Страница:
– Я с ним сейчас поговорю, чтоб после проверки тебя втихаря в клуб отпустил. Там спокойно. Если сейчас пойдешь – сдадут вмиг. Тут все сдается. Ползоны на штаб работает. Мне тоже кое в чем приходится, но по другой части. Я никого не сдаю – мне не нужно. Короче, вечером встретимся, все расскажу.
– А ты сам откуда? – поинтересовался я.
– Из Верх-Нейвинска. Закрытый город, ты наверняка знаешь.
– Даже бывал не раз.
– У нас с тобой общие знакомые есть.
– А кто?
– Потом. Давай долго тусоваться не будем, а то до штаба слух раньше времени дойдет. За тобой пасут. Я сейчас на минутку к Чистову забегу, договорюсь, а вечером, как стемнеет, за тобой приду.
Он повернулся и быстро вбежал по ступеням в барак.
Через несколько минут вышел, довольно улыбаясь. По пути кивнул мне – все в порядке.
На проверку вся зона, две с половиной тысячи человек, выходила поотрядно от своих бараков строем по четыре в ряд. Вначале толпились во дворе. Затем всех пересчитывали. Если количество не сходилось, шнырь бегал, искал. За бараком, в сортире, под лестницей, под кроватями, на кроватях. Отряд – сотня человек, а то и более, в это время стоял и ждал. Если присутствовал начальник отряда, за опоздание можно было тут же угодить в карцер. Прямо с проверки. Если все сходилось, ворота распахивали настежь, отряд выходил на лежневку и строем шагал на плац.
Карантин на проверку не ходил и поэтому наблюдал за всем шествием сквозь прутья забора.
Первыми в строю шли «петухи» и «черти», застегнутые на все пуговицы, строго по четыре в ряд – не дай бог сбиться. Их было видно сразу: драные, грязные, некоторые разукрашенные фингалами. Далее – чертоватые мужики, потом – просто мужики. И в самом конце – блатные. Мужики – так-сяк. Блатные – в расстегнутых телогрейках, руки втянуты в рукава, вразнобой в конце строя. С шутками, прибаутками, с сигаретами в ладони. А кто и вовсе – в зубах. Фуражки особого покроя, высокие, держащие форму, с козырьками. От тех казенных, что выдавались в каптерке и которые положено было носить, они отличались как небо и земля. В казенные были одеты только петухи и черти. Называлась такая фуражка по-лагерному «пидоркой». Должен сказать – не зря. На кого ни надень – именно таким он сразу и покажется. Не припомню на своем веку ни одного головного убора, который бы так скотинил человека. К слову сказать, «пидоркой» он зовется во всех лагерях страны и по сегодняшний день. Устоявшееся, обычное название, такое же, как на воле – «шапка». Поэтому все, кто имел возможность, шили фуражки втихую на заказ. Начальство их иногда снимало, но в основном с тех, к кому нужно было придраться. А большей частью закрывало на все глаза.
Первые ряды шли в «пидорках», натянутых на лоб. Последние – в закинутых на затылок фуражках, которые, кстати, тоже назывались «пидорками». Но уже с другой интонацией. На воле так носят фуражки дембеля, когда едут после службы домой – куражно, небрежно и торжественно.
Гремя сапогами, отряд за отрядом тащился на плац, со стороны которого доносился звук незнакомого марша в исполнении лагерного духового оркестра. Точнее, чего-то, отдаленно напоминающего духовой оркестр из моего раннего детства, состоящий из только что записавшихся в духовой кружок дворца пионеров. На слух казался группой из трех, может быть, четырех инструментов – большого барабана, баритона, трубы и еще чего-то. Как только он «грянул», я почему-то вспомнил песню «Похороны Абрама», и как живые предстали перед глазами все участники той записи 1984 года – сводный оркестр с двух кладбищ города Свердловска. Однако по сравнению с теперешней четверкой те были просто Большим Лондонским оркестром. Виртуозами с абсолютным слухом. Потому что эти играли такую какофонию, от которой можно было не только «получить рак уха», но и облысеть. «Оркестр Дюка Эллингтона, перекусанный энцефалитными клещами» – классифицировал я для окружающих этот неординарный коллектив. Впоследствии при визуальном знакомстве все оказалось еще хуже.
Когда за поворотом скрылся последний строй, в той части лагеря, где был наш карантин, стало необычайно тихо. Двое в форме пересчитали нас по головам и удалились.
На мир спустилась вечерняя тишина. Я вдруг вспомнил фильм «Калина красная». «Вечерний звон, вечерний звон…» Вот оно откуда. Как точно эта мелодия, эта песня передает настроение, которое накатывает только в неволе. Эту бездонную грусть, тревогу, предчувствие беды, сквозь которое стреляет молния дикого желания вырваться отсюда.
А как? Никак. Может быть, чуть пораньше?.. Может – не до звонка?.. Ах, воля, воля, все отдал бы.
«…Как много дум наводит он…»
Вот они идут строем. Все разные. Все расставлены по своим ступеням. Кем на воле были и кем здесь стали? Ходили, бегали, пили, хохотали, разбойничали, грабили, воровали, убивали… Бравые, легкомысленные, неуловимые. И вдруг угодили сюда. В «мясорубку». А здесь все по-другому. Здесь предстоит рассортироваться. Лестница жестокая. На ней или стоять на занятой ступени, или подниматься вверх. Стараться подниматься. Или просто стараться стоять. Желающих сбить тебя с этой ступени будет много. И каждый час, каждый миг надо стоять. Шаг вниз – и начнут сталкивать еще ниже. Тогда держись хотя бы за эту. Потому что следующая будет еще хуже. И удержаться на ней еще труднее. Чем дальше вниз – тем быстрее. Чем быстрее – тем труднее держаться. А внизу – «курятник». Черти, петухи, пидоры. Внизу – лагерный ад.
«…Как много дум наводит он…»
Я ходил по двору из конца в конец молча и бессмысленно, думая сразу о многом, дожидаясь, когда же, наконец, закончится проверка. Чтобы встретиться с Мустафой, чтобы иметь хоть какую-то ясность и представление о том, куда я приехал.
Мустафа почему-то показался мне наиболее порядочным из всех, с кем довелось в тот день встретиться, несмотря на его библиотекарскую должность. Ничего себе – библиотекарь! Кулаки по чайнику, центнер весу. И лицо доброго костолома.
Если на воле сейчас расставить таких библиотекарей, люди читать перестанут.
А вообще, главное – узнать побольше о лагере. По этапам нарассказывали всякого. Нужно разбираться, где правда, где брехня.
Издалека послышался стук шагов первого выходящего с плаца отряда – проверка закончена. Я вернулся в барак, лег на нерасправленную койку и стал ждать.
Время подходило к полуночи, когда в барак протиснулся шнырь. Бесшумными шагами он пролетел к моему месту, наклонился и, прикрывая ладонью рот, прошипел:
– Александр, не спишь?.. К тебе пришли.
Он вытянулся, огляделся и, наклонившись, добавил еще тише:
– Мустафа.
И так же быстро удалился.
Молодец Мустафа, сдержал слово, отметил я про себя. Хотя в том, что именно так и будет, не сомневался.
Встал и тихо вышел. У калитки, держась рукой за электрозамок, стоял все тот же шнырь. Улыбаясь, он угодливо нажал кнопку, замок щелкнул, дверь открылась. На пустой и гулкой лежневке стоял Мустафа.
– Пошли быстро, пока какая-нибудь блядь не сдала.
Мы молча пошли в ту же сторону, куда два часа назад отряды шагали на проверку. Клуб был прямо напротив штаба, по другую сторону лежневки. Пока шли, Мустафа шепотом проводил краткую экскурсию, оборачиваясь через плечо:
– Сзади – столовка. Ты знаешь.
Идем дальше. Метров через тридцать:
– Справа – школа. Дальше справа – больничка. Слева – бараки отрядов. Вот это 10-й – самый поганый.
Там бригадир, Захар, конченая мразь. За больничкой – штаб, напротив – клуб. Нам сюда. С заднего хода зайдем, чтобы Загидов не слышал. Это завклуб. Услышит – точно сдаст. Я с ним потом договорюсь.
Обошли клуб с обратной стороны. Тишина, никого. Мустафа открыл ключом висячий замок на двери заднего хода, и мы очутились в деревянном и затхлом предбаннике. Было полное ощущение, что я попал в дровяник, следом за которым находится хлев.
Мустафа будто уловил мои мысли и иронично заметил:
– Не Кремлевский дворец, конечно… Зато здесь никто не кантует.
Он открыл еще одну дверь, и мы двинулись по коридору.
– Пойдем в художку, в библиотеке стремно – окна на штаб выходят.
Перед дверью, за которой была эта самая художка, вдоль стены стояли какие-то стенды и плакатные щиты. Вероятно, свежеизготовленные, выставленные на просушку. Картин я не заметил.
Вошли. На кровати в дальнем углу сидел широколицый, добродушного вида парень. Все было вокруг заставлено рамами, планшетами. Кровать была вплотную придвинута к стене, а перед ней стоял письменный стол. Пахло красками и едой. Парень быстро встал с кровати, вышел из-за стола и протянул мне руку:
– Файзулла.
На нагрудной бирке было выведено красивым шрифтом: «Ильдар Файзуллин, 1 отр.».
– Файзулла. Тоже татарин, – отрекомендовал Мустафа.
– Да тут все в клубе татары: завклуб – татарин, библиотекарь – татарин. А я наполовину башкир, ха-ха-ха, – засмеялся он.
– У-у, жаба!.. – беззлобно отреагировал Мустафа и, замахнувшись над головой Файзуллы огромным кулаком, продекламировал что-то по-татарски. Понятно было, что это отборная, татарская ругань. Но не злая, а шуточная и по-лагерному театральная. Закончилась тирада одним выразительным, протяжным словом, произнесенным в нижнем регистре:
– Бо-о-ка-а!
Повернувшись ко мне, Мустафа перевел:
– Жаба.
В ответ Файзулла разразился не менее красочной тирадой на башкирском, в котором слово «бока» с различными прилагательными повторялось несколько раз.
Далее еще что-то вроде перебранки на обоих языках, чередуемой отборным русским матом. И в конце – резюме Мустафы:
– Давай чай ставь, жаба! Да жратву доставай. У-у-у, харю-то наел!
– А сам-то, ха-ха!..
– Не обращай внимания, Александр, это мы всегда так. Завтра, если увидишь Загидова, послушаешь, как тот нас с Мустафой кроет.
– Да, Загидов – конченый. Хитрый татарин, – улыбнулся Мустафа. – Представляешь, три татарина в одном клубе. И все – хитровыебанные.
– Это вы – хитровыебанные. А я нет, я нормальный! – уже в голос смеялся Файзулла.
«Да, в клубе жизнь совсем другая. Веселая контора, – подумал я. – Отдельное государство. Своя конура, плитка, койка, телевизор, книги. Здесь и срок летит быстрее».
Файзулла засобирался, накинул телогрейку.
– Я сейчас, быстро, до столовой добегу, возьму чего-нибудь пожрать.
– Тушенки попроси и хлеба белого! – вдогонку ему крикнул Мустафа.
– Говна на лопате, – ехидно огрызнулся тот в ответ и, хихикнув, вышел.
– Мы про запас тут ничего не держим – придут, вышмонают. Они только и ходят, рыщут, где чего пожрать найти.
– Кто?
– Менты, кто. Голодные тоже бывают, или закусить нечем. Наши-то прапора – еще ладно, эти нас знают. Мы их тоже всех знаем. А если из батальона шмон, то все метут. Солдат в батальоне еще хуже зэков кормят, бля буду. Такая же перловка, такая же треска пересоленая. Они иногда прямо на шмоне, когда по баракам идут, конфеты из тумбочек жрут. А в столовке с завхозом у нас все правильно. Файзулла ему кое-что из ширпотреба делает, наборы кухонные или еще что-нибудь. Я книги даю хорошие, если надо. Ну, а он, соответственно, насчет пожрать не отказывает.
– А шмоны часто?
– Нет. В основном если кто-то с водкой спалится или загасится какой-нибудь петух в рабочей зоне в штабелях. Бывает, что боятся возвращаться в жилзону.
– А почему боятся?
– По-разному бывает. Скрысил чего-нибудь или сдал кого-нибудь, а люди узнали. Вот и боится, что ночью в бараке в каптерке выебут или запинают. Что, не знаешь, как делается?
– Да знаю, конечно.
– Может, с крытым пидором жил в одной семейке, не знал, что того втихаря или завхоз, или бригадир нанизывают. А потом ему масть вскрыли. И все. Вся семейка – в петухи. Вот и боятся в жилзону идти, в изолятор закрываются. Просят в другую область перевести. А хули в другой области? Все равно рано или поздно узнают. Не дай бог еще кого-то так же зафоршмачили – вообще убьют. Но отсюда никого никуда не отправляют. Здесь конечная станция. Мясорубка.
Опять прозвучало это слово.
– А откуда оно пошло это название – «Мясорубка»?
– Давно его приклеили. Лагерь в 37 году основали. В следующем году – юбилей – 50 лет будет. Замполит Файзуллу уже загружает потихоньку на эту тему, мол, надо стенды сделать. Музей боевой славы местных ментов, короче говоря. А что «Мясорубка», так когда на производство выйдешь, на разделке пару-тройку дней повкалываешь или в лесоцех зайдешь, сразу все поймешь. Не-е, на разделку тебе нельзя. Я попробую поговорить с замполитом, может, пристроим тебя в хорошее место. Пока на производстве, а там потом в клуб переберешься. Загидов на следующий год освобождается.
– Я завклубом вряд ли когда-нибудь буду.
– Должность, конечно, козья. А что делать? Здесь вся зона – козья. Вся – красная. Блатные есть, но какие это – блатные? Кого старшаком назначили, кто просто блатует, мужиков бьет, за себя работать заставляет. В каждой бригаде по-разному. Есть несколько нормальных мужиков, хоть и в бригадирах, но при понятиях. Я тебе их потом покажу, познакомлю. Самая конченая мразь здесь – Захар, бригадир 101-й бригады. Конченая мразь. Сидит уже лет двенадцать. Девочку пятилетнюю изнасиловал и в колодец бросил. Живую. Потом ходил, мразь, несколько дней слушал, стонет она или нет. Так вот эту тварь хозяин поддерживает, потому что бригада план тянет. Основная бригада на разделке. На все его дела глаза закрывают. Хотя хозяин полковник Нижников – мужик хороший. Его и вольные, и зэки, и менты – все здесь уважают. Сказал – отрезал. Мужик суровый, но справедливый. Ему нет разницы: мент ты или зэк. Провинился – получи. Он и отрядников кой-кого бил у себя в кабинете. Шнырь штаба рассказывал. За пьянку, за то, что деньги у кого-то из зэков вымогал. Да… Загнал к себе в кабинет и начал пиздить. А тот: «Александр Николаич!.. Алекандр Николаич!.. Простите!.. Не губите!.. Извините!.. Осознал!» Крысы ебаные, хе-хе. Погоняло у него – «Сохатый». Он точно, когда идет по бирже – как лось. Шаги широченные, высокий, прямой. Да еще папаха. Бабы тут по нему на воле сохнут. Каждый день пять километров кросс бегает и двадцать раз на перекладине подтягивается. Не пьет, не курит. А самое главное – взяток не берет. Остальные с обеих рук берут. Кто чем. Кто ширпотребом, кто со свиданки, кто с родственников.
– Я, кажется, видел его. Когда нас только привезли, в зону проходил высокий полковник.
– Да, это он. Он один здесь полковник. И один – высокий. Скорее всего, вызовет тебя еще до распределения.
– Было бы неплохо. Хоть знать, чего ждать. У меня же в личном деле всего понапихано: и карцер, и связь с вольными, и «склонен к побегу».
– Конечно, тебе лучше с ним поговорить, чем с отрядниками. Из них половина алкаши, половина идиоты. А оставшимся – все по хую. Они здесь такие же зэки. Кто пенсии ждет, кто свалить отсюда мечтает. Здесь что – болота, комары. Тоска. Дно. Конечная станция.
В разгар беседы вернулся Файзулла. За пазухой он держал большой сверток из газеты. Тихо вошел, закрыл дверь на ключ и довольно потер руки. Затем извлек из него две банки тушенки, хлеб, десяток картофелин и несколько луковиц.
– Так, мужики, нас сегодня неплохо подогрели. Зав. столовой сегодня в ударе, хе-хе. Правда, просил ему пару кухонных наборов нарезать. Потом нарежу.
– Ну, давай, Файзуллина Петровна, свари-ка нам пожрать, – начал опять куражиться Мустафа, – да поживей, ха-ха…
– Да тебя хуй прокормишь! – в тон ему ответствовал Файзулла, ныряя в глубь шкафа за кастрюлей.
– Вот это правильно.
Кастрюля была запрещенным предметом, поэтому ее приходилось прятать. Внешне она была мятой-перемятой, с единственной ручкой. Крышка и того хуже.
– Была нормальная кастрюля. Вышмонали, крысы, в этом месяце. Только жратву сварили, они тут же на запах прибежали. Так, вместе с кастрюлей, все и унесли. Вахта здесь рядом – они запах быстро чуют. Я говорю: «Хоть еду-то оставьте». «Нет, – говорят, – собакам на вахте скормим». И что ты думаешь? Все спороли, а кастрюлю Круть-Верть себе домой унес.
– А кто это – Круть-Верть? – поинтересовался я.
– Да прапор на вахте. На шмоне всех крутит: «Лицом ко мне… Спиной ко мне». Тупорылый такой. В его смену лучше через вахту ничего не проносить – он нутром чует. Бывает, доебется до кого-нибудь: круть – верть… встать – сесть… одеть – снять… Конченый. Такого тупорылого на всем Ивделе нет.
– А зовут как?
– Да хуй его знает. Азер по национальности. А зовут… да Круть-Верть и зовут.
– Тут самый хороший – это Шура Блатной, ДПНК. Панков фамилия. Этот хоть орет, матом ругает, но никогда у зэка последний кусок не отнимет. Он в принципе мужик нормальный. Не со всеми, правда. Но с ним всегда можно договориться. Если ему чего надо, сам всегда подойдет, спросит, в чем нуждаешься. А эти крысы – прапора, сначала что-нибудь вышмонают, потом за твои же вещи у тебя же и вымогают. То денег дай, то набор, то картину нарисуй, – неожиданно загорячился Файзулла.
– Да, знаю, он нас встречал. Видно, что он не злой, просто напускает жути.
– Вот-вот. Он и бухой бывает на дежурстве. Но его никто не сдает. Потому что он сам зэков редко когда сдает. Если уж накосячил крупно или нагрубил ему, тогда может, – добавил Мустафа.
– Это что. Тут вот есть подполковник Дюжев. Жирная такая свинья. Этот никогда не орет, всегда на улыбочке, на любезностях. Говорит, лыбится, сочувствует, головой кивает, а в конце разговора – раз, постановление на десять суток карцера. Вот если этот тебя, Александр, вызовет, с ним нужно осторожно. По его роже не поймешь, что он задумал. Нижников его не любит. Но у него, говорят, в управлении кто-то из родственников, поэтому плотно сидит в замах.
– Его тут все ненавидят, а что толку?
– Он Файзуллу несколько раз в трюм сажал. Сан Саныч, правда, доставал оттуда к вечеру, но все равно.
– Сан Саныч нам вроде как пахан. Клуб – его вотчина. Он замполит, а Дюжев – зам. по режиму. Оба – замы. Кто до нижниковского кабинета раньше добежит, ручку шлифанет – тот и прав! Хе-хе…
– Между собой не ладят, но с нами борются сообща, – подвел черту Мустафа.
Тем временем Файзулла почистил картошку, скинул ее в кастрюлю и полез под кровать за плиткой.
– Плитку тоже периодически при шмонах отбирают, – сказал он, сдувая с нее пыль, – но тут без плитки – никак. Чем, например, сушить планшеты? Отнимут – что делать? Приходится идти к Сан Санычу. Тот звонит на вахту. Иду, тащу обратно. Эта плитка где уже только не перебывала.
– Самое главное, что она им на хуй не нужна! Одни приходят, забирают – их жаба давит, что мы тут не голодные. Другие – чтобы потом вымогать что-нибудь. Дюжев приходил несколько раз – сам лично забирал. Представляешь, подполковник, зам. начальника, по колонии ходит, плитки собирает. Лично.
– Это чтоб на Филаретова хозяину капать. Мол, вот, в клубе бардак, грев туда завозят, целыми днями не работают, только жрут…
– Здесь в зоне все поделено, – начал объяснять Мустафа. – Производство, лесоцех, разделка – это вотчина Нижникова. Он любого зэка в зоне знает по фамилии, в лицо и в какой бригаде работает. У него память как компьютер.
У Сан Саныча – клуб, школа, ПТУ. Если с ним отношения хорошие, то он много чего решает. На УДО без его рекомендации не попадешь – характеристики для комиссии он дает. И на суде по досрочному освобождению почти всегда присутствует лично. От него все зависит.
А у Дюжева – хозобслуга, шныри, завхозы, комендант. Карцер! А еще столовая, швейка и склад. У этого больше всего. То-то он ходит жирный, как свинья.
– Он тут крутит дела – будь здоров, – добавил Файзулла. – Продукты на всю зону, шмотки, сапоги и прочее. Есть с чего поживиться.
– Да еще так тянет кое с кого. Тут же – лагерь, ничего не утаишь. А всех, кто в клубе, он не любит. Он вообще клуб ненавидит. Так и говорит: «Была бы моя воля, Мустафин, я бы из этого клуба еще один карцер сделал. Вот тогда бы вы с Файзуллой у меня на месте были, и душа моя была бы спокойна».
– Нет, ты представляешь, Александр? Из всего карцер сделать! Тебя он точно возненавидит. Если узнает, что был здесь – удавится, хе-хе.
– Зато Нижников любит петь. У него любимая песня: «Запрягайте, хлопцы, кони…» Ему Дюжев – по хую.
– Здесь как хозяин решит – так и будет. Пакости и прокладухи с разных сторон, конечно, тоже будут. Но сожрать уже не смогут – хозяина боятся все. Каждый год смотр самодеятельности проходит. Из управления начальство приезжает. Нижников с Филаретовым лично программу принимают.
– А кто выступает, что за самодеятельность? – поинтересовался я.
– Да много чего. Хор, ВИА, танцоры, цыгане. Кто стихи читает, кто на гармошке играет, кто просто дуркует.
– Как понять?
– Ну, сатиру на лагерную жизнь гонит. Тут один пантомиму показывал на местное начальство. На Дюжева показал – он его на пятнадцать суток в карцер упрятал. Без вывода. За то, что кровать плохо заправил, или в сапогах нечищеных шел. Доебался, короче, до чего-то. Зато когда тот его на сцене показывал – а хули его не пародировать – брюхо показал – вот тебе и Дюжев! – все в зале ржали до упада.
– А хор… Хор раньше, еще в старые времена, из путних мужиков состоял. Даже блатные кое-кто пели, по раскумарке. А потом хозяин поменялся. Пришел новый замполит – дурак. Начал заставлять коммунистическую хуйню петь. Все, естественно, разбежались. Нагнали тогда в хор пидоров да чертей. Сделали певчий курятник. Ну и все. Это давно, еще до Нижникова было. Он пришел – все поменялось.
– Да, Дюжева поставь – он и сегодня курятник сделает!
– А сам впереди петь будет, ха-ха-ха!
– А гитары в клубе есть? – спросил я.
– Во!.. О гитарах. Я совсем забыл, – взвился Мустафа. – Здесь же до твоего приезда капитальный шмон был. Все гитары в отрядах позабирали и к Загидову в кабинет под замок перетащили. Дюжев с прапорами рыщет всю неделю по зоне, гитары из бараков выметает. Это к твоему приезду, Александр.
– Точно. До чего ж они тебя боятся. Как будто ты споешь что-нибудь и советская власть рухнет к ебени матери! – добавил Файзулла, открывая банку тушенки резцом по дереву.
– Да они не только в зоне – они и в батальоне охраны, который здесь за забором, все гитары вышмонали. Все магнитофоны у солдат из тумбочек позабирали, вместе с кассетами. Видно, из Москвы команда поступила.
– Да… Это плохо. Трудно тебе будет спрятаться. Будут пасти день и ночь.
– Да ладно, черт с ними. Мне сейчас, если честно, не до гитары. Я ее уж целых два года в руках не держал, забыл, что это такое.
– Надо переждать. Все утихнет, уляжется. Это первое время они будут во все шнифты глядеть, а потом отстанут.
Тогда можно и с Сан Санычем насчет клуба поговорить, – успокоительным тоном добавил Мустафа.
– Давайте лучше поедим. Пока Дюжев не учуял, хе-хе, – пригласил к столу Файзулла.
Он уже успел достать откуда-то из заначки сало, порезать хлеб, распотрошить чеснок и все это разложить на чистом листе белой бумаги.
– Сальцо… Не желаете, Александр… как вас по-батюшке?
– Васильевич.
– Сало, как вы знаете, в тюрьме – основной продукт, Александр Васильевич.
– У-у, жаба! – гримасничая, вытаращил глаза Мустафа. – Какой ты татарин, Файзулла? Представляешь, жрет сало день и ночь и называет еще себя татарином. Ты – не татарин, ты – хохол – «Файзулленко»! Нет, ты глянь. Завтра Загидову доложу, хе-хе…
– Доложи, доложи. Я давно знал, что ты – кумовская рожа, – откусывая сало, смеялся полным ртом Файзулла, – у Дюжева внештатным, поди? А вообще Коран не запрещает. Там написано: на войне и в плену, чтобы выжить, можно есть мясо самого грязного животного – свиньи. А ты сам, с понтом, не жрешь?
– Это свинья тебя должна есть! – не унимался Мустафа.
– А что, – не обращая внимания, отправляя в рот очередной кусок сала, продолжал он, – мы живем здесь как на войне – не знаешь сегодня, что будет завтра. Это раз. Срок мотаем – это тот же самый плен. Это два. Так что имею право есть сало по полной программе.
– Александр, ты угощайся, не обращай внимания на этот базар. Он так все сожрет. Он как верблюд – набивает впрок, хе-хе.
– В этом лагере на одной каше, без сала, не выжить, – ответил набитым ртом Файзулла.
Дальше была картошка с тушенкой, чай с конфетами и еще разные лагерные байки.
Мустафа с Файзуллой очень мне понравились. Были они совершенно разные. Маленький, коренастый, как колобок, Файзулла. Добродушный и весьма остроумный. И мощный, напористый Мустафа. Не менее остроумный, но более ядовитый в суждениях. Ильдар Файзуллин несколько лет назад учился в Свердловском архитектурном институте. Приехал поступать из Башкирии. Поступил. Не знаю, как уж так вышло, но сел он за грабеж. Кажется, по пьянке снял с кого-то шапку. Шапка ему была не нужна. Нужно было превосходство. Превосходство он получил, а с ним и сроку лет, кажется, семь. Но несмотря на это, был веселым и даже самоироничным.
Над собой он посмеивался легко и с удовольствием. Кто-то сказал, что основная черта великодушных людей – самоирония. Над другими – так же легко и всегда по-доброму. Даже о досадивших ему начальниках он говорил как о незлых злодеях. Художник он был, конечно, не Леонардо, не Брюллов, но все же с фотографий копировал достаточно точно, делая по лагерным заказам портреты чьих-то любимых и близких. Парочка таких незаконченных работ валялась на забитом до отказа подоконнике. Главным же ремеслом, которое его кормило, была резьба по дереву. В дальнем конце комнаты на стульях и коробках лежали заготовки кухонных наборов, шкатулок и прочей деревянной дребедени, которую ему заказывали и вольные, и зэки, и даже высокое начальство. Как у любого художника, в его лагерной каморке был полный бардак, который он характеризовал как «рабочий беспорядок».
– А ты сам откуда? – поинтересовался я.
– Из Верх-Нейвинска. Закрытый город, ты наверняка знаешь.
– Даже бывал не раз.
– У нас с тобой общие знакомые есть.
– А кто?
– Потом. Давай долго тусоваться не будем, а то до штаба слух раньше времени дойдет. За тобой пасут. Я сейчас на минутку к Чистову забегу, договорюсь, а вечером, как стемнеет, за тобой приду.
Он повернулся и быстро вбежал по ступеням в барак.
Через несколько минут вышел, довольно улыбаясь. По пути кивнул мне – все в порядке.
На проверку вся зона, две с половиной тысячи человек, выходила поотрядно от своих бараков строем по четыре в ряд. Вначале толпились во дворе. Затем всех пересчитывали. Если количество не сходилось, шнырь бегал, искал. За бараком, в сортире, под лестницей, под кроватями, на кроватях. Отряд – сотня человек, а то и более, в это время стоял и ждал. Если присутствовал начальник отряда, за опоздание можно было тут же угодить в карцер. Прямо с проверки. Если все сходилось, ворота распахивали настежь, отряд выходил на лежневку и строем шагал на плац.
Карантин на проверку не ходил и поэтому наблюдал за всем шествием сквозь прутья забора.
Первыми в строю шли «петухи» и «черти», застегнутые на все пуговицы, строго по четыре в ряд – не дай бог сбиться. Их было видно сразу: драные, грязные, некоторые разукрашенные фингалами. Далее – чертоватые мужики, потом – просто мужики. И в самом конце – блатные. Мужики – так-сяк. Блатные – в расстегнутых телогрейках, руки втянуты в рукава, вразнобой в конце строя. С шутками, прибаутками, с сигаретами в ладони. А кто и вовсе – в зубах. Фуражки особого покроя, высокие, держащие форму, с козырьками. От тех казенных, что выдавались в каптерке и которые положено было носить, они отличались как небо и земля. В казенные были одеты только петухи и черти. Называлась такая фуражка по-лагерному «пидоркой». Должен сказать – не зря. На кого ни надень – именно таким он сразу и покажется. Не припомню на своем веку ни одного головного убора, который бы так скотинил человека. К слову сказать, «пидоркой» он зовется во всех лагерях страны и по сегодняшний день. Устоявшееся, обычное название, такое же, как на воле – «шапка». Поэтому все, кто имел возможность, шили фуражки втихую на заказ. Начальство их иногда снимало, но в основном с тех, к кому нужно было придраться. А большей частью закрывало на все глаза.
Первые ряды шли в «пидорках», натянутых на лоб. Последние – в закинутых на затылок фуражках, которые, кстати, тоже назывались «пидорками». Но уже с другой интонацией. На воле так носят фуражки дембеля, когда едут после службы домой – куражно, небрежно и торжественно.
Гремя сапогами, отряд за отрядом тащился на плац, со стороны которого доносился звук незнакомого марша в исполнении лагерного духового оркестра. Точнее, чего-то, отдаленно напоминающего духовой оркестр из моего раннего детства, состоящий из только что записавшихся в духовой кружок дворца пионеров. На слух казался группой из трех, может быть, четырех инструментов – большого барабана, баритона, трубы и еще чего-то. Как только он «грянул», я почему-то вспомнил песню «Похороны Абрама», и как живые предстали перед глазами все участники той записи 1984 года – сводный оркестр с двух кладбищ города Свердловска. Однако по сравнению с теперешней четверкой те были просто Большим Лондонским оркестром. Виртуозами с абсолютным слухом. Потому что эти играли такую какофонию, от которой можно было не только «получить рак уха», но и облысеть. «Оркестр Дюка Эллингтона, перекусанный энцефалитными клещами» – классифицировал я для окружающих этот неординарный коллектив. Впоследствии при визуальном знакомстве все оказалось еще хуже.
Когда за поворотом скрылся последний строй, в той части лагеря, где был наш карантин, стало необычайно тихо. Двое в форме пересчитали нас по головам и удалились.
На мир спустилась вечерняя тишина. Я вдруг вспомнил фильм «Калина красная». «Вечерний звон, вечерний звон…» Вот оно откуда. Как точно эта мелодия, эта песня передает настроение, которое накатывает только в неволе. Эту бездонную грусть, тревогу, предчувствие беды, сквозь которое стреляет молния дикого желания вырваться отсюда.
А как? Никак. Может быть, чуть пораньше?.. Может – не до звонка?.. Ах, воля, воля, все отдал бы.
«…Как много дум наводит он…»
Вот они идут строем. Все разные. Все расставлены по своим ступеням. Кем на воле были и кем здесь стали? Ходили, бегали, пили, хохотали, разбойничали, грабили, воровали, убивали… Бравые, легкомысленные, неуловимые. И вдруг угодили сюда. В «мясорубку». А здесь все по-другому. Здесь предстоит рассортироваться. Лестница жестокая. На ней или стоять на занятой ступени, или подниматься вверх. Стараться подниматься. Или просто стараться стоять. Желающих сбить тебя с этой ступени будет много. И каждый час, каждый миг надо стоять. Шаг вниз – и начнут сталкивать еще ниже. Тогда держись хотя бы за эту. Потому что следующая будет еще хуже. И удержаться на ней еще труднее. Чем дальше вниз – тем быстрее. Чем быстрее – тем труднее держаться. А внизу – «курятник». Черти, петухи, пидоры. Внизу – лагерный ад.
«…Как много дум наводит он…»
Я ходил по двору из конца в конец молча и бессмысленно, думая сразу о многом, дожидаясь, когда же, наконец, закончится проверка. Чтобы встретиться с Мустафой, чтобы иметь хоть какую-то ясность и представление о том, куда я приехал.
Мустафа почему-то показался мне наиболее порядочным из всех, с кем довелось в тот день встретиться, несмотря на его библиотекарскую должность. Ничего себе – библиотекарь! Кулаки по чайнику, центнер весу. И лицо доброго костолома.
Если на воле сейчас расставить таких библиотекарей, люди читать перестанут.
А вообще, главное – узнать побольше о лагере. По этапам нарассказывали всякого. Нужно разбираться, где правда, где брехня.
Издалека послышался стук шагов первого выходящего с плаца отряда – проверка закончена. Я вернулся в барак, лег на нерасправленную койку и стал ждать.
Время подходило к полуночи, когда в барак протиснулся шнырь. Бесшумными шагами он пролетел к моему месту, наклонился и, прикрывая ладонью рот, прошипел:
– Александр, не спишь?.. К тебе пришли.
Он вытянулся, огляделся и, наклонившись, добавил еще тише:
– Мустафа.
И так же быстро удалился.
Молодец Мустафа, сдержал слово, отметил я про себя. Хотя в том, что именно так и будет, не сомневался.
Встал и тихо вышел. У калитки, держась рукой за электрозамок, стоял все тот же шнырь. Улыбаясь, он угодливо нажал кнопку, замок щелкнул, дверь открылась. На пустой и гулкой лежневке стоял Мустафа.
– Пошли быстро, пока какая-нибудь блядь не сдала.
Мы молча пошли в ту же сторону, куда два часа назад отряды шагали на проверку. Клуб был прямо напротив штаба, по другую сторону лежневки. Пока шли, Мустафа шепотом проводил краткую экскурсию, оборачиваясь через плечо:
– Сзади – столовка. Ты знаешь.
Идем дальше. Метров через тридцать:
– Справа – школа. Дальше справа – больничка. Слева – бараки отрядов. Вот это 10-й – самый поганый.
Там бригадир, Захар, конченая мразь. За больничкой – штаб, напротив – клуб. Нам сюда. С заднего хода зайдем, чтобы Загидов не слышал. Это завклуб. Услышит – точно сдаст. Я с ним потом договорюсь.
Обошли клуб с обратной стороны. Тишина, никого. Мустафа открыл ключом висячий замок на двери заднего хода, и мы очутились в деревянном и затхлом предбаннике. Было полное ощущение, что я попал в дровяник, следом за которым находится хлев.
Мустафа будто уловил мои мысли и иронично заметил:
– Не Кремлевский дворец, конечно… Зато здесь никто не кантует.
Он открыл еще одну дверь, и мы двинулись по коридору.
– Пойдем в художку, в библиотеке стремно – окна на штаб выходят.
Перед дверью, за которой была эта самая художка, вдоль стены стояли какие-то стенды и плакатные щиты. Вероятно, свежеизготовленные, выставленные на просушку. Картин я не заметил.
Вошли. На кровати в дальнем углу сидел широколицый, добродушного вида парень. Все было вокруг заставлено рамами, планшетами. Кровать была вплотную придвинута к стене, а перед ней стоял письменный стол. Пахло красками и едой. Парень быстро встал с кровати, вышел из-за стола и протянул мне руку:
– Файзулла.
На нагрудной бирке было выведено красивым шрифтом: «Ильдар Файзуллин, 1 отр.».
– Файзулла. Тоже татарин, – отрекомендовал Мустафа.
– Да тут все в клубе татары: завклуб – татарин, библиотекарь – татарин. А я наполовину башкир, ха-ха-ха, – засмеялся он.
– У-у, жаба!.. – беззлобно отреагировал Мустафа и, замахнувшись над головой Файзуллы огромным кулаком, продекламировал что-то по-татарски. Понятно было, что это отборная, татарская ругань. Но не злая, а шуточная и по-лагерному театральная. Закончилась тирада одним выразительным, протяжным словом, произнесенным в нижнем регистре:
– Бо-о-ка-а!
Повернувшись ко мне, Мустафа перевел:
– Жаба.
В ответ Файзулла разразился не менее красочной тирадой на башкирском, в котором слово «бока» с различными прилагательными повторялось несколько раз.
Далее еще что-то вроде перебранки на обоих языках, чередуемой отборным русским матом. И в конце – резюме Мустафы:
– Давай чай ставь, жаба! Да жратву доставай. У-у-у, харю-то наел!
– А сам-то, ха-ха!..
– Не обращай внимания, Александр, это мы всегда так. Завтра, если увидишь Загидова, послушаешь, как тот нас с Мустафой кроет.
– Да, Загидов – конченый. Хитрый татарин, – улыбнулся Мустафа. – Представляешь, три татарина в одном клубе. И все – хитровыебанные.
– Это вы – хитровыебанные. А я нет, я нормальный! – уже в голос смеялся Файзулла.
«Да, в клубе жизнь совсем другая. Веселая контора, – подумал я. – Отдельное государство. Своя конура, плитка, койка, телевизор, книги. Здесь и срок летит быстрее».
Файзулла засобирался, накинул телогрейку.
– Я сейчас, быстро, до столовой добегу, возьму чего-нибудь пожрать.
– Тушенки попроси и хлеба белого! – вдогонку ему крикнул Мустафа.
– Говна на лопате, – ехидно огрызнулся тот в ответ и, хихикнув, вышел.
– Мы про запас тут ничего не держим – придут, вышмонают. Они только и ходят, рыщут, где чего пожрать найти.
– Кто?
– Менты, кто. Голодные тоже бывают, или закусить нечем. Наши-то прапора – еще ладно, эти нас знают. Мы их тоже всех знаем. А если из батальона шмон, то все метут. Солдат в батальоне еще хуже зэков кормят, бля буду. Такая же перловка, такая же треска пересоленая. Они иногда прямо на шмоне, когда по баракам идут, конфеты из тумбочек жрут. А в столовке с завхозом у нас все правильно. Файзулла ему кое-что из ширпотреба делает, наборы кухонные или еще что-нибудь. Я книги даю хорошие, если надо. Ну, а он, соответственно, насчет пожрать не отказывает.
– А шмоны часто?
– Нет. В основном если кто-то с водкой спалится или загасится какой-нибудь петух в рабочей зоне в штабелях. Бывает, что боятся возвращаться в жилзону.
– А почему боятся?
– По-разному бывает. Скрысил чего-нибудь или сдал кого-нибудь, а люди узнали. Вот и боится, что ночью в бараке в каптерке выебут или запинают. Что, не знаешь, как делается?
– Да знаю, конечно.
– Может, с крытым пидором жил в одной семейке, не знал, что того втихаря или завхоз, или бригадир нанизывают. А потом ему масть вскрыли. И все. Вся семейка – в петухи. Вот и боятся в жилзону идти, в изолятор закрываются. Просят в другую область перевести. А хули в другой области? Все равно рано или поздно узнают. Не дай бог еще кого-то так же зафоршмачили – вообще убьют. Но отсюда никого никуда не отправляют. Здесь конечная станция. Мясорубка.
Опять прозвучало это слово.
– А откуда оно пошло это название – «Мясорубка»?
– Давно его приклеили. Лагерь в 37 году основали. В следующем году – юбилей – 50 лет будет. Замполит Файзуллу уже загружает потихоньку на эту тему, мол, надо стенды сделать. Музей боевой славы местных ментов, короче говоря. А что «Мясорубка», так когда на производство выйдешь, на разделке пару-тройку дней повкалываешь или в лесоцех зайдешь, сразу все поймешь. Не-е, на разделку тебе нельзя. Я попробую поговорить с замполитом, может, пристроим тебя в хорошее место. Пока на производстве, а там потом в клуб переберешься. Загидов на следующий год освобождается.
– Я завклубом вряд ли когда-нибудь буду.
– Должность, конечно, козья. А что делать? Здесь вся зона – козья. Вся – красная. Блатные есть, но какие это – блатные? Кого старшаком назначили, кто просто блатует, мужиков бьет, за себя работать заставляет. В каждой бригаде по-разному. Есть несколько нормальных мужиков, хоть и в бригадирах, но при понятиях. Я тебе их потом покажу, познакомлю. Самая конченая мразь здесь – Захар, бригадир 101-й бригады. Конченая мразь. Сидит уже лет двенадцать. Девочку пятилетнюю изнасиловал и в колодец бросил. Живую. Потом ходил, мразь, несколько дней слушал, стонет она или нет. Так вот эту тварь хозяин поддерживает, потому что бригада план тянет. Основная бригада на разделке. На все его дела глаза закрывают. Хотя хозяин полковник Нижников – мужик хороший. Его и вольные, и зэки, и менты – все здесь уважают. Сказал – отрезал. Мужик суровый, но справедливый. Ему нет разницы: мент ты или зэк. Провинился – получи. Он и отрядников кой-кого бил у себя в кабинете. Шнырь штаба рассказывал. За пьянку, за то, что деньги у кого-то из зэков вымогал. Да… Загнал к себе в кабинет и начал пиздить. А тот: «Александр Николаич!.. Алекандр Николаич!.. Простите!.. Не губите!.. Извините!.. Осознал!» Крысы ебаные, хе-хе. Погоняло у него – «Сохатый». Он точно, когда идет по бирже – как лось. Шаги широченные, высокий, прямой. Да еще папаха. Бабы тут по нему на воле сохнут. Каждый день пять километров кросс бегает и двадцать раз на перекладине подтягивается. Не пьет, не курит. А самое главное – взяток не берет. Остальные с обеих рук берут. Кто чем. Кто ширпотребом, кто со свиданки, кто с родственников.
– Я, кажется, видел его. Когда нас только привезли, в зону проходил высокий полковник.
– Да, это он. Он один здесь полковник. И один – высокий. Скорее всего, вызовет тебя еще до распределения.
– Было бы неплохо. Хоть знать, чего ждать. У меня же в личном деле всего понапихано: и карцер, и связь с вольными, и «склонен к побегу».
– Конечно, тебе лучше с ним поговорить, чем с отрядниками. Из них половина алкаши, половина идиоты. А оставшимся – все по хую. Они здесь такие же зэки. Кто пенсии ждет, кто свалить отсюда мечтает. Здесь что – болота, комары. Тоска. Дно. Конечная станция.
В разгар беседы вернулся Файзулла. За пазухой он держал большой сверток из газеты. Тихо вошел, закрыл дверь на ключ и довольно потер руки. Затем извлек из него две банки тушенки, хлеб, десяток картофелин и несколько луковиц.
– Так, мужики, нас сегодня неплохо подогрели. Зав. столовой сегодня в ударе, хе-хе. Правда, просил ему пару кухонных наборов нарезать. Потом нарежу.
– Ну, давай, Файзуллина Петровна, свари-ка нам пожрать, – начал опять куражиться Мустафа, – да поживей, ха-ха…
– Да тебя хуй прокормишь! – в тон ему ответствовал Файзулла, ныряя в глубь шкафа за кастрюлей.
– Вот это правильно.
Кастрюля была запрещенным предметом, поэтому ее приходилось прятать. Внешне она была мятой-перемятой, с единственной ручкой. Крышка и того хуже.
– Была нормальная кастрюля. Вышмонали, крысы, в этом месяце. Только жратву сварили, они тут же на запах прибежали. Так, вместе с кастрюлей, все и унесли. Вахта здесь рядом – они запах быстро чуют. Я говорю: «Хоть еду-то оставьте». «Нет, – говорят, – собакам на вахте скормим». И что ты думаешь? Все спороли, а кастрюлю Круть-Верть себе домой унес.
– А кто это – Круть-Верть? – поинтересовался я.
– Да прапор на вахте. На шмоне всех крутит: «Лицом ко мне… Спиной ко мне». Тупорылый такой. В его смену лучше через вахту ничего не проносить – он нутром чует. Бывает, доебется до кого-нибудь: круть – верть… встать – сесть… одеть – снять… Конченый. Такого тупорылого на всем Ивделе нет.
– А зовут как?
– Да хуй его знает. Азер по национальности. А зовут… да Круть-Верть и зовут.
– Тут самый хороший – это Шура Блатной, ДПНК. Панков фамилия. Этот хоть орет, матом ругает, но никогда у зэка последний кусок не отнимет. Он в принципе мужик нормальный. Не со всеми, правда. Но с ним всегда можно договориться. Если ему чего надо, сам всегда подойдет, спросит, в чем нуждаешься. А эти крысы – прапора, сначала что-нибудь вышмонают, потом за твои же вещи у тебя же и вымогают. То денег дай, то набор, то картину нарисуй, – неожиданно загорячился Файзулла.
– Да, знаю, он нас встречал. Видно, что он не злой, просто напускает жути.
– Вот-вот. Он и бухой бывает на дежурстве. Но его никто не сдает. Потому что он сам зэков редко когда сдает. Если уж накосячил крупно или нагрубил ему, тогда может, – добавил Мустафа.
– Это что. Тут вот есть подполковник Дюжев. Жирная такая свинья. Этот никогда не орет, всегда на улыбочке, на любезностях. Говорит, лыбится, сочувствует, головой кивает, а в конце разговора – раз, постановление на десять суток карцера. Вот если этот тебя, Александр, вызовет, с ним нужно осторожно. По его роже не поймешь, что он задумал. Нижников его не любит. Но у него, говорят, в управлении кто-то из родственников, поэтому плотно сидит в замах.
– Его тут все ненавидят, а что толку?
– Он Файзуллу несколько раз в трюм сажал. Сан Саныч, правда, доставал оттуда к вечеру, но все равно.
– Сан Саныч нам вроде как пахан. Клуб – его вотчина. Он замполит, а Дюжев – зам. по режиму. Оба – замы. Кто до нижниковского кабинета раньше добежит, ручку шлифанет – тот и прав! Хе-хе…
– Между собой не ладят, но с нами борются сообща, – подвел черту Мустафа.
Тем временем Файзулла почистил картошку, скинул ее в кастрюлю и полез под кровать за плиткой.
– Плитку тоже периодически при шмонах отбирают, – сказал он, сдувая с нее пыль, – но тут без плитки – никак. Чем, например, сушить планшеты? Отнимут – что делать? Приходится идти к Сан Санычу. Тот звонит на вахту. Иду, тащу обратно. Эта плитка где уже только не перебывала.
– Самое главное, что она им на хуй не нужна! Одни приходят, забирают – их жаба давит, что мы тут не голодные. Другие – чтобы потом вымогать что-нибудь. Дюжев приходил несколько раз – сам лично забирал. Представляешь, подполковник, зам. начальника, по колонии ходит, плитки собирает. Лично.
– Это чтоб на Филаретова хозяину капать. Мол, вот, в клубе бардак, грев туда завозят, целыми днями не работают, только жрут…
– Здесь в зоне все поделено, – начал объяснять Мустафа. – Производство, лесоцех, разделка – это вотчина Нижникова. Он любого зэка в зоне знает по фамилии, в лицо и в какой бригаде работает. У него память как компьютер.
У Сан Саныча – клуб, школа, ПТУ. Если с ним отношения хорошие, то он много чего решает. На УДО без его рекомендации не попадешь – характеристики для комиссии он дает. И на суде по досрочному освобождению почти всегда присутствует лично. От него все зависит.
А у Дюжева – хозобслуга, шныри, завхозы, комендант. Карцер! А еще столовая, швейка и склад. У этого больше всего. То-то он ходит жирный, как свинья.
– Он тут крутит дела – будь здоров, – добавил Файзулла. – Продукты на всю зону, шмотки, сапоги и прочее. Есть с чего поживиться.
– Да еще так тянет кое с кого. Тут же – лагерь, ничего не утаишь. А всех, кто в клубе, он не любит. Он вообще клуб ненавидит. Так и говорит: «Была бы моя воля, Мустафин, я бы из этого клуба еще один карцер сделал. Вот тогда бы вы с Файзуллой у меня на месте были, и душа моя была бы спокойна».
– Нет, ты представляешь, Александр? Из всего карцер сделать! Тебя он точно возненавидит. Если узнает, что был здесь – удавится, хе-хе.
– Зато Нижников любит петь. У него любимая песня: «Запрягайте, хлопцы, кони…» Ему Дюжев – по хую.
– Здесь как хозяин решит – так и будет. Пакости и прокладухи с разных сторон, конечно, тоже будут. Но сожрать уже не смогут – хозяина боятся все. Каждый год смотр самодеятельности проходит. Из управления начальство приезжает. Нижников с Филаретовым лично программу принимают.
– А кто выступает, что за самодеятельность? – поинтересовался я.
– Да много чего. Хор, ВИА, танцоры, цыгане. Кто стихи читает, кто на гармошке играет, кто просто дуркует.
– Как понять?
– Ну, сатиру на лагерную жизнь гонит. Тут один пантомиму показывал на местное начальство. На Дюжева показал – он его на пятнадцать суток в карцер упрятал. Без вывода. За то, что кровать плохо заправил, или в сапогах нечищеных шел. Доебался, короче, до чего-то. Зато когда тот его на сцене показывал – а хули его не пародировать – брюхо показал – вот тебе и Дюжев! – все в зале ржали до упада.
– А хор… Хор раньше, еще в старые времена, из путних мужиков состоял. Даже блатные кое-кто пели, по раскумарке. А потом хозяин поменялся. Пришел новый замполит – дурак. Начал заставлять коммунистическую хуйню петь. Все, естественно, разбежались. Нагнали тогда в хор пидоров да чертей. Сделали певчий курятник. Ну и все. Это давно, еще до Нижникова было. Он пришел – все поменялось.
– Да, Дюжева поставь – он и сегодня курятник сделает!
– А сам впереди петь будет, ха-ха-ха!
– А гитары в клубе есть? – спросил я.
– Во!.. О гитарах. Я совсем забыл, – взвился Мустафа. – Здесь же до твоего приезда капитальный шмон был. Все гитары в отрядах позабирали и к Загидову в кабинет под замок перетащили. Дюжев с прапорами рыщет всю неделю по зоне, гитары из бараков выметает. Это к твоему приезду, Александр.
– Точно. До чего ж они тебя боятся. Как будто ты споешь что-нибудь и советская власть рухнет к ебени матери! – добавил Файзулла, открывая банку тушенки резцом по дереву.
– Да они не только в зоне – они и в батальоне охраны, который здесь за забором, все гитары вышмонали. Все магнитофоны у солдат из тумбочек позабирали, вместе с кассетами. Видно, из Москвы команда поступила.
– Да… Это плохо. Трудно тебе будет спрятаться. Будут пасти день и ночь.
– Да ладно, черт с ними. Мне сейчас, если честно, не до гитары. Я ее уж целых два года в руках не держал, забыл, что это такое.
– Надо переждать. Все утихнет, уляжется. Это первое время они будут во все шнифты глядеть, а потом отстанут.
Тогда можно и с Сан Санычем насчет клуба поговорить, – успокоительным тоном добавил Мустафа.
– Давайте лучше поедим. Пока Дюжев не учуял, хе-хе, – пригласил к столу Файзулла.
Он уже успел достать откуда-то из заначки сало, порезать хлеб, распотрошить чеснок и все это разложить на чистом листе белой бумаги.
– Сальцо… Не желаете, Александр… как вас по-батюшке?
– Васильевич.
– Сало, как вы знаете, в тюрьме – основной продукт, Александр Васильевич.
– У-у, жаба! – гримасничая, вытаращил глаза Мустафа. – Какой ты татарин, Файзулла? Представляешь, жрет сало день и ночь и называет еще себя татарином. Ты – не татарин, ты – хохол – «Файзулленко»! Нет, ты глянь. Завтра Загидову доложу, хе-хе…
– Доложи, доложи. Я давно знал, что ты – кумовская рожа, – откусывая сало, смеялся полным ртом Файзулла, – у Дюжева внештатным, поди? А вообще Коран не запрещает. Там написано: на войне и в плену, чтобы выжить, можно есть мясо самого грязного животного – свиньи. А ты сам, с понтом, не жрешь?
– Это свинья тебя должна есть! – не унимался Мустафа.
– А что, – не обращая внимания, отправляя в рот очередной кусок сала, продолжал он, – мы живем здесь как на войне – не знаешь сегодня, что будет завтра. Это раз. Срок мотаем – это тот же самый плен. Это два. Так что имею право есть сало по полной программе.
– Александр, ты угощайся, не обращай внимания на этот базар. Он так все сожрет. Он как верблюд – набивает впрок, хе-хе.
– В этом лагере на одной каше, без сала, не выжить, – ответил набитым ртом Файзулла.
Дальше была картошка с тушенкой, чай с конфетами и еще разные лагерные байки.
Мустафа с Файзуллой очень мне понравились. Были они совершенно разные. Маленький, коренастый, как колобок, Файзулла. Добродушный и весьма остроумный. И мощный, напористый Мустафа. Не менее остроумный, но более ядовитый в суждениях. Ильдар Файзуллин несколько лет назад учился в Свердловском архитектурном институте. Приехал поступать из Башкирии. Поступил. Не знаю, как уж так вышло, но сел он за грабеж. Кажется, по пьянке снял с кого-то шапку. Шапка ему была не нужна. Нужно было превосходство. Превосходство он получил, а с ним и сроку лет, кажется, семь. Но несмотря на это, был веселым и даже самоироничным.
Над собой он посмеивался легко и с удовольствием. Кто-то сказал, что основная черта великодушных людей – самоирония. Над другими – так же легко и всегда по-доброму. Даже о досадивших ему начальниках он говорил как о незлых злодеях. Художник он был, конечно, не Леонардо, не Брюллов, но все же с фотографий копировал достаточно точно, делая по лагерным заказам портреты чьих-то любимых и близких. Парочка таких незаконченных работ валялась на забитом до отказа подоконнике. Главным же ремеслом, которое его кормило, была резьба по дереву. В дальнем конце комнаты на стульях и коробках лежали заготовки кухонных наборов, шкатулок и прочей деревянной дребедени, которую ему заказывали и вольные, и зэки, и даже высокое начальство. Как у любого художника, в его лагерной каморке был полный бардак, который он характеризовал как «рабочий беспорядок».