Страница:
Признаюсь, что никогда прежде не мыслил о браке в столь высоких понятиях. Я воспринимал его как общественную институцию, размышлять о которой не было никаких особых причин. И лишь в ту минуту осознал брак как установление, угодное воле бессмертных.
Слово "противник", конечно, не совсем уместно, когда говоришь о собственной жене. Оно неудачно еще и в другом отношении: преуменьшает грозящую нам всем опасность. Противник может нанести ущерб лишь чему-то, лежащему вне нас; и либо мы одолеваем его, либо он одолевает нас. Но всегда есть возможность защищаться. И больше всего напугало меня в словах Клавдии именно то, что я ощутил себя совершенно беззащитным: передо мной зияла пустота. Земля, на которую я привык опираться, отстаивая свое существование, заколебалась у меня под ногами.
В тот вечер мы ужинали дома одни. Это случается не слишком часто; обычно либо у нас гости, либо мы сами где-то в гостях. Мое официальное положение накладывает на меня обязанность поддерживать тесный контакт с обществом. Зачастую это занятие довольно-таки утомительное; приходится выслушивать много пустой болтовни и неприятных сплетен. Поэтому мы с Клавдией ценим тот редкий вечер, когда удается побыть вдвоем, как своего рода отдушину и даже подарок судьбы. Чтобы вполне насладиться им, мы обычно отсылаем из столовой слуг, дождавшись, когда они расставят все блюда.
Я даже точно помню, о чем мы тогда говорили. Гонец из управления армии в тот день доставил мне прямо в служебный кабинет посылочку от сына; я, не вскрывая, принес ее домой и вручил Клавдии. Распечатывать такие посылки одна из маленьких радостей каждой женщины.
Сын служит при штабе наших войск где-то на Дунае. Я устроил его туда адъютантом. Ему едва исполнилось двадцать лет, и он немного избалован и самонадеян, как все молодые люди. Этим я хочу только сказать, что он полагает, будто за собственные достоинства получил должность, которой на самом деле обязан моему имени и влиянию. Впрочем, это привилегия молодости. Я позабочусь, чтобы его через некоторое время перевели в главный штаб, где он приобретет более широкий кругозор и доступ к императору. Не сомневаюсь, что он оправдает мои надежды и пробьет себе путь наверх, хотя и по накатанной мною колее.
Что он вспомнил о матери, находясь вдали от дома, в солдатской среде, говорит в его пользу. В посылочке оказалась бронзовая брошь, достоинство которой заключается не в материале, а в безусловном, хотя и варварском, своеобразии воображения и вкуса мастера. Насколько я знаю, нынче у римских дам считается модным носить такие экзотические украшения и даже их дешевые подделки. Нас с женой очень обрадовала эта весточка от сына.
Потом Клавдия рассказала, что в тот день побывала в гостях у дочери. Той как раз минуло восемнадцать, и она уже около года замужем за молодым человеком из очень знатного и состоятельного рода. Догадываюсь, что моя теща приложила руку к этому замужеству: устраивать сословные браки одно из самых излюбленных ее занятий. В данном случае ею руководило еще и стремление загладить позор семьи: в ее глазах я недостоин Клавдии, так как мой род насчитывает менее двух веков и не восходит к основанию Рима. Не исключено, что наша дочь и сама поймала этого юношу на крючок. Она необычайно честолюбива, и это прямо написано на ее миловидном и живом личике. Так или иначе, я ничего не имею против зятя, с этим все в полном порядке. Две недели назад у них родился первенец. Клавдия рассказала, что ребенок развивается нормально и что дочь старается кормить его грудью теперь это опять считается хорошим тоном, - но что она уже вновь появляется в обществе и так далее. Я подшучивал над Клавдией, которая в тридцать семь лет стала бабушкой, предупреждая, что ей придется вести себя сообразно своему новому званию и что мы с ней, если дела так пойдут и дальше, скоро обзаведемся правнуками.
О чем бы еще мы ни говорили в тот вечер, общий тон беседы был именно такой, какой я пытаюсь передать. Потому я и привожу здесь эти подробности.
Лишь в ту минуту, когда мы уже покончили с ужином, но Клавдия еще не дала слугам знак убирать со стола (мы с ней были одни и как раз собирались разойтись по своим комнатам; я хотел обсудить кое-какие дела с управляющим), - только в эту минуту спокойного и дружеского прощания она вдруг обронила те слова.
Вероятно, мы уже обменялись рукопожатием, и Клавдия, как обычно, попросила меня подумать о своем здоровье и не засиживаться допоздна.
Когда я пытаюсь восстановить в памяти эту минуту, мне мерещится, что мы с ней успели уже разойтись и стояли в нескольких шагах друг от друга - я у двери своей комнаты, где меня ожидал управляющий, а Клавдия - у двери в прихожую. Вероятно, покажется странным, что я придаю значение столь ничтожным подробностям. Этим я хочу лишь подчеркнуть, что слова Клавдии прозвучали для меня как бы издалека, словно она крикнула их мне вдогонку. Я ощутил их как удар в спину. А ведь она наверняка произнесла эти слова едва слышно, опасаясь, что у стен могут быть уши. Да и сама интонация ее фразы, брошенной как бы вскользь, как бы лишь в дополнение к тому главному, что уже давно было между нами решено и сказано, и потому сейчас значащей не больше, чем слова прощального привета уходящему или даже чем прощальный взмах руки находящемуся на другом берегу, уже почти вне досягаемости для звука, - сама эта интонация усиливает в моих воспоминаниях впечатление удаленности. Не могу, однако, поручиться, что Клавдия начала эту фразу именно так: "Кстати, я хотела тебе еще сказать..." Это "кстати" неотвязно звучит у меня в ушах.
Разумеется, я застыл на месте или даже обернулся. Небрежный тон не обманул меня ни на долю секунды - неважно, был ли он наигранным и выдавал лишь, каких усилий стоило. Клавдии решиться на это признание, или же оно и впрямь стало для нее естественным, чему я просто отказываюсь верить. Когда живешь с человеком столько лет, подмечаешь малейшие изменения в интонации и сразу понимаешь, находится он под влиянием мимолетного настроения или же говорит продуманно и всерьез. Давним супругам трудно друг друга провести.
Так вот, в нескольких метрах от меня стояла привлекательная элегантная дама, вполне под стать обстановке нашего дома вообще и столовой в особенности. Было слышно - да и то лишь потому, что в комнате царила мертвая тишина, - как в кухне один из слуг поет за мытьем посуды. Стояла женщина в расцвете лет, с безукоризненными манерами, происходящая из древнего патрицианского рода. Стояла моя жена, с которой я прожил под одной крышей двадцать лет, мать моих детей - и вдруг такие слова: "Кстати, я хотела тебе еще сказать..." - и так далее.
Совершенно невероятно! И теперь, когда я описываю все случившееся, мне все еще чудится, будто я, подобно болтливой старушке, пересказываю страшный сон, в котором на тебя наваливается что-то бесформенное и непонятное, а ты силишься высвободиться и проснуться.
Невероятным мне представляется именно то, что я услышал эти слова из уст собственной жены.
Христиане вербуют своих сторонников почти исключительно в низших слоях, среди плебса. Это слуги, вольноотпущенники, мелкие лавочники, ремесленники и неимущие крестьяне, переселившиеся в город из-за того, что земля больше не может их прокормить. Подавляющее большинство их приверженцев не коренные жители Рима, а выходцы из провинций. Мне, как судье, приходится постоянно помнить об этом. Я имею дело с людьми, не связанными с какой-либо традицией и потому воспринимающими всякую традицию как препятствие их продвижению в жизни. Только так можно понять ничем иным не объяснимую популярность христианского учения. Оно разжигает зависть и ненависть тех, кто начисто лишен корней или же оторвался от почвы, питавшей эти корни. Тем, кто не обладает ни особыми способностями, ни предприимчивостью, но считает себя обойденными на жизненном пиру, лестно услышать, что виновато в их бедах существующее устройство общества. Весьма умело им внушают, что грядущее будет принадлежать им, как только удастся покончить со сложившимся порядком вещей. Разрушение традиций возводится в заслугу и норму поведения.
На все это набрасывается легкий покров туманной мистики, но истинная причина эффективности их пропаганды заключается только в этой уловке, в этом риторическом выверте. Они недвусмысленно взывают к инстинктам толпы. Простолюдин возвышается в собственных глазах, когда ему вновь и вновь втолковывают, что все люди равны и что он имеет столько же прав, как тот, кто стоит у кормила власти лишь благодаря родовитости и богатству.
Что деловые качества и способности важнее, чем семейные связи, и в самом деле верно. Ни один разумный римлянин но станет подвергать это сомнению. Узколобые дамы вроде матери Клавдии не в счет. Неверно лишь использовать эту верную мысль как аргумент для насильственного слома, а не для улучшения существующего строя, то есть без готовности взять на себя высшую ответственность. Не может быть достоин власти тот, кто хочет заполучить ее насильственным путем.
Разрушительные тенденции уходят корнями в истоки христианского учения. Оно зародилось в странах Востока, где деспотия всегда была законной формой правления и где угнетенные именно поэтому отождествляют свободу с неповиновением. Все знают, что иудеи - особенно строптивый народ, а ведь христиане - иудейская секта. Пусть даже теперь они друг с другом на ножах, но свою нетерпимость христиане, безусловно, унаследовали от иудеев. Эти исторические факты общеизвестны, но все же полезно еще и еще раз напомнить о них, дабы увидеть проблему в истинном свете.
Событие, на котором построено учение христиан, само по себе крайне сентиментально. Очевидно, поэтому оно так волнует примитивные умы и женские сердца. Они видят в нем своего рода символ их собственного положения, который дает им возможность жалеть самих себя. Только этим можно объяснить тот факт, что прискорбная судебная ошибка, какие в ходе истории случались сотни раз, смогла превратиться в угрозу для Римского государства и его религии.
Какого-то ничтожного иудейского фантазера осуждает на казнь политически несостоятельный и, вероятно, подкупленный губернатор. Десятки таких фантазеров издавна бродят по дорогам Востока. И то, что они вещают, отнюдь не ново; нечто похожее можно найти у греческих философов. Если отбросить мистическую шелуху, все они проповедуют освобождение от повседневных забот о хлебе насущном через нищету и отказ от земных благ. И всегда находят приверженцев, толпами следующих за ними и похваляющихся своей наготой. Еще бы, ведь как удобно жить без всяких естественных обязанностей и забот. Да и климат на Востоке благодатен для таких веяний.
Обо всем этом не стоило бы и говорить. От природы люди склонны добросовестно и усердно трудиться, а хаос и беспорядок их отталкивают. Менее глупый губернатор отпустил бы этого иудея на все четыре стороны, и сегодня о нем бы никто и не вспомнил. Но то, что ошибка была допущена и его казнили, само по себе еще не объясняет, почему из-за этого могла возникнуть смута, выплеснувшаяся далеко за пределы ничтожной провинции. В худшем случае последователи казненного подняли бы небольшой бунт, который ничего бы не стоило подавить. С тех пор как Рим господствует над миром, любому губернатору приходилось иметь дело с мелкими беспорядками такого рода. Обычно их даже не удостаивают упоминания в хрониках.
А в ту пору, то есть примерно сто семьдесят лет назад, даже такого бунта не произошло и дело ограничилось чисто местной грызней между прочими иудеями и приверженцами Иисуса. Последним пришла в голову странная мысль хоть и не сразу, а, насколько теперь можно установить, предположительно лишь в ходе самой перепалки - выдать казненного человека за сына иудейского бога. Это оскорбило иудеев, и по-своему они были правы. Их собственному богу приписывали какого-то сына-человека, что, по их мнению, было неслыханным кощунством. Как я уже упоминал, иудеи убеждены, будто в мире существует только их бог, и эту их убежденность просто позаимствовали христиане. Таким образом, в Иудее вдруг оказалось сразу два бога: один исконно иудейский и второй - присвоенный христианами и имевший сына.
Римлянину трудно постигнуть эту восточную софистику, почти начисто лишенную практической ценности, как и всякая софистика. Прежде всего невозможно понять, что общего между судебной ошибкой или каким-то просчетом правителей и религией. Вот тут я и подхожу к самому главному: речь идет вовсе не о религии, а всего лишь о ее суррогате для массы, чуждой подлинной религии. Провозвестники этого учения борются, осознанно или неосознанно, не за своего так называемого бога и его мнимого сына, а только за власть и влияние. Возмущение казнью их Иисуса вполне правомерно, по они придают ему глобальный характер и возводят его в принцип. Подчиненному всегда лестно найти ошибку у начальника. Кто заденет эту струну, встретит восторженный прием, сметающий любые языковые и расовые преграды.
Священные книги христиан написаны словно для малых детей; они взывают не к разуму, а к чувству и доводят это чувство до фанатизма. Несчастного фантазера они превращают в божьего сына, которого злые римляне казнили только за то, что он был слишком добр. Это доступно и самому неразвитому уму; отныне каждый может сказать: "Я добрее и, значит, лучше тебя, точно так же как этот сын божий, которого ты казнил". Теперь, по прошествии почти двух столетий, христиане начинают рядить свое учение в разные мифологические одежды, дабы придать себе ореол святости. С этой целью они беззастенчиво присваивают многое из нашей религии и других древних вероучений. Из-за этого они, насколько мне известно, пока еще яростно спорят между собой; их учение еще не отстоялось. Однако было бы ошибкой по этой причине заблуждаться на их счет.
Для практической политики важно отметить: кто принимается опровергать христианские догматы - а это не слишком трудно, - берется за дело не с того конца; он просто путает причину со следствием. Мы должны понимать все это как бунт недоразвитого сознания. Народы и провинции, только благодаря Риму приобщившиеся к цивилизации, хотят пользоваться ее благами, не считая цивилизацию своей собственной целью.
Жажда социального престижа и недовольство своим положением в обществе свойственны женской натуре. Многие женщины считают себя обиженными не только из-за того, что их угнетают мужья и оттесняют соперницы, но часто и из-за того, что природа наделила их чисто женскими физиологическими функциями. Стремясь к социальному престижу, они пытаются компенсировать свое недовольство. Поэтому нельзя сбрасывать со счета явно матриархальную окраску всех вероучений, пришедших к нам с Востока.
Часто, допрашивая какую-нибудь обиженную судьбой женщину, которая, стараясь выразить мне презрение или же вызвать мое восхищение, козыряла муками, кои ей, как христианке, приходится терпеть, я невольно думал: предоставить бы тебе собственный дом, слуг, богатство и положение в обществе - короче, исполнись твоя заветная мечта, что осталось бы тогда от твоего христианского терпения? Наверняка вновь стала бы благочестивой римлянкой - хотя бы ради того, чтобы сохранить свой новый уровень жизни.
Однако сейчас я веду речь о своей жене, а не о какой-то другой женщине. Даже если не считать высокий интеллект подходящим мерилом женского достоинства, все же можно исходить хотя бы из наличия у всякой женщины врожденного инстинкта пола. Этот инстинкт не подвержен исторической изменчивости в отличие от всех законов и установлений, принимаемых мужчинами под давлением преходящих обстоятельств. За это постоянство жизненных устоев мы чтим женщин и чувствуем себя в их обществе покойно и легко. Кто рискнет ополчиться на эти устои, ополчится на самое жизнь. Насколько я знаю, на это не решилась еще ни одна религия, какая бы она там ни была.
Мне кажется теперь, будто я в первую же секунду почувствовал, что все пропало.
Клавдии я ответил: "Вот оно что, как интересно", - только чтобы что-то сказать. Я старался говорить в том же легком тоне, что и она. Конечно, я хотел выиграть время и в любом случае должен был держать себя в руках.
Как это обычно бывает, в течение последовавших недель я вновь и вновь пытался убедить самого себя, что преувеличиваю опасность и что все это не так страшно. Ситуация, мол, не из приятных, но все же и с ней можно как-то справиться.
Однако теперь мне уже представляется, что, принимая кардинальное решение, не следует сбрасывать со счетов этот миг внезапного прозрения. Иначе лишь трусливо и бесчестно затянешь дело. Если ты убежден, что все потеряно - я говорю сейчас не о себе и не о своем браке, - то умей сделать из этого соответствующие выводы. Ничего этого Клавдия не должна была заметить, она и не заметила. А вот мой глупый ответ явно ее задел.
- Тебе больше нечего мне сказать? - спросила она.
- Отчего же. Многое можно было бы сказать. И мы непременно поговорим обо всем обстоятельно как-нибудь в другой раз, когда у нас будет больше времени. И долго ты уже играешь в эту игру?
- Полгода. Но это не игра.
- Прости, я не так выразился. Вот как, значит, уже полгода? Подумать только. А я ничего и не заметил.
- Не хотела тебя тревожить.
- Твоя правда, сам виноват, слишком мало уделял тебе внимания.
- По-видимому, тебя и сейчас все это не очень интересует.
- С чего ты взяла? Меня интересует все, что имеет отношение к тебе. Да ты и сама это знаешь. У тебя могло сложиться ложное впечатление - из-за того, что я слишком занят по службе. Но к чему все эти громкие слова? Послушай! Я сейчас отошлю управляющего. Подождет до завтра. И мы сможем теперь же побеседовать о твоих делах.
- О моих делах? - переспросила Клавдия с обидой в голосе.
- Разве я опять что-то не так сказал?
- Беседовать о моих делах нет нужды. Речь о тебе.
- Вот-вот, именно поэтому. Если шаг, который ты совершила, делает тебя счастливой и ты меня в этом убедишь, мой долг позаботиться, чтобы у тебя не возникло из-за этого никаких неприятностей. Это, пожалуй, самое меньшее, что ты можешь от меня потребовать.
- Я ничего от тебя не требую. И не имею права ничего требовать. Если тебе это повредит, ты вправе меня бросить. Я все снесу, как велит мне моя вера.
Она чуть не плакала. Не умела еще обращаться со всеми этими заученными словами. Я попросил ее говорить тише. По-видимому, она хотела крикнуть: "Да пусть хоть весь мир слышит!" - но сдержалась. Для этого она была слишком хорошо воспитана.
Но голос ее уже слегка срывался на крик. Типично для христиан: они начинают кричать, когда не знают, что возразить, и пытаются сбить судью с толку, ссылаясь на свою веру и тем самым выдавая себя с головой. Это своего рода шантаж. Очень женский прием, к которому, однако, прибегают и мужчины. Некоторых из этих христиан наверняка можно было бы спасти. По судебным протоколам видно, что судьи ни в малейшей степени не стремились осудить несчастных, которые именно от безучастности к ним судьбы избирали участь, им не предназначавшуюся. Но и от обычного среднего чиновника тоже нельзя ожидать, чтобы он углядел в этой жажде мученичества болезненно искаженное восприятие жизни. Поэтому в разговоре с Клавдией мне удалось сгладить опасный момент тем, что я просто продолжал как ни в чем не бывало:
- Естественно, ты думаешь прежде всего обо мне, и тебя беспокоит, не повредит ли мне твой поступок. Ничего другого я от тебя и не ожидал. Так вот, чтобы уж сразу покончить с этим: то, что касается меня или моего служебного положения, мы обсудим лишь во вторую или в третью очередь. Полагаю, что могу успокоить тебя в этом отношении. Все это, вероятно, удастся уладить без особого труда. А сейчас речь пойдет о нас с тобой. Итак, должен ли я отослать управляющего?
Она покачала головой. Весь ее вид выражал полную растерянность. Я уже говорил, что мне было ее бесконечно Жаль.
Вероятно, я все же держался излишне уверенно, чего делать не следовало. Больше всего на свете мне хотелось обнять ее и сказать: "Какая все это чепуха!" Я уже даже шагнул к ней, но тут же остановился. Интуиция подсказала, что этим я ее окончательно отпугну. Не хватало еще, чтобы она отшатнулась от меня, в ужасе загородив лицо руками. От христиан, с их ненавистью к жизни и страхом перед всеми естественными проявлениями чувств, приходится ожидать чего-нибудь в этом роде.
Поэтому я сказал лишь:
- Ты не должна чувствовать себя в чем-то передо мной виноватой. Между нами ничего такого быть не может. Уже одно то, что ты мне открылась, доказывает, что все у нас осталось по-прежнему. И я тебе чрезвычайно за это признателен. А почему ты именно сегодня решилась?
- Наши велели, - ответила она. - Сказали, иначе моя жизнь будет опутана ложью.
- И были совершенно правы, - подхватил я. - Значит, и волноваться нечего. Повторяю, я в любое время готов тебя выслушать. Просто приходи ко мне или пошли за мной служанку. Обещаешь?
Она кивнула и вышла из комнаты.
Я постарался воспроизвести этот наш первый разговор с такой точностью, какая только возможна недели спустя. По крайней мере его общий смысл, ибо отдельные слова, вероятно, звучали иначе. Я не летописец и не хронист. И не умею излагать такие вещи на бумаге.
"Наши". Вот я и услышал это слово от собственной жены. Пожалуй, не найдется другого такого, коим было бы столь же удобно отгородиться от любого естественного сообщества, исключив себя из него. В этом слове нет ни человеколюбия, ни уважения к богам. И свидетельствует оно, несомненно, лишь о высокомерии: забавно, однако, что все бросающие мне в лицо это слово хотели выказать этим свою скромность.
Мне больно было услышать из уст Клавдии, что лишь повеление этих самых "наших" заставило ее поговорить со мной откровенно. Вот до чего уже, значит, дошло. Не стоило и пытаться растолковать ей, что наивным признанием своей покорности этим "нашим" и их приказам она фактически порывает со мной. Этого она бы просто не поняла.
Потом я спрашивал себя, не следовало ли мне вести себя как-то иначе. Меня можно упрекнуть в том, что я сразу же не высказал четко свое мнение. Вероятно, мне надо было бы немедленно и убедительно показать Клавдии всю абсурдность ее шага и его неминуемые последствия. Причем не с позиций судьи, ответственного за соблюдение законов, а с точки зрения супруга и отца семейства. Возможно, этим я бы помог Клавдии. Четкое волеизъявление, не допускающее ни малейших возражений, обычно внушает колеблющимся натурам ощущение надежности и устойчивости. Тем, что я уклонился от этого и оставил вопрос открытым, я как бы предоставил Клавдии полную свободу выбора, к которой она не привыкла, которая была ей не по плечу и которая могла лишь сделать ее несчастной. Да, этим я, вероятно, ее еще больше оттолкнул и прямо отдал в руки этих "наших", которые ею повелевают.
Но я всего лишь человек, и речь шла не о ком-нибудь, а о моей жене. Кроме того, беда уже стряслась, и никаким нажимом нельзя было повернуть дело вспять. Поступки Клавдии уже не зависели от нее самой. Я чувствовал, что иду по тонкой корочке льда. Мысль о том, что эта корочка уже полгода была предательски тонка, а я ничего не заметил, для меня невыносима.
В устах человека, только что утверждавшего, что его случай представляет in nuce [сжато, вкратце (лат.)] общезначимую проблему, эти слова звучат достаточно беспомощно. Но речь идет не о самооправдании, а об объективном анализе сложившейся обстановки.
Император и сенат постановили лишить провинциальные власти права инициативы в принятии тех или иных мер. Губернаторам провинций, как правило, недостает понимания высших интересов империи. Из-за этого кое-где вспыхивают мелкие беспорядки, сведения о которых раздувает и разносит повсюду тайная агентурная сеть христиан, работающая удивительно слаженно и четко.
Поэтому на будущее намечена в принципе единая концепция борьбы с подрывными тенденциями. Губернаторам вменяется в обязанность действовать только согласно предписаниям, полученным из Рима. Их разработка, распространение и проверка исполнения возложена на ведомство, вверенное мне императором.
Конечно, я в любое время могу сложить свои полномочия. Найдется достаточно людей, которые справятся с моими обязанностями не хуже, а, вероятно, даже лучше меня, поскольку им не мешают те сомнения, которые причиняют мне столько хлопот. Но чего удалось бы этим добиться?
Допустим, в нашем домашнем обиходе ничего не изменилось, как я уже говорил. Но разве можно этим удовлетвориться? Сложившаяся обстановка для меня совершенно невыносима. Не только как супруг, но и как официальное лицо я теперь завишу от своей жены и людей, под влиянием которых она находится. Я председательствую на заседаниях комиссий, обсуждающих эдикты, которым подчиняется весь мир, а сам даже не знаю, моим ли еще будет дом, куда я вечером вернусь.
Вероотступники когда-нибудь непременно поплатятся за то, что подрывают устои брака. Стремиться к его отмене то же самое, что проповедовать возврат к варварству и стадному существованию. Сколько в этом презрения к человеку и человеческому достоинству!
Однако в данный момент осознание этого бесполезно как для государственной политики, так и для меня лично. Большинство мужчин только называются мужчинами. В действительности это слабохарактерные и вечно недовольные болтуны, не подозревающие, что жены вертят ими как хотят. Этот-то скрытый матриархат зачинщики беспорядков и взяли себе в союзники.
Слово "противник", конечно, не совсем уместно, когда говоришь о собственной жене. Оно неудачно еще и в другом отношении: преуменьшает грозящую нам всем опасность. Противник может нанести ущерб лишь чему-то, лежащему вне нас; и либо мы одолеваем его, либо он одолевает нас. Но всегда есть возможность защищаться. И больше всего напугало меня в словах Клавдии именно то, что я ощутил себя совершенно беззащитным: передо мной зияла пустота. Земля, на которую я привык опираться, отстаивая свое существование, заколебалась у меня под ногами.
В тот вечер мы ужинали дома одни. Это случается не слишком часто; обычно либо у нас гости, либо мы сами где-то в гостях. Мое официальное положение накладывает на меня обязанность поддерживать тесный контакт с обществом. Зачастую это занятие довольно-таки утомительное; приходится выслушивать много пустой болтовни и неприятных сплетен. Поэтому мы с Клавдией ценим тот редкий вечер, когда удается побыть вдвоем, как своего рода отдушину и даже подарок судьбы. Чтобы вполне насладиться им, мы обычно отсылаем из столовой слуг, дождавшись, когда они расставят все блюда.
Я даже точно помню, о чем мы тогда говорили. Гонец из управления армии в тот день доставил мне прямо в служебный кабинет посылочку от сына; я, не вскрывая, принес ее домой и вручил Клавдии. Распечатывать такие посылки одна из маленьких радостей каждой женщины.
Сын служит при штабе наших войск где-то на Дунае. Я устроил его туда адъютантом. Ему едва исполнилось двадцать лет, и он немного избалован и самонадеян, как все молодые люди. Этим я хочу только сказать, что он полагает, будто за собственные достоинства получил должность, которой на самом деле обязан моему имени и влиянию. Впрочем, это привилегия молодости. Я позабочусь, чтобы его через некоторое время перевели в главный штаб, где он приобретет более широкий кругозор и доступ к императору. Не сомневаюсь, что он оправдает мои надежды и пробьет себе путь наверх, хотя и по накатанной мною колее.
Что он вспомнил о матери, находясь вдали от дома, в солдатской среде, говорит в его пользу. В посылочке оказалась бронзовая брошь, достоинство которой заключается не в материале, а в безусловном, хотя и варварском, своеобразии воображения и вкуса мастера. Насколько я знаю, нынче у римских дам считается модным носить такие экзотические украшения и даже их дешевые подделки. Нас с женой очень обрадовала эта весточка от сына.
Потом Клавдия рассказала, что в тот день побывала в гостях у дочери. Той как раз минуло восемнадцать, и она уже около года замужем за молодым человеком из очень знатного и состоятельного рода. Догадываюсь, что моя теща приложила руку к этому замужеству: устраивать сословные браки одно из самых излюбленных ее занятий. В данном случае ею руководило еще и стремление загладить позор семьи: в ее глазах я недостоин Клавдии, так как мой род насчитывает менее двух веков и не восходит к основанию Рима. Не исключено, что наша дочь и сама поймала этого юношу на крючок. Она необычайно честолюбива, и это прямо написано на ее миловидном и живом личике. Так или иначе, я ничего не имею против зятя, с этим все в полном порядке. Две недели назад у них родился первенец. Клавдия рассказала, что ребенок развивается нормально и что дочь старается кормить его грудью теперь это опять считается хорошим тоном, - но что она уже вновь появляется в обществе и так далее. Я подшучивал над Клавдией, которая в тридцать семь лет стала бабушкой, предупреждая, что ей придется вести себя сообразно своему новому званию и что мы с ней, если дела так пойдут и дальше, скоро обзаведемся правнуками.
О чем бы еще мы ни говорили в тот вечер, общий тон беседы был именно такой, какой я пытаюсь передать. Потому я и привожу здесь эти подробности.
Лишь в ту минуту, когда мы уже покончили с ужином, но Клавдия еще не дала слугам знак убирать со стола (мы с ней были одни и как раз собирались разойтись по своим комнатам; я хотел обсудить кое-какие дела с управляющим), - только в эту минуту спокойного и дружеского прощания она вдруг обронила те слова.
Вероятно, мы уже обменялись рукопожатием, и Клавдия, как обычно, попросила меня подумать о своем здоровье и не засиживаться допоздна.
Когда я пытаюсь восстановить в памяти эту минуту, мне мерещится, что мы с ней успели уже разойтись и стояли в нескольких шагах друг от друга - я у двери своей комнаты, где меня ожидал управляющий, а Клавдия - у двери в прихожую. Вероятно, покажется странным, что я придаю значение столь ничтожным подробностям. Этим я хочу лишь подчеркнуть, что слова Клавдии прозвучали для меня как бы издалека, словно она крикнула их мне вдогонку. Я ощутил их как удар в спину. А ведь она наверняка произнесла эти слова едва слышно, опасаясь, что у стен могут быть уши. Да и сама интонация ее фразы, брошенной как бы вскользь, как бы лишь в дополнение к тому главному, что уже давно было между нами решено и сказано, и потому сейчас значащей не больше, чем слова прощального привета уходящему или даже чем прощальный взмах руки находящемуся на другом берегу, уже почти вне досягаемости для звука, - сама эта интонация усиливает в моих воспоминаниях впечатление удаленности. Не могу, однако, поручиться, что Клавдия начала эту фразу именно так: "Кстати, я хотела тебе еще сказать..." Это "кстати" неотвязно звучит у меня в ушах.
Разумеется, я застыл на месте или даже обернулся. Небрежный тон не обманул меня ни на долю секунды - неважно, был ли он наигранным и выдавал лишь, каких усилий стоило. Клавдии решиться на это признание, или же оно и впрямь стало для нее естественным, чему я просто отказываюсь верить. Когда живешь с человеком столько лет, подмечаешь малейшие изменения в интонации и сразу понимаешь, находится он под влиянием мимолетного настроения или же говорит продуманно и всерьез. Давним супругам трудно друг друга провести.
Так вот, в нескольких метрах от меня стояла привлекательная элегантная дама, вполне под стать обстановке нашего дома вообще и столовой в особенности. Было слышно - да и то лишь потому, что в комнате царила мертвая тишина, - как в кухне один из слуг поет за мытьем посуды. Стояла женщина в расцвете лет, с безукоризненными манерами, происходящая из древнего патрицианского рода. Стояла моя жена, с которой я прожил под одной крышей двадцать лет, мать моих детей - и вдруг такие слова: "Кстати, я хотела тебе еще сказать..." - и так далее.
Совершенно невероятно! И теперь, когда я описываю все случившееся, мне все еще чудится, будто я, подобно болтливой старушке, пересказываю страшный сон, в котором на тебя наваливается что-то бесформенное и непонятное, а ты силишься высвободиться и проснуться.
Невероятным мне представляется именно то, что я услышал эти слова из уст собственной жены.
Христиане вербуют своих сторонников почти исключительно в низших слоях, среди плебса. Это слуги, вольноотпущенники, мелкие лавочники, ремесленники и неимущие крестьяне, переселившиеся в город из-за того, что земля больше не может их прокормить. Подавляющее большинство их приверженцев не коренные жители Рима, а выходцы из провинций. Мне, как судье, приходится постоянно помнить об этом. Я имею дело с людьми, не связанными с какой-либо традицией и потому воспринимающими всякую традицию как препятствие их продвижению в жизни. Только так можно понять ничем иным не объяснимую популярность христианского учения. Оно разжигает зависть и ненависть тех, кто начисто лишен корней или же оторвался от почвы, питавшей эти корни. Тем, кто не обладает ни особыми способностями, ни предприимчивостью, но считает себя обойденными на жизненном пиру, лестно услышать, что виновато в их бедах существующее устройство общества. Весьма умело им внушают, что грядущее будет принадлежать им, как только удастся покончить со сложившимся порядком вещей. Разрушение традиций возводится в заслугу и норму поведения.
На все это набрасывается легкий покров туманной мистики, но истинная причина эффективности их пропаганды заключается только в этой уловке, в этом риторическом выверте. Они недвусмысленно взывают к инстинктам толпы. Простолюдин возвышается в собственных глазах, когда ему вновь и вновь втолковывают, что все люди равны и что он имеет столько же прав, как тот, кто стоит у кормила власти лишь благодаря родовитости и богатству.
Что деловые качества и способности важнее, чем семейные связи, и в самом деле верно. Ни один разумный римлянин но станет подвергать это сомнению. Узколобые дамы вроде матери Клавдии не в счет. Неверно лишь использовать эту верную мысль как аргумент для насильственного слома, а не для улучшения существующего строя, то есть без готовности взять на себя высшую ответственность. Не может быть достоин власти тот, кто хочет заполучить ее насильственным путем.
Разрушительные тенденции уходят корнями в истоки христианского учения. Оно зародилось в странах Востока, где деспотия всегда была законной формой правления и где угнетенные именно поэтому отождествляют свободу с неповиновением. Все знают, что иудеи - особенно строптивый народ, а ведь христиане - иудейская секта. Пусть даже теперь они друг с другом на ножах, но свою нетерпимость христиане, безусловно, унаследовали от иудеев. Эти исторические факты общеизвестны, но все же полезно еще и еще раз напомнить о них, дабы увидеть проблему в истинном свете.
Событие, на котором построено учение христиан, само по себе крайне сентиментально. Очевидно, поэтому оно так волнует примитивные умы и женские сердца. Они видят в нем своего рода символ их собственного положения, который дает им возможность жалеть самих себя. Только этим можно объяснить тот факт, что прискорбная судебная ошибка, какие в ходе истории случались сотни раз, смогла превратиться в угрозу для Римского государства и его религии.
Какого-то ничтожного иудейского фантазера осуждает на казнь политически несостоятельный и, вероятно, подкупленный губернатор. Десятки таких фантазеров издавна бродят по дорогам Востока. И то, что они вещают, отнюдь не ново; нечто похожее можно найти у греческих философов. Если отбросить мистическую шелуху, все они проповедуют освобождение от повседневных забот о хлебе насущном через нищету и отказ от земных благ. И всегда находят приверженцев, толпами следующих за ними и похваляющихся своей наготой. Еще бы, ведь как удобно жить без всяких естественных обязанностей и забот. Да и климат на Востоке благодатен для таких веяний.
Обо всем этом не стоило бы и говорить. От природы люди склонны добросовестно и усердно трудиться, а хаос и беспорядок их отталкивают. Менее глупый губернатор отпустил бы этого иудея на все четыре стороны, и сегодня о нем бы никто и не вспомнил. Но то, что ошибка была допущена и его казнили, само по себе еще не объясняет, почему из-за этого могла возникнуть смута, выплеснувшаяся далеко за пределы ничтожной провинции. В худшем случае последователи казненного подняли бы небольшой бунт, который ничего бы не стоило подавить. С тех пор как Рим господствует над миром, любому губернатору приходилось иметь дело с мелкими беспорядками такого рода. Обычно их даже не удостаивают упоминания в хрониках.
А в ту пору, то есть примерно сто семьдесят лет назад, даже такого бунта не произошло и дело ограничилось чисто местной грызней между прочими иудеями и приверженцами Иисуса. Последним пришла в голову странная мысль хоть и не сразу, а, насколько теперь можно установить, предположительно лишь в ходе самой перепалки - выдать казненного человека за сына иудейского бога. Это оскорбило иудеев, и по-своему они были правы. Их собственному богу приписывали какого-то сына-человека, что, по их мнению, было неслыханным кощунством. Как я уже упоминал, иудеи убеждены, будто в мире существует только их бог, и эту их убежденность просто позаимствовали христиане. Таким образом, в Иудее вдруг оказалось сразу два бога: один исконно иудейский и второй - присвоенный христианами и имевший сына.
Римлянину трудно постигнуть эту восточную софистику, почти начисто лишенную практической ценности, как и всякая софистика. Прежде всего невозможно понять, что общего между судебной ошибкой или каким-то просчетом правителей и религией. Вот тут я и подхожу к самому главному: речь идет вовсе не о религии, а всего лишь о ее суррогате для массы, чуждой подлинной религии. Провозвестники этого учения борются, осознанно или неосознанно, не за своего так называемого бога и его мнимого сына, а только за власть и влияние. Возмущение казнью их Иисуса вполне правомерно, по они придают ему глобальный характер и возводят его в принцип. Подчиненному всегда лестно найти ошибку у начальника. Кто заденет эту струну, встретит восторженный прием, сметающий любые языковые и расовые преграды.
Священные книги христиан написаны словно для малых детей; они взывают не к разуму, а к чувству и доводят это чувство до фанатизма. Несчастного фантазера они превращают в божьего сына, которого злые римляне казнили только за то, что он был слишком добр. Это доступно и самому неразвитому уму; отныне каждый может сказать: "Я добрее и, значит, лучше тебя, точно так же как этот сын божий, которого ты казнил". Теперь, по прошествии почти двух столетий, христиане начинают рядить свое учение в разные мифологические одежды, дабы придать себе ореол святости. С этой целью они беззастенчиво присваивают многое из нашей религии и других древних вероучений. Из-за этого они, насколько мне известно, пока еще яростно спорят между собой; их учение еще не отстоялось. Однако было бы ошибкой по этой причине заблуждаться на их счет.
Для практической политики важно отметить: кто принимается опровергать христианские догматы - а это не слишком трудно, - берется за дело не с того конца; он просто путает причину со следствием. Мы должны понимать все это как бунт недоразвитого сознания. Народы и провинции, только благодаря Риму приобщившиеся к цивилизации, хотят пользоваться ее благами, не считая цивилизацию своей собственной целью.
Жажда социального престижа и недовольство своим положением в обществе свойственны женской натуре. Многие женщины считают себя обиженными не только из-за того, что их угнетают мужья и оттесняют соперницы, но часто и из-за того, что природа наделила их чисто женскими физиологическими функциями. Стремясь к социальному престижу, они пытаются компенсировать свое недовольство. Поэтому нельзя сбрасывать со счета явно матриархальную окраску всех вероучений, пришедших к нам с Востока.
Часто, допрашивая какую-нибудь обиженную судьбой женщину, которая, стараясь выразить мне презрение или же вызвать мое восхищение, козыряла муками, кои ей, как христианке, приходится терпеть, я невольно думал: предоставить бы тебе собственный дом, слуг, богатство и положение в обществе - короче, исполнись твоя заветная мечта, что осталось бы тогда от твоего христианского терпения? Наверняка вновь стала бы благочестивой римлянкой - хотя бы ради того, чтобы сохранить свой новый уровень жизни.
Однако сейчас я веду речь о своей жене, а не о какой-то другой женщине. Даже если не считать высокий интеллект подходящим мерилом женского достоинства, все же можно исходить хотя бы из наличия у всякой женщины врожденного инстинкта пола. Этот инстинкт не подвержен исторической изменчивости в отличие от всех законов и установлений, принимаемых мужчинами под давлением преходящих обстоятельств. За это постоянство жизненных устоев мы чтим женщин и чувствуем себя в их обществе покойно и легко. Кто рискнет ополчиться на эти устои, ополчится на самое жизнь. Насколько я знаю, на это не решилась еще ни одна религия, какая бы она там ни была.
Мне кажется теперь, будто я в первую же секунду почувствовал, что все пропало.
Клавдии я ответил: "Вот оно что, как интересно", - только чтобы что-то сказать. Я старался говорить в том же легком тоне, что и она. Конечно, я хотел выиграть время и в любом случае должен был держать себя в руках.
Как это обычно бывает, в течение последовавших недель я вновь и вновь пытался убедить самого себя, что преувеличиваю опасность и что все это не так страшно. Ситуация, мол, не из приятных, но все же и с ней можно как-то справиться.
Однако теперь мне уже представляется, что, принимая кардинальное решение, не следует сбрасывать со счетов этот миг внезапного прозрения. Иначе лишь трусливо и бесчестно затянешь дело. Если ты убежден, что все потеряно - я говорю сейчас не о себе и не о своем браке, - то умей сделать из этого соответствующие выводы. Ничего этого Клавдия не должна была заметить, она и не заметила. А вот мой глупый ответ явно ее задел.
- Тебе больше нечего мне сказать? - спросила она.
- Отчего же. Многое можно было бы сказать. И мы непременно поговорим обо всем обстоятельно как-нибудь в другой раз, когда у нас будет больше времени. И долго ты уже играешь в эту игру?
- Полгода. Но это не игра.
- Прости, я не так выразился. Вот как, значит, уже полгода? Подумать только. А я ничего и не заметил.
- Не хотела тебя тревожить.
- Твоя правда, сам виноват, слишком мало уделял тебе внимания.
- По-видимому, тебя и сейчас все это не очень интересует.
- С чего ты взяла? Меня интересует все, что имеет отношение к тебе. Да ты и сама это знаешь. У тебя могло сложиться ложное впечатление - из-за того, что я слишком занят по службе. Но к чему все эти громкие слова? Послушай! Я сейчас отошлю управляющего. Подождет до завтра. И мы сможем теперь же побеседовать о твоих делах.
- О моих делах? - переспросила Клавдия с обидой в голосе.
- Разве я опять что-то не так сказал?
- Беседовать о моих делах нет нужды. Речь о тебе.
- Вот-вот, именно поэтому. Если шаг, который ты совершила, делает тебя счастливой и ты меня в этом убедишь, мой долг позаботиться, чтобы у тебя не возникло из-за этого никаких неприятностей. Это, пожалуй, самое меньшее, что ты можешь от меня потребовать.
- Я ничего от тебя не требую. И не имею права ничего требовать. Если тебе это повредит, ты вправе меня бросить. Я все снесу, как велит мне моя вера.
Она чуть не плакала. Не умела еще обращаться со всеми этими заученными словами. Я попросил ее говорить тише. По-видимому, она хотела крикнуть: "Да пусть хоть весь мир слышит!" - но сдержалась. Для этого она была слишком хорошо воспитана.
Но голос ее уже слегка срывался на крик. Типично для христиан: они начинают кричать, когда не знают, что возразить, и пытаются сбить судью с толку, ссылаясь на свою веру и тем самым выдавая себя с головой. Это своего рода шантаж. Очень женский прием, к которому, однако, прибегают и мужчины. Некоторых из этих христиан наверняка можно было бы спасти. По судебным протоколам видно, что судьи ни в малейшей степени не стремились осудить несчастных, которые именно от безучастности к ним судьбы избирали участь, им не предназначавшуюся. Но и от обычного среднего чиновника тоже нельзя ожидать, чтобы он углядел в этой жажде мученичества болезненно искаженное восприятие жизни. Поэтому в разговоре с Клавдией мне удалось сгладить опасный момент тем, что я просто продолжал как ни в чем не бывало:
- Естественно, ты думаешь прежде всего обо мне, и тебя беспокоит, не повредит ли мне твой поступок. Ничего другого я от тебя и не ожидал. Так вот, чтобы уж сразу покончить с этим: то, что касается меня или моего служебного положения, мы обсудим лишь во вторую или в третью очередь. Полагаю, что могу успокоить тебя в этом отношении. Все это, вероятно, удастся уладить без особого труда. А сейчас речь пойдет о нас с тобой. Итак, должен ли я отослать управляющего?
Она покачала головой. Весь ее вид выражал полную растерянность. Я уже говорил, что мне было ее бесконечно Жаль.
Вероятно, я все же держался излишне уверенно, чего делать не следовало. Больше всего на свете мне хотелось обнять ее и сказать: "Какая все это чепуха!" Я уже даже шагнул к ней, но тут же остановился. Интуиция подсказала, что этим я ее окончательно отпугну. Не хватало еще, чтобы она отшатнулась от меня, в ужасе загородив лицо руками. От христиан, с их ненавистью к жизни и страхом перед всеми естественными проявлениями чувств, приходится ожидать чего-нибудь в этом роде.
Поэтому я сказал лишь:
- Ты не должна чувствовать себя в чем-то передо мной виноватой. Между нами ничего такого быть не может. Уже одно то, что ты мне открылась, доказывает, что все у нас осталось по-прежнему. И я тебе чрезвычайно за это признателен. А почему ты именно сегодня решилась?
- Наши велели, - ответила она. - Сказали, иначе моя жизнь будет опутана ложью.
- И были совершенно правы, - подхватил я. - Значит, и волноваться нечего. Повторяю, я в любое время готов тебя выслушать. Просто приходи ко мне или пошли за мной служанку. Обещаешь?
Она кивнула и вышла из комнаты.
Я постарался воспроизвести этот наш первый разговор с такой точностью, какая только возможна недели спустя. По крайней мере его общий смысл, ибо отдельные слова, вероятно, звучали иначе. Я не летописец и не хронист. И не умею излагать такие вещи на бумаге.
"Наши". Вот я и услышал это слово от собственной жены. Пожалуй, не найдется другого такого, коим было бы столь же удобно отгородиться от любого естественного сообщества, исключив себя из него. В этом слове нет ни человеколюбия, ни уважения к богам. И свидетельствует оно, несомненно, лишь о высокомерии: забавно, однако, что все бросающие мне в лицо это слово хотели выказать этим свою скромность.
Мне больно было услышать из уст Клавдии, что лишь повеление этих самых "наших" заставило ее поговорить со мной откровенно. Вот до чего уже, значит, дошло. Не стоило и пытаться растолковать ей, что наивным признанием своей покорности этим "нашим" и их приказам она фактически порывает со мной. Этого она бы просто не поняла.
Потом я спрашивал себя, не следовало ли мне вести себя как-то иначе. Меня можно упрекнуть в том, что я сразу же не высказал четко свое мнение. Вероятно, мне надо было бы немедленно и убедительно показать Клавдии всю абсурдность ее шага и его неминуемые последствия. Причем не с позиций судьи, ответственного за соблюдение законов, а с точки зрения супруга и отца семейства. Возможно, этим я бы помог Клавдии. Четкое волеизъявление, не допускающее ни малейших возражений, обычно внушает колеблющимся натурам ощущение надежности и устойчивости. Тем, что я уклонился от этого и оставил вопрос открытым, я как бы предоставил Клавдии полную свободу выбора, к которой она не привыкла, которая была ей не по плечу и которая могла лишь сделать ее несчастной. Да, этим я, вероятно, ее еще больше оттолкнул и прямо отдал в руки этих "наших", которые ею повелевают.
Но я всего лишь человек, и речь шла не о ком-нибудь, а о моей жене. Кроме того, беда уже стряслась, и никаким нажимом нельзя было повернуть дело вспять. Поступки Клавдии уже не зависели от нее самой. Я чувствовал, что иду по тонкой корочке льда. Мысль о том, что эта корочка уже полгода была предательски тонка, а я ничего не заметил, для меня невыносима.
В устах человека, только что утверждавшего, что его случай представляет in nuce [сжато, вкратце (лат.)] общезначимую проблему, эти слова звучат достаточно беспомощно. Но речь идет не о самооправдании, а об объективном анализе сложившейся обстановки.
Император и сенат постановили лишить провинциальные власти права инициативы в принятии тех или иных мер. Губернаторам провинций, как правило, недостает понимания высших интересов империи. Из-за этого кое-где вспыхивают мелкие беспорядки, сведения о которых раздувает и разносит повсюду тайная агентурная сеть христиан, работающая удивительно слаженно и четко.
Поэтому на будущее намечена в принципе единая концепция борьбы с подрывными тенденциями. Губернаторам вменяется в обязанность действовать только согласно предписаниям, полученным из Рима. Их разработка, распространение и проверка исполнения возложена на ведомство, вверенное мне императором.
Конечно, я в любое время могу сложить свои полномочия. Найдется достаточно людей, которые справятся с моими обязанностями не хуже, а, вероятно, даже лучше меня, поскольку им не мешают те сомнения, которые причиняют мне столько хлопот. Но чего удалось бы этим добиться?
Допустим, в нашем домашнем обиходе ничего не изменилось, как я уже говорил. Но разве можно этим удовлетвориться? Сложившаяся обстановка для меня совершенно невыносима. Не только как супруг, но и как официальное лицо я теперь завишу от своей жены и людей, под влиянием которых она находится. Я председательствую на заседаниях комиссий, обсуждающих эдикты, которым подчиняется весь мир, а сам даже не знаю, моим ли еще будет дом, куда я вечером вернусь.
Вероотступники когда-нибудь непременно поплатятся за то, что подрывают устои брака. Стремиться к его отмене то же самое, что проповедовать возврат к варварству и стадному существованию. Сколько в этом презрения к человеку и человеческому достоинству!
Однако в данный момент осознание этого бесполезно как для государственной политики, так и для меня лично. Большинство мужчин только называются мужчинами. В действительности это слабохарактерные и вечно недовольные болтуны, не подозревающие, что жены вертят ими как хотят. Этот-то скрытый матриархат зачинщики беспорядков и взяли себе в союзники.