшейся красноватой грибной шапочке, но она тотчас таинственно исчезала, а вместо нее лишь краснели осиновые листья. На дне моего кузовка перекатывались всего три-четыре поздние сыроежки с темно-лиловыми широкополыми шляпками.
Только к полудню я набрел на старую порубку, заросшую травами и древесной порослью, среди которой то здесь, то там чернели пни. На одном из них я обнаружил веселую семейку рыжих тонконогих опят. Они толпились между двух узловатых корневищ, совсем как озорные ребятиш-ки, выбежавшие погреться на завалинке. Я осторожно срезал их все сразу, не разъединяя, и положил в кузовок. Потом нашел еще такой же счастливый пень, еще и вскоре пожалел, что не взял с собой корзины попросторней. Ну что ж, и это неплохой подарок для моей доброй старушки. То-то будет рада!
Я присел на пень, снял кепку, подставив голову теплу и свету, и набил свою трубочку. Экий выдался славный денек! Теплынь, тишина. И не подумаешь, что по этому голубому небу с высоко плывущими перьями прозрачных облачков только вчера ползли косматые серые тучи. Совсем как летом.
Вон с березового пня слетела бабочка, темно-вишневая, со светлой каемкой на крыльях. Это траурница. Она выползла из своего укрытия на солнце и грелась на теплом срезе дерева. А теперь, отогревшись, неловко, скачущим полетом запорхала над поляной. И совсем не удивительно было слышать, как где-то в траве стал настраивать свою скрипочку кузнечик.
Вот ведь как бывает в природе: уж и октябрь на исходе - глухая пора дождей,- и совсем где-то рядом затаилась зима,- и вдруг на границе нескончаемых осенних дождей и зимней вьюги затерялся такой светлый, праздничный денек! Будто лето, поспешно улетая, случайно обронило одну из своих светлых страничек. И вся эта поляна, окаймленная молчаливым, обнаженным лесом, выглядит совсем по-летнему. Здесь столько еще зелени! И даже есть цветы. Я нагнулся и выпутал из травы жестковатую кисточку душицы, усыпанную нежно-лиловыми венчиками.
А потом, возвращаясь домой, я собрал еще несколько разных цветков и связал из них маленький букетик. Здесь были и ярко-синие звездочки дикого цикория, и белые крестики ярутки, и даже нежная веточка полевой фиалки драгоценности, оброненные улетевшим летом.
ДЕРЕВЕНСКИЕ ЛАСТОЧКИ
Вчера без толку целый день просидел над поплавками.
Злой встречный ветер с самого утра ерошил потемневшую воду реки, будто силился задержать ее течение. Река вздымалась на стрежне, тяжелыми свинцовыми волнами шумно билась о крутой глинистый берег, и вода под обрывами была мутна от размытой глины.
Прячась от ветра, я сидел под кручей, а надо мной, на грани луга, торчала какая-то сухая былинка и все раскачивалась и жалобно посвистывала. Пробирало сквозь все мои свитера. Я доел консервы, достал из-за голенища большой рыбацкий нож и несколькими ударами пробил в боках и донышке жестяной банки отверстия. На дно банки положил пустую спичечную коробку, сверху же - сухого коровяка, поджег - и моя маленькая печурка задымила, закурила едким кизячьим дымком. Поддерживая в ней огонек, я грел быстро зябнущие на ветру руки.
Скажете: и охота же сидеть в такую непогодь? Уж если бы клевало, куда ни шло.
Что поделаешь? Таковы все мы, рыболовы. Не сдаемся до последнего.
А клевать - верно, не клевало. Только под вечер поплавок на одной из удочек как-то нехотя окунулся, я подсек и вынул пескаришку. Он раз-другой трепыхнулся на крюке, обмяк и недвижно повис. Снимая, я взял его брусковатое тельце в руку, и почудилось, будто в моей ладони зажата маленькая льдинка: так нахолодала эта рыбешка.
Ну, конечно же, я тотчас выпустил пескарика. Он заслужил этого, не обидел рыболова, заставил, хоть один раз за весь день, вздрогнуть рыбацкое сердце, потопив поплавок.
И, уходя с реки с порожней сумкой, я не клял себя за "пустой" день, не зарекался, что, мол, хватит, всё, больше не пойду. В следующее воскресенье соберусь снова. И буду ходить, даже когда река станет, скованная льдом, и всю зиму и весной, по первым разводьям, круглый год буду ходить. Потому что, в сущности, у рыболова не бывает пустых дней.
Неяркое осеннее солнце, сокращая свой путь, уже спускалось за синеющие холмы, над которыми летом в это время оно сияло высоко и в полную силу. Я шагал широким, ровным лугом, еще по-летнему свежезеленым, хотя по утрам он уже серебрился от инея. Шагал навстречу косым солнечным лучам, холодным и резким, густо-багряным, от прикосновения которых тотчас пламе-нели и зеркальце луговых озерков, и белостенные хаты на косогоре, и дальний лес за деревушкой, и даже яркая зелень луга, вбирая в себя этот багрянец, приобретала необыкновенный и удивительный оттенок.
Ветер постепенно унялся, как обычно бывает под вечер.
Подходя к одной низинке, еще в весеннее половодье занесенной песком, на котором так ничего и не проросло за все лето, я невольно остановился. Над низинкой кружились деревенские ласточки.
Ласточки в середине октября! Холодный, пронизывающий ветер - и ласточки. Искрящаяся по утрам на лугу изморозь - и эти веселые щебетуньи, спутницы тихих, безмятежных летних зорь! В городе они исчезли еще в погожие сентябрьские дни. Стрижи улетели и того раньше, когда осень еще ничем о себе не напоминала и в садах висели умытые росой душистые антоновки. А эти?
Их было много, не семейка, а целая стая. Видно, они не здешние, пролетом. Они кружились над песчаной балочкой в каком-то неудержимом хороводе: то низко скользили над самой землей, то круто взмывали вверх, расправляя свой вильчатый хвостик, то вдруг присаживались на песок и, не складывая длинных узких крыльев, а все время трепеща ими, перебегали по земле, затем снова взлетали, кружились и вспархивали кверху. В низких лучах солнца то и дело поблескивали их вороненые крылья и розовели белые грудки. Свой хоровод они вели в полном безмолвии. Не было слышно того радостного мелодичного щебетанья, без которого трудно представить себе деревен-скую ласточку.
Я долго стоял неподвижно, любуясь этим необыкновенным сюрпризом поздней осени.
Но что означал этот танец крылатых? И почему они облюбовали для своего странного хоровода именно этот песчаный пятачок? Надо было выяснить. И я пошел к низинке. Вот что-то неуклюже полетело и ударилось о мою грудь. Я взмахнул рукой, разжал пальцы и увидел на ладони длинноногого рыжего комара, сантиметра три-четыре в размахе крыльев. Старый знакомый! Самая поздняя осенняя насадка из насекомых, на которую я обычно лавливал уклеек. Так вот, оказывается, что привлекло сюда ласточек! Комаров здесь оказалось множество. Это был их обычный осенний вылет.
А ласточки? Они не совсем охотно покинули свою "столовую". Сначала долго кружились вокруг меня, пока я топтался по песку, а потом вдруг собрались в плотную стаю и улетели. Я знал, что больше они сюда не вернутся. Надо торопиться к югу. Ведь и так запаздывали.
До свидания! До будущей весны!
Я шел домой, обрадованный этой встречей. И не беда, что за спиной висела пустая сумка.
ЛЕСНОЙ ХОЗЯИН
Светлой памяти И. И. Шишкина
В пору листопада я хожу в лес запасать удилища из лещины. Зимой до орешника не доберешься: метровые сугробы по кустам наметены. Летом же в густой зелени трудно высмотреть подходящий строй. Срубишь, глядь - то комель искривлен, то вершина раздвоена. Зато осенью выберешь, что тебе надо. Орешник стоит светел, видна каждая ветка. Все вершинки не торопясь оглядеть можно. У орешника такая особенность: начинает ронять лист с самых высоких побегов.
Дед Проша вызвался показать место с хорошей лещиной. Он трусит спорой рысцой впереди меня. Голенища его резиновых сапог гулко шлепают по тощим икрам. Лохматая шапка подстре-ленным тетеревом мелькает над кустами: одно ухо обвисло, другое, отвернутое, вскидывается при каждом шаге. Дед рад случаю промяться, а потому и суетлив и болтлив без удержу.
Я тоже рад предстоящей встрече с осенним лесом. Иду, как в картинную галерею, еще раз взглянуть на давно знакомые полотна, что ежегодно выставляет напоказ золотая осень. Глаз насторожен и жаден: не хочется ничего упустить.
У самого края леса в зарослях болотного вереска блеснуло озерко с темной водой цвета крепко заваренного чая. На его поверхности цветная мозаика из листьев, занесенных ветром. У берега горбится старая вершина, брошенная за ненадобностью. Это - Поленов.
А на косогоре узнаю Левитана. Тонконогие осинки застенчиво толпятся у опушки, о чем-то перешептываются сразу всеми своими листьями. Трепещут листья на ветру и мелькают, то поворачиваясь к солнцу золотом, то серебром изнанки. И путается в этом живом, колеблющемся кружеве и тоже трепещет ясная синева осеннего неба.
Позади молодого осинника высится многоколонным фасадом старый лес. Из его глубин, как из музейного здания, тянет тонкими запахами древности. Среди стволов-колонн затаилась гулкая тишина, и слышно, как, падая, шуршит, цепляясь за ветки, оброненный деревом лист.
У края леса дед останавливается, стаскивает треух и торопливо крестится. Обычай, дошедший из глубины веков, от языческого суеверия. Я тоже медленно снимаю шапку, но не как язычник. Я вхожу под своды леса, как в залы неповторимого шишкинского гения.
Мы идем мимо развешенных полотен по пестротканой лесной дорожке. Она то желтеет лимонными листьями берез, то розовеет осыпью бересклета, то окрашивается в оранжевое и багровое, когда пробираемся под осинами. Узорчатые листья рябины стали пунцово-красными, и в тон им, только еще ярче, пламенеют тяжелые кисти ягод. Тропинка ведет все дальше и дальше, глаза начинают уставать от ярких красок, а этому беспечному расточительству по-прежнему нет конца.
В глубине, за кострами молодой кленовой поросли, слышатся торопливые прихрамывающие шаги. Дед Проша направляет задранное ухо шапки на звук, прислушивается.
- Заяц?
- Кой там заяц!
- А кто же?
- Чуешь, на одну ногу припадает? Это он!
- Да кто - он?
- Кто, кто!.. Хозяин, вот кто!
Мне не удастся удержать усмешку, и это сердит старика.
- А смеяться, мил человек, и не из чего. Видать, тебе с ним делов не приходилось иметь.
- А тебе?
- А со мной было...
Дед пересунул топор за пояс поудобнее и опять засеменил по тропе, шлепая голенищами.
- Той самой зимой пошел я лесину на ворота поискать. Срубил дубок, отсек вершину, закрячил бревно на санках. Обратно по наезжей дороге вертаться убоялся. Пошел прямо по насту. Наст твердый, мартовский, держал крепко. Иду, значит. Вот тебе сорока впереди на сук опусти-лась. Завертела хвостом, затараторила. Бранная птица, хуже бабы. Ничего от нее не утаится. Мышь и та не пробежит. Иду, будто не вижу. А она перелетает с дерева на дерево и поносит меня на весь лес. Не к добру это.
Замахнулся шапкой. "Киш, кричу, распроклятая!" За ее болтовней не заметил, как и на человека наехал. Навела, шельма. Кивает тот человек, пальцем подзывает. Подхожу. Этакий ветхий старичок. Полушубок в заплатках, из дыр не овчина, а вроде как мох торчит. "Покажь, говорит, как идти на Сухой Дол". Прикинул я: наша деревня напрямик будет, значит, Сухой Дол по левую руку. "Сюда, говорю, по этой дороге ступай". Поклонился старичок, а сам на срубленное дерево глаз скосил. "Валялось,- соврал я,- подобрал, чтобы не пропадало". Ничего не сказал. Только посмотрел стылыми ледышками, покачал головой и заковылял прочь.
- И ты думаешь, он был? - спросил я.
- Ей-богу, он! Пошел он прочь, а сам так на ногу и припадает. Кому ж быть! Я после того едва из лесу выплутался. Невесть откуда туман взялся. Ничего не видать. А тут еще наст разъело. Бреду по лесу, ноги вязнут, санки по брюхо проваливаются. А позади слышу: "Шасть, шасть..." Благо, догадался лесину бросить. Тут только и выбрался на дорогу. Да не в свою деревню, а в Сухой Дол и пришел с огнями... А ты, мил человек, смеялся. Не любит хозяин озорства в лесу. У него каждое дерево, каждая птица на счету. Зорко бережет. Не сидит на месте, ходит по лесу, пересчитывает. Лесину украсть або живность какую без надобности загубить - пропащее дело...
- А отчего он на ногу припадает?
- Говорят, в войну поранило. Немцы лес из тяжелых орудий обстреливали. Деревья так с корнем и выворачивало. Три дня черной тучей над лесом стоял дым. Ну, значит, осколком его и зацепило. Да только потом немцам дюже за это зло досталось. Кто был в партизанах, рассказы-вали, будто целый немецкий полк в лесу заблудился. Всех потом партизаны порешили. А я так разумею: тут без хозяина дело не обошлось. С ним шутки плохи.
От деда Проши можно ожидать какого угодно сочинительства. Придумывает он так самозабвенно, что сам, кажется, верит своим словам. Иной раз не поймешь, то ли правда, то ли вымысел. Но рассказ о лесном хозяине - не его выдумка, разве только прибавил дед, что с ним "нос к носу повстречался". Легенда эта стара, как сам лес, породивший ее. Со временем она обкаталась в народе, как камень в морской воде, прежнее стерлось, взамен придумалось новое, вроде того, что лесной хозяин получил ранение в минувшей войне. Мне она понравилась, эта сказка о лешем, что, прихрамывая, бродит по своим владениям, пересчитывает деревья, бережет лес от поругания. Хорошая сказка!
Я нагибаюсь и поднимаю с земли свежие, непритоптанные листья. Выбираю самые крупные, самые яркие. Они пестреют всюду, будто мазки красок на палитре великого живописца.
И у меня начинает складываться своя легенда о лесном хозяине...
Я вижу его лицо, простое загорелое лицо лесоруба в мшистой рамке бороды. Серые глаза с зорким прищуром. Сухие хвоинки, осыпавшиеся с дерева, запутались в седеющих волосах.
Я слышу, как он ходит по осеннему лесу, мягко ступая по пестротканому ковру из листьев, дятлом постукивает тростью по стволам и шепчет шорохом листопада: "Этому нет цены... Берегите это, люди". Его добрые глаза светятся радостью, большие натруженные руки ощупывают молодую поросль, шарят в кружеве листвы. И не бежит от него в страхе потревоженный заяц, не кричит, как над чужим, сорока. Он у себя, в своей чудесной мастерской.
Вот он присаживается на пень, раскладывает у ног краски и начинает нерукотворное колдовство... И я, очарованный, смотрю на эти с детства знакомые полотна: сумрачные еловые дебри, бронзовостволые сосновые боры, светлые, все в солнечных пятнах дубравы, ромашковые опушки, лесные проселки с лужицами в колеях... Все это не в золоченых рамах, не в музейных залах. Эти картины развертываются передо мной во всю ширь. Они возникают по обе стороны тропинки, которая ведет нас с дедом Прошей в самое сердце леса. Мы идем молча, и каждый несет в себе свою легенду: он - о лешем, я - о человеке.
Домой мы возвращаемся под вечер.
Я сваливаю под навес связку орешника, а на стол высыпаю собранные листья. Бережно расправляю их и вкладываю между страниц тяжелой книги. Комната наполняется душным запа-хом грибов и сырой осенней земли. Веет чем-то бесконечно близким и родным. И этому нет цены.
ТРУДНЫЙ ХЛЕБ
Ходит по лесу осень, развешивает по кустам и травам хрустальные сети паутины, убирает в золото осинки и березки. Первые палые листья запестрели на влажных дорогах, на тихих, потемневших водах речных заливов.
Уже давно оставила родную рощу звонкоголосая иволга. Вслед за ней улетели ласточки. Их глубокие норы темнеют в опустевшем береговом обрыве.
А вчера на глухой лесной плёс за деревней Гуторово опустилась пара крохалей - пролетные гости с далекого севера. На другой день, когда я снова пришел на этот плёс, крохали не улетели. Погода не торопила их на юг.
Мое соседство их нисколько не смущало. Видать, мало имели они встреч с человеком. Не то что наша дикая утка. Редко по какой из них не палили из ружья.
И вдруг совсем рядом из кустов: "Трах-бабах!.." Поперек реки побежали вспененные дробью одна за другой две дорожки.
Крохаль, что плыл первым, сверкнул белой подкладкой крыльев, торопливо снялся и полетел над рекой. Второй даже не вздрогнул. Он только почему-то окунул голову в воду да так и поплыл вниз по течению.
В прибрежном ситнике захлюпала вода. Показалась вислоухая голова спаниеля с белой пролысиной на лбу. Собака на миг остановилась, повела носом и вошла в реку. Она плыла легко и быстро, почти наполовину высунувшись из воды.
Вскоре спаниель был уже на том месте, где только что гуляла пара крохалей. Но он не повернул за сносимой течением птицей, а, не меняя направления, зашлепал дальше.
- Чанг, назад! - послышался спокойный, даже ласковый голос.
Чанг встряхнул длинными лохматыми ушами, остановился, поводя носом, и круто повернул влево. Догнав птицу, спаниель схватил ее за крыло и, все так же высоко над водой неся голову, поплыл обратно. Течение немного снесло его. Он выбрался на берег рядом с моими удочками, положил птицу на песок и стал отряхиваться, обдав меня дождем холодных брызг.
- А когда доплывет до моря, его непременно изловит какой-нибудь человек. Обрадуется: хороший подарок сыну! И увезет куда-нибудь к себе. Ну, а сын, известное дело, сразу бежит на речку. Кораблику только этого и надо. И снова - из реки в реку, от мальчишки к мальчишке, через всю страну. И вот что удивительно. Всякий парнишка, который подержит его в руках, навсегда становится беспокойным человеком. Все он потом что-то ищет, чего-то дознается...
В эту ночь Саньке снились чайки и огромное красное солнце. Солнце наполовину вышло из моря, и навстречу ему, рассекая волны, гордо бежал белокрылый корабль.
ЖИВОЕ ПЛАМЯ
Тетя Оля заглянула в мою комнату, опять застала за бумагами и, повысив голос, повелительно сказала:
- Будет писать-то! Поди проветрись, клумбу помоги разделать.- Тетя Оля достала из чулана берестяной короб. Пока я с удовольствием разминал спину, взбивая граблями влажную землю, она, присев на завалинку и высыпав себе на колени пакетики и узелки с цветочными семенами, разложила их по сортам.
- Ольга Петровна, а что это,- замечаю я,- не сеете вы на клумбах маков?
- Ну, какой из мака цвет! - убежденно ответила она.- Это овощ. Его на грядках вместе с луком и огурцами сеют.
- Что вы! - рассмеялся я.- Еще в какой-то старинной песенке поется:
А лоб у нее, точно мрамор, бел,
А щеки горят, будто маков цвет.
- Цветом он всего два дня бывает,- упорствовала Ольга Петровна.- Для клумбы это никак не подходит, пыхнул и сразу сгорел. А потом все лето торчит эта самая колотушка, только вид портит.
Но я все-таки сыпанул тайком щепотку мака на самую середину клумбы. Через несколько дней она зазеленела.
- Ты маков посеял? - подступилась ко мне тетя Оля.- Ах озорник ты этакий! Так уж и быть, тройку оставила, тебя пожалела. Остальные все выполола.
Неожиданно я уехал по делам и вернулся только через две недели. После жаркой, утомитель-ной дороги было приятно войти в тихий старенький домик тети Оли. От свежевымытого пола тянуло прохладой. Разросшийся под окном жасминовый куст ронял на письменный стол кружевную тень.
- Квасу налить? - предложила она, сочувственно оглядев меня, потного и усталого.- Алеша очень любил квас. Бывало, сам по бутылкам разливал и запечатывал.
Когда я снимал эту комнату, Ольга Петровна, подняв глаза на портрет юноши в летной форме, что висит над письменным столом, спросила:
- Не мешает?
- Что вы!
- Это мой сын Алексей. И комната была его. Ну, ты располагайся, живи на здоровье...
Подавая мне тяжелую медную кружку с квасом, тетя Оля сказала:
- А маки твои поднялись, уже бутоны выбросили.
Я вышел посмотреть на цветы. Клумба стала неузнаваемой. По самому краю расстилался коврик, который своим густым покровом с разбросанными по нему цветами очень напоминал настоящий ковер. Потом клумбу опоясывала лента маттиол - скромных ночных цветков, привлекающих к себе не яркостью, а нежно-горьковатым ароматом, похожим на запах ванили. Пестрели куртинки желто-фиолетовых анютиных глазок, раскачивались на тонких ножках пурпурно-бархатные шляпки парижских красавиц. Было много и других знакомых и незнакомых цветов. А в центре клумбы, над всей этой цветочной пестротой, поднялись мои маки, выбросив навстречу солнцу три тугих, тяжелых бутона.
Распустились они на другой день.
Тетя Оля вышла поливать клумбу, но тотчас вернулась, громыхая пустой лейкой.
- Ну, иди, смотри, зацвели.
Издали маки походили на зажженные факелы с живыми, весело полыхающими на ветру языками пламени. Легкий ветер чуть колыхал, а солнце пронизывало светом полупрозрачные алые лепестки, отчего маки то вспыхивали трепетно-ярким огнем, то наливались густым багрянцем. Казалось, что стоит только прикоснуться - сразу опалят!
Маки слепили своей озорной, обжигающей яркостью, и рядом с ними померкли, потускнели все эти парижские красавицы, львиные зевы и прочая цветочная аристократия.
Два дня буйно пламенели маки. И на исходе вторых суток вдруг осыпались и погасли. И сразу на пышной клумбе без них стало пусто. Я поднял с земли еще совсем свежий, в капельках росы, лепесток и расправил его на ладони.
- Вот и все,- сказал я громко, с чувством еще не остывшего восхищения.
- Да, сгорел...- вздохнула, словно по живому существу, тетя Оля.- А я как-то раньше без внимания к маку-то этому. Короткая у него жизнь. Зато без оглядки, в полную силу прожита. И у людей так бывает...
Тетя Оля, как-то сгорбившись, вдруг заторопилась в дом.
Мне уже рассказывали о ее сыне. Алексей погиб, спикировав на своем крошечном "ястребке" на спину тяжелого фашистского бомбардировщика.
Я теперь живу в другом конце города и изредка заезжаю к тете Оле. Недавно я снова побывал у нее. Мы сидели за летним столиком, пили чай, делились новостями. А рядом на клумбе полыхал большой костер маков. Одни осыпались, роняя на землю лепестки, точно искры, другие только раскрывали свои огненные языки. А снизу, из влажной, полной жизненной силы земли, подыма-лись все новые и новые туго свернутые бутоны, чтобы не дать погаснуть живому огню.
ЗАБЫТАЯ СТРАНИЧКА
Лето умчалось как-то внезапно, будто спугнутая птица. Ночью тревожно зашумел сад, заскрипела под окном старая дуплистая черемуха.
Косой шквальный дождь хлестал в стекла, глухо барабанил по крыше, и булькала и захлебывалась водосточная труба. Рассвет нехотя просочился сквозь серое, без единой кровинки небо. Черемуха почти совсем облетела за ночь и густо насорила листьями на веранде.
Тетя Оля срезала в саду последние георгины. Перебирая мокрые, дышащие влажной свежестью цветы, она сказала:
- Вот и осень.
И странно было видеть эти цветы в полумраке комнаты с заплаканными окнами.
Я надеялся, что внезапно подкравшееся ненастье долго не задержится. Холодам, по сути дела, рановато. Ведь впереди еще бабье лето - одна-две недели тихих солнечных дней с серебром летящей паутины, с ароматом поздних антоновок и предпоследними грибами.
Но погода все не налаживалась. Дожди сменились ветрами. И ползли и накатывались бесконечные вереницы туч. Сад медленно увядал, осыпался, так и не запылав яркими осенними красками.
За ненастьем как-то незаметно истаял день. Уже в четвертом часу тетя Оля зажигала лампу. Кутаясь в козий платок, она вносила самовар, и мы от нечего делать принимались за долгое чаепитие. Потом она шинковала для засолки капусту, а я садился за работу или, если попадалось что интересное, читал вслух.
- А грибков-то нынче не запасли,- сказала тетя Оля.- Поди, теперь уж и совсем отошли. Разве только опята...
И верно, шла последняя неделя октября, все такая же сумрачная и нерадостная. Где-то стороной прошло золотое бабье лето. Уж не было никакой надежды на теплые деньки. Того и жди, завьюжит. Какие уж теперь грибы!
А на другой день я проснулся от ощущения какого-то праздника в самом себе. Я открыл глаза и ахнул от изумления. Маленькая, до того сумрачная комнатка была полна радостного света. На подоконнике, пронизанная солнечными лучами, молодо и свежо зеленела герань.
Я выглянул в окно. Крыша на сарае серебрилась изморозью. Белый искрящийся налет быстро подтаивал, и с карниза падала веселая, бойкая капель. Сквозь тонкую сетку голых ветвей черемухи безмятежно голубело начисто вымытое небо.
Мне не терпелось поскорее выбраться из дому. Я попросил у тети Оли небольшой грибной кузовок, перекинул через плечо двустволку и зашагал в лес.
Последний раз я был в лесу, когда он стоял еще совсем зеленый, полный беспечного птичьего гомона. А сейчас он весь как-то притих и посуровел. Ветры обнажили деревья, далеко вокруг развеяли листву, и стоит лес странно пустой и прозрачный.
Только дуб, что одиноко высился на самом краю леса, не сбросил своей листвы. Она лишь побурела, закучерявилась, опаленная дыханием осени. Дуб стоял, как былинный ратник, суровый и могучий. В него когда-то ударила молния, осушила вершину, и теперь над его тяжелой, выкован-ной из бронзы кроной торчал обломанный сук, словно грозное оружие, поднятое для новой схватки.
Я углубился в лес, вырезал палку с вилочкой на конце и принялся разыскивать грибные места.
Найти грибы в пестрой мозаике из опавших листьев - дело нелегкое. Да и есть ли они в такую позднюю пору? Я долго бродил по гулкому, опустевшему лесу, ворошил под кустами рогатинкой, радостно протягивал руку к показавшейся красноватой грибной шапочке, но она тотчас таинственно исчезала, а вместо нее лишь краснели осиновые листья. На дне моего кузовка перекатывались всего три-четыре поздние сыроежки с темно-лиловыми широкополыми шляпками.
Только к полудню я набрел на старую порубку, заросшую травами и древесной порослью, среди которой то здесь, то там чернели пни. На одном из них я обнаружил веселую семейку рыжих тонконогих опят. Они толпились между двух узловатых корневищ, совсем как озорные ребятиш-ки, выбежавшие погреться на завалинке. Я осторожно срезал их все сразу, не разъединяя, и положил в кузовок. Потом нашел еще такой же счастливый пень, еще и вскоре пожалел, что не взял с собой корзины попросторней. Ну что ж, и это неплохой подарок для моей доброй старушки. То-то будет рада!
Я присел на пень, снял кепку, подставив голову теплу и свету, и набил свою трубочку. Экий выдался славный денек! Теплынь, тишина. И не подумаешь, что по этому голубому небу с высоко плывущими перьями прозрачных облачков только вчера ползли косматые серые тучи. Совсем как летом.
Вон с березового пня слетела бабочка, темно-вишневая, со светлой каемкой на крыльях. Это траурница. Она выползла из своего укрытия на солнце и грелась на теплом срезе дерева. А теперь, отогревшись, неловко, скачущим полетом запорхала над поляной. И совсем не удивительно было слышать, как где-то в траве стал настраивать свою скрипочку кузнечик.
Вот ведь как бывает в природе: уж и октябрь на исходе - глухая пора дождей,- и совсем где-то рядом затаилась зима,- и вдруг на границе нескончаемых осенних дождей и зимней вьюги затерялся такой светлый, праздничный денек! Будто лето, поспешно улетая, случайно обронило одну из своих светлых страничек. И вся эта поляна, окаймленная молчаливым, обнаженным лесом, выглядит совсем по-летнему. Здесь столько еще зелени! И даже есть цветы. Я нагнулся и выпутал из травы жестковатую кисточку душицы, усыпанную нежно-лиловыми венчиками.
А потом, возвращаясь домой, я собрал еще несколько разных цветков и связал из них маленький букетик. Здесь были и ярко-синие звездочки дикого цикория, и белые крестики ярутки, и даже нежная веточка полевой фиалки драгоценности, оброненные улетевшим летом.
ДЕРЕВЕНСКИЕ ЛАСТОЧКИ
Вчера без толку целый день просидел над поплавками.
Злой встречный ветер с самого утра ерошил потемневшую воду реки, будто силился задержать ее течение. Река вздымалась на стрежне, тяжелыми свинцовыми волнами шумно билась о крутой глинистый берег, и вода под обрывами была мутна от размытой глины.
Прячась от ветра, я сидел под кручей, а надо мной, на грани луга, торчала какая-то сухая былинка и все раскачивалась и жалобно посвистывала. Пробирало сквозь все мои свитера. Я доел консервы, достал из-за голенища большой рыбацкий нож и несколькими ударами пробил в боках и донышке жестяной банки отверстия. На дно банки положил пустую спичечную коробку, сверху же - сухого коровяка, поджег - и моя маленькая печурка задымила, закурила едким кизячьим дымком. Поддерживая в ней огонек, я грел быстро зябнущие на ветру руки.
Скажете: и охота же сидеть в такую непогодь? Уж если бы клевало, куда ни шло.
Что поделаешь? Таковы все мы, рыболовы. Не сдаемся до последнего.
А клевать - верно, не клевало. Только под вечер поплавок на одной из удочек как-то нехотя окунулся, я подсек и вынул пескаришку. Он раз-другой трепыхнулся на крюке, обмяк и недвижно повис. Снимая, я взял его брусковатое тельце в руку, и почудилось, будто в моей ладони зажата маленькая льдинка: так нахолодала эта рыбешка.
Ну, конечно же, я тотчас выпустил пескарика. Он заслужил этого, не обидел рыболова, заставил, хоть один раз за весь день, вздрогнуть рыбацкое сердце, потопив поплавок.
И, уходя с реки с порожней сумкой, я не клял себя за "пустой" день, не зарекался, что, мол, хватит, всё, больше не пойду. В следующее воскресенье соберусь снова. И буду ходить, даже когда река станет, скованная льдом, и всю зиму и весной, по первым разводьям, круглый год буду ходить. Потому что, в сущности, у рыболова не бывает пустых дней.
Неяркое осеннее солнце, сокращая свой путь, уже спускалось за синеющие холмы, над которыми летом в это время оно сияло высоко и в полную силу. Я шагал широким, ровным лугом, еще по-летнему свежезеленым, хотя по утрам он уже серебрился от инея. Шагал навстречу косым солнечным лучам, холодным и резким, густо-багряным, от прикосновения которых тотчас пламе-нели и зеркальце луговых озерков, и белостенные хаты на косогоре, и дальний лес за деревушкой, и даже яркая зелень луга, вбирая в себя этот багрянец, приобретала необыкновенный и удивительный оттенок.
Ветер постепенно унялся, как обычно бывает под вечер.
Подходя к одной низинке, еще в весеннее половодье занесенной песком, на котором так ничего и не проросло за все лето, я невольно остановился. Над низинкой кружились деревенские ласточки.
Ласточки в середине октября! Холодный, пронизывающий ветер - и ласточки. Искрящаяся по утрам на лугу изморозь - и эти веселые щебетуньи, спутницы тихих, безмятежных летних зорь! В городе они исчезли еще в погожие сентябрьские дни. Стрижи улетели и того раньше, когда осень еще ничем о себе не напоминала и в садах висели умытые росой душистые антоновки. А эти?
Их было много, не семейка, а целая стая. Видно, они не здешние, пролетом. Они кружились над песчаной балочкой в каком-то неудержимом хороводе: то низко скользили над самой землей, то круто взмывали вверх, расправляя свой вильчатый хвостик, то вдруг присаживались на песок и, не складывая длинных узких крыльев, а все время трепеща ими, перебегали по земле, затем снова взлетали, кружились и вспархивали кверху. В низких лучах солнца то и дело поблескивали их вороненые крылья и розовели белые грудки. Свой хоровод они вели в полном безмолвии. Не было слышно того радостного мелодичного щебетанья, без которого трудно представить себе деревен-скую ласточку.
Я долго стоял неподвижно, любуясь этим необыкновенным сюрпризом поздней осени.
Но что означал этот танец крылатых? И почему они облюбовали для своего странного хоровода именно этот песчаный пятачок? Надо было выяснить. И я пошел к низинке. Вот что-то неуклюже полетело и ударилось о мою грудь. Я взмахнул рукой, разжал пальцы и увидел на ладони длинноногого рыжего комара, сантиметра три-четыре в размахе крыльев. Старый знакомый! Самая поздняя осенняя насадка из насекомых, на которую я обычно лавливал уклеек. Так вот, оказывается, что привлекло сюда ласточек! Комаров здесь оказалось множество. Это был их обычный осенний вылет.
А ласточки? Они не совсем охотно покинули свою "столовую". Сначала долго кружились вокруг меня, пока я топтался по песку, а потом вдруг собрались в плотную стаю и улетели. Я знал, что больше они сюда не вернутся. Надо торопиться к югу. Ведь и так запаздывали.
До свидания! До будущей весны!
Я шел домой, обрадованный этой встречей. И не беда, что за спиной висела пустая сумка.
ЛЕСНОЙ ХОЗЯИН
Светлой памяти И. И. Шишкина
В пору листопада я хожу в лес запасать удилища из лещины. Зимой до орешника не доберешься: метровые сугробы по кустам наметены. Летом же в густой зелени трудно высмотреть подходящий строй. Срубишь, глядь - то комель искривлен, то вершина раздвоена. Зато осенью выберешь, что тебе надо. Орешник стоит светел, видна каждая ветка. Все вершинки не торопясь оглядеть можно. У орешника такая особенность: начинает ронять лист с самых высоких побегов.
Дед Проша вызвался показать место с хорошей лещиной. Он трусит спорой рысцой впереди меня. Голенища его резиновых сапог гулко шлепают по тощим икрам. Лохматая шапка подстре-ленным тетеревом мелькает над кустами: одно ухо обвисло, другое, отвернутое, вскидывается при каждом шаге. Дед рад случаю промяться, а потому и суетлив и болтлив без удержу.
Я тоже рад предстоящей встрече с осенним лесом. Иду, как в картинную галерею, еще раз взглянуть на давно знакомые полотна, что ежегодно выставляет напоказ золотая осень. Глаз насторожен и жаден: не хочется ничего упустить.
У самого края леса в зарослях болотного вереска блеснуло озерко с темной водой цвета крепко заваренного чая. На его поверхности цветная мозаика из листьев, занесенных ветром. У берега горбится старая вершина, брошенная за ненадобностью. Это - Поленов.
А на косогоре узнаю Левитана. Тонконогие осинки застенчиво толпятся у опушки, о чем-то перешептываются сразу всеми своими листьями. Трепещут листья на ветру и мелькают, то поворачиваясь к солнцу золотом, то серебром изнанки. И путается в этом живом, колеблющемся кружеве и тоже трепещет ясная синева осеннего неба.
Позади молодого осинника высится многоколонным фасадом старый лес. Из его глубин, как из музейного здания, тянет тонкими запахами древности. Среди стволов-колонн затаилась гулкая тишина, и слышно, как, падая, шуршит, цепляясь за ветки, оброненный деревом лист.
У края леса дед останавливается, стаскивает треух и торопливо крестится. Обычай, дошедший из глубины веков, от языческого суеверия. Я тоже медленно снимаю шапку, но не как язычник. Я вхожу под своды леса, как в залы неповторимого шишкинского гения.
Мы идем мимо развешенных полотен по пестротканой лесной дорожке. Она то желтеет лимонными листьями берез, то розовеет осыпью бересклета, то окрашивается в оранжевое и багровое, когда пробираемся под осинами. Узорчатые листья рябины стали пунцово-красными, и в тон им, только еще ярче, пламенеют тяжелые кисти ягод. Тропинка ведет все дальше и дальше, глаза начинают уставать от ярких красок, а этому беспечному расточительству по-прежнему нет конца.
В глубине, за кострами молодой кленовой поросли, слышатся торопливые прихрамывающие шаги. Дед Проша направляет задранное ухо шапки на звук, прислушивается.
- Заяц?
- Кой там заяц!
- А кто же?
- Чуешь, на одну ногу припадает? Это он!
- Да кто - он?
- Кто, кто!.. Хозяин, вот кто!
Мне не удастся удержать усмешку, и это сердит старика.
- А смеяться, мил человек, и не из чего. Видать, тебе с ним делов не приходилось иметь.
- А тебе?
- А со мной было...
Дед пересунул топор за пояс поудобнее и опять засеменил по тропе, шлепая голенищами.
- Той самой зимой пошел я лесину на ворота поискать. Срубил дубок, отсек вершину, закрячил бревно на санках. Обратно по наезжей дороге вертаться убоялся. Пошел прямо по насту. Наст твердый, мартовский, держал крепко. Иду, значит. Вот тебе сорока впереди на сук опусти-лась. Завертела хвостом, затараторила. Бранная птица, хуже бабы. Ничего от нее не утаится. Мышь и та не пробежит. Иду, будто не вижу. А она перелетает с дерева на дерево и поносит меня на весь лес. Не к добру это.
Замахнулся шапкой. "Киш, кричу, распроклятая!" За ее болтовней не заметил, как и на человека наехал. Навела, шельма. Кивает тот человек, пальцем подзывает. Подхожу. Этакий ветхий старичок. Полушубок в заплатках, из дыр не овчина, а вроде как мох торчит. "Покажь, говорит, как идти на Сухой Дол". Прикинул я: наша деревня напрямик будет, значит, Сухой Дол по левую руку. "Сюда, говорю, по этой дороге ступай". Поклонился старичок, а сам на срубленное дерево глаз скосил. "Валялось,- соврал я,- подобрал, чтобы не пропадало". Ничего не сказал. Только посмотрел стылыми ледышками, покачал головой и заковылял прочь.
- И ты думаешь, он был? - спросил я.
- Ей-богу, он! Пошел он прочь, а сам так на ногу и припадает. Кому ж быть! Я после того едва из лесу выплутался. Невесть откуда туман взялся. Ничего не видать. А тут еще наст разъело. Бреду по лесу, ноги вязнут, санки по брюхо проваливаются. А позади слышу: "Шасть, шасть..." Благо, догадался лесину бросить. Тут только и выбрался на дорогу. Да не в свою деревню, а в Сухой Дол и пришел с огнями... А ты, мил человек, смеялся. Не любит хозяин озорства в лесу. У него каждое дерево, каждая птица на счету. Зорко бережет. Не сидит на месте, ходит по лесу, пересчитывает. Лесину украсть або живность какую без надобности загубить - пропащее дело...
- А отчего он на ногу припадает?
- Говорят, в войну поранило. Немцы лес из тяжелых орудий обстреливали. Деревья так с корнем и выворачивало. Три дня черной тучей над лесом стоял дым. Ну, значит, осколком его и зацепило. Да только потом немцам дюже за это зло досталось. Кто был в партизанах, рассказы-вали, будто целый немецкий полк в лесу заблудился. Всех потом партизаны порешили. А я так разумею: тут без хозяина дело не обошлось. С ним шутки плохи.
От деда Проши можно ожидать какого угодно сочинительства. Придумывает он так самозабвенно, что сам, кажется, верит своим словам. Иной раз не поймешь, то ли правда, то ли вымысел. Но рассказ о лесном хозяине - не его выдумка, разве только прибавил дед, что с ним "нос к носу повстречался". Легенда эта стара, как сам лес, породивший ее. Со временем она обкаталась в народе, как камень в морской воде, прежнее стерлось, взамен придумалось новое, вроде того, что лесной хозяин получил ранение в минувшей войне. Мне она понравилась, эта сказка о лешем, что, прихрамывая, бродит по своим владениям, пересчитывает деревья, бережет лес от поругания. Хорошая сказка!
Я нагибаюсь и поднимаю с земли свежие, непритоптанные листья. Выбираю самые крупные, самые яркие. Они пестреют всюду, будто мазки красок на палитре великого живописца.
И у меня начинает складываться своя легенда о лесном хозяине...
Я вижу его лицо, простое загорелое лицо лесоруба в мшистой рамке бороды. Серые глаза с зорким прищуром. Сухие хвоинки, осыпавшиеся с дерева, запутались в седеющих волосах.
Я слышу, как он ходит по осеннему лесу, мягко ступая по пестротканому ковру из листьев, дятлом постукивает тростью по стволам и шепчет шорохом листопада: "Этому нет цены... Берегите это, люди". Его добрые глаза светятся радостью, большие натруженные руки ощупывают молодую поросль, шарят в кружеве листвы. И не бежит от него в страхе потревоженный заяц, не кричит, как над чужим, сорока. Он у себя, в своей чудесной мастерской.
Вот он присаживается на пень, раскладывает у ног краски и начинает нерукотворное колдовство... И я, очарованный, смотрю на эти с детства знакомые полотна: сумрачные еловые дебри, бронзовостволые сосновые боры, светлые, все в солнечных пятнах дубравы, ромашковые опушки, лесные проселки с лужицами в колеях... Все это не в золоченых рамах, не в музейных залах. Эти картины развертываются передо мной во всю ширь. Они возникают по обе стороны тропинки, которая ведет нас с дедом Прошей в самое сердце леса. Мы идем молча, и каждый несет в себе свою легенду: он - о лешем, я - о человеке.
Домой мы возвращаемся под вечер.
Я сваливаю под навес связку орешника, а на стол высыпаю собранные листья. Бережно расправляю их и вкладываю между страниц тяжелой книги. Комната наполняется душным запа-хом грибов и сырой осенней земли. Веет чем-то бесконечно близким и родным. И этому нет цены.
ТРУДНЫЙ ХЛЕБ
Ходит по лесу осень, развешивает по кустам и травам хрустальные сети паутины, убирает в золото осинки и березки. Первые палые листья запестрели на влажных дорогах, на тихих, потемневших водах речных заливов.
Уже давно оставила родную рощу звонкоголосая иволга. Вслед за ней улетели ласточки. Их глубокие норы темнеют в опустевшем береговом обрыве.
А вчера на глухой лесной плёс за деревней Гуторово опустилась пара крохалей - пролетные гости с далекого севера. На другой день, когда я снова пришел на этот плёс, крохали не улетели. Погода не торопила их на юг.
Мое соседство их нисколько не смущало. Видать, мало имели они встреч с человеком. Не то что наша дикая утка. Редко по какой из них не палили из ружья.
И вдруг совсем рядом из кустов: "Трах-бабах!.." Поперек реки побежали вспененные дробью одна за другой две дорожки.
Крохаль, что плыл первым, сверкнул белой подкладкой крыльев, торопливо снялся и полетел над рекой. Второй даже не вздрогнул. Он только почему-то окунул голову в воду да так и поплыл вниз по течению.
В прибрежном ситнике захлюпала вода. Показалась вислоухая голова спаниеля с белой пролысиной на лбу. Собака на миг остановилась, повела носом и вошла в реку. Она плыла легко и быстро, почти наполовину высунувшись из воды.
Вскоре спаниель был уже на том месте, где только что гуляла пара крохалей. Но он не повернул за сносимой течением птицей, а, не меняя направления, зашлепал дальше.
- Чанг, назад! - послышался спокойный, даже ласковый голос.
Чанг встряхнул длинными лохматыми ушами, остановился, поводя носом, и круто повернул влево. Догнав птицу, спаниель схватил ее за крыло и, все так же высоко над водой неся голову, поплыл обратно. Течение немного снесло его. Он выбрался на берег рядом с моими удочками, положил птицу на песок и стал отряхиваться, обдав меня дождем холодных брызг.