– Идем, – немедленно согласился он.
   Мы протолкались сквозь толпу и вышли на правый срез.
   Ночь была тихая, теплая, насыщенная ароматом прибрежных вод. Под безоблачным небом, разливающим дрожащие струи звезд, о чем-то грезил миллионнолетний океан. На горах кое-где виднелись горящие костры. Чтобы не выдать неприятелю места стоянки нашей эскадры, все огни на ней были скрыты. Смутно чернели в темноте контуры кораблей. Лишь изредка, если вблизи замечалась лодка туземца или что-нибудь подозрительное, скользил по воде яркий луч прожектора, но через минуту-две он мгновенно исчезал, и тогда снова водворялась тьма.
   На правом срезе стояли матросы.
   Один машинист мечтал вслух:
   – Только бы кончить службу, а там найду себе дело.
   – Какое же? – спросили его.
   – В Москву зальюсь. Там для меня есть место на заводе.
   – Да, раз приобрел специальность, то нечего в деревне прозябать.
   Кто-то рассказывал о своем пребывании на острове Мадера. Но скоро замолкали. По-видимому, никому не хотелось говорить. Так хороша, так пахуча была тропическая ночь! И только тогда, когда зашла речь о зарезанной корове, сразу все оживились:
   – Значит, сегодня нас будут дохлятиной угощать?
   – Выходит, так.
   – А если корова была заразная?
   – Скорее всего – заразная. Иначе с чего бы ей сдыхать?
   Голоса становились все раздраженнее:
   – С такого мяса и мы все подохнем.
   – Подыхай. Плакать, что ли, будет о нас начальство?
   – Надо артельщика взять в оборот.
   – Артельщик тут ни при чем.
   – А я бы другое предложил: взять все из офицерского камбуза и поесть. А в кают-компанию корову отдать. Кушайте, мол, господа офицеры, на доброе здоровье.
   С кормы показался старший боцман кондуктор Саем, старый, ретивый службист. Очевидно, он слышал последнюю часть разговора. Закричал:
   – Ах, нехристи бессмысленные! Там служба идет, а они, скоты, тут зубоскалят! Марш в церковь, так вашу…
   Он хлестко выругался, осыпав скверными словами все святое.
   Рядовые матросы исчезли, а унтеры остались на срезе, не обращая внимания на брань боцмана.
   Остался и я со своим приятелем.
   В глубине броненосца раздалось песнопение: «И сущим во гробех живот даровав». В тихом море теплой ночью, под раскрытым, нарядно сверкающим небом это звучало особенно красиво. Казалось, что голоса хоря, вырвавшись на простор, радостно уносятся вдаль, чтобы всюду возвестить хвалу жизни. Не будет больше смерти, этой страшной и неумолимой разрушительницы всей живой твари. Она сама попрана распятьем на кресте. Не будет больше смерти? А что же будет? И мой разум, как тиран, опрокинул меня фактами. Все пушки у нас были заряжены. У каждой из них дежурили комендоры. Стоит только появиться противнику, как сейчас же вместо свечей и лампад загорятся прожекторы, вместо «Христос воскресе» загромыхают орудия, вместо красных яиц полетят к японцам снаряды, начиненные взрывчатым веществом. И чем больше мы уничтожим человеческих жизней, чем больше мы утопим их, тем сильнее будет среди нас ликование. Как это все связать с величавыми словами молитвы, провозглашающими торжество жизни? А ими обманывали человечество в продолжение почти двух тысяч лет…
   Приятель шепнул мне на ухо:
   – В кильватер за мною держи.
   И мы полезли с ним на грот-мачту.

6. Обед за борт!

   Марс находился высоко над палубой и представлял собою круглую, прикрепленную к мачте площадку, края которой были обнесены железным бортом. Там давно уже, принеся с собою ящик с припасами, поджидал нас земляк минера, кочегар Бакланов.
   Как только мы показались на марсе, кочегар заговорил:
   – Что же вы долго пропадали? Терпел, терпел я и чуть было один не приступил к делу.
   – Богу молились, дружок, – весело ответил Вася-Дрозд.
   – Каждый воин и без молитвы прямо в рай попадет. Это давно всем известно. Значит, зря старались.
   Открыли ящик, достали из него полбутылки коньяку и бутылку виноградного вина, а затем съестные припасы: хлеб, мясные консервы, вареные яйца, свежие бананы и ананасы. Выпивали прямо из горлышка и аппетитно закусывали. Коньяк был из дешевых сортов, но мы восторгались его крепостью: царапает горло, словно кошка когтями.
   – Это я достало немецкого транспорта, – сообщил минер.
   Вася-Дрозд, захмелев, размечтался:
   – Останусь жив – в Петербург поеду. Хочется мне на электротехнические курсы поступить. А потом дальше пойду, выше начну подниматься.
   – Там только и ждут тебя, – заметил Бакланов, с хрустом, словно огурец, разжевывая ананас.
   Вася-Дрозд загорячился:
   – Ты, Бакланов, пень замшелый. Прокис от своей лени! А у меня другая натура. Если официально нельзя будет поступить на курсы, я сторожем при училище наймусь. Мне студенты помогут заниматься. Я слышал, народ они хороший, для нашего же брата забастовки устраивают. Ночи не буду спать, а своего добьюсь. Правда, Алеша?
   – Правда, – подтвердил я, восторгаясь его энтузиазмом.
   – Добьюсь своего! – почти выкрикивал Вася. – Ей-богу!..
   – Поднимай выше ногу, а то споткнешься, – невозмутимо вставил Бакланов.
   – Тьфу, медведь косолапый! Каждый раз он вот так. Только что хочешь взвиться, он раз тебя за крыло – и вниз.
   Бакланов, покончив с остатками закусок, привалился к мачте и лениво процедил:
   – Эх, как бы не дыра во рту, жил бы и жил и ни о чем бы не тужил.
   Разговорились о предстоящем сражении. Минер начал нас обнадеживать:
   – Я думаю, не так уж мы слабы, как многие говорят. Я даже предчувствую, что мы разобьем японцев.
   – Это на правнуках Ноева ковчега? – спросил кочегар.
   – У нас есть и новые корабли.
   – Подожди, Дрозд, я тебе примерчик маленький приведу. В Кронштадте у нас остался старый-престарый утюг. Броненосцем называется он. «Не тронь меня» – название ему дано. Знаешь такой?
   – Знаю. А дальше что?
   – По-моему, всю эскадру нашу можно назвать так, только о маленькой прибавкой. «Не тронь меня, а то развалюсь».
   – Вот и поговори с ним, с чумазым дьяволом!
   Барабан загремел отбой: богослужение кончилось. Матросы поднимались на верхнюю палубу. Мы поторопились спуститься вниз. Некоторые, христосуясь, целовались. Спустя несколько минут корабль осветился электрическими люстрами. Команда, и офицеры выстроились на верхней палубе во фронт. Явился командир, капитан 1-го ранга Юнг, блестя золотыми эполетами. На его поздравления с праздником среди матросов раздались жидкие голоса:
   – Покорнейше благодарим, ваше высокоблагородие!
   Остальные зловеще молчали.
   Командира нерешительности остановился, как бы намереваясь объясниться с командой. Но это было только одно мгновенье. Сейчас же досадливо дернул плечами и, круто повернувшись, вместе с офицерами ушел в кают-компанию. По-видимому, он так и не догадался о причинах изменения в настроении команды.
   Матросы живым потоком направились к запасной адмиральской каюте, откуда артельщики выдавали каждому по одной пшеничной булке и по два яйца. Это было для нас разговением и той порцией, которая отличала великий праздник от будней. Но некоторые запаслись съестными припасами и выпивкой от аннамитов или с коммерческих пароходов. Не забыв домашних привычек, они приглашали друг друга в гости – в башню, за двойной, борт, в минное отделение.
   Рассвет, как всегда в тропиках, наступал быстро, словно поднимался занавес, отделявший день от ночи. Звезды, дрожащие в темно-синей глубине неба, как золотые капли росы, теряли свою яркость, потухали, и все прозрачнее становилась высь, освещенная широким заревом восхода. Над бухтой, над неподвижной гладью воды, в зардевшем воздухе серебристой вязью закружились чайки, рассекая утреннюю тишину птичьим гомоном. На фоне неба четко вырисовывались бесплодные горы, их контуры с зелеными ущельями загорелись багряным отблеском, а на вершинах, высоко поднявшихся над простором океана, уже затрепетали первые лучи солнца.
   По широкой бухте вокруг кораблей, оставляя на зеркальной воде колыхающийся след, скользили на своих узких челноках аннамиты. Весь их наряд состоял из куска пестрой материи, прикрывающей тело, из белой чалмы на голове. Приставая к борту наших судов они предлагало уток, кур, а также разные фрукты, гортанно выкрикивая при этом какие-то слова. Скуластые коричневые лица их улыбались заискивающей улыбкой нищих, а в узких прорезах век черные глаза, сверкая, загорались жадностью наживы.
   На броненосце «Орел» один матрос хотел купить утку. Ему не позволили это сделать. Разобиженный находившийся немного под хмелем, он начал громко выкрикивать:
   – Что же это, братцы, с нами так поступают? За свои собственные деньги – и я не могу ничего купить? Разве мы не люди?
   – Мы для начальства хуже скотов, – поддакивали другие из команды.
   Матрос усилил голос:
   – Сами они, офицеры-то, всего себе наготовили, шампанское лакают. А нас для праздника хотят падалью, угостить. Слышите? Падалью!..
   Он кричал долго, до тех пор, пока его не услышал вахтенный начальник. Последний позвал его на мостик.
   – Ты что это так разоряешься?
   – Я правду говорю, ваше благородие! – ответил матрос, дерзко глядя в глаза офицера.
   – Молчать! Я арестую тебя!
   Матрос крикнул, явно издеваясь над офицером:
   – Христос воскресе, ваше благородие!
   Через пять минут он уже сидел в карцере.
   Собственно говоря, в глубине души мы больше злорадствовали, чем отчаивались, что так случилось. Прежние обиды, какие мы переносили от начальства, не были так ярки, и к ним трудно было придраться. Другое дело теперь. На первый день пасхи для нас к обеду приготовили дохлятину. Это была такая чудовищная несправедливость, которая била в глаза своей очевидностью. Нельзя было не возмущаться. И в разговорах матросов на разные лады варьировалась покойница-корова, команда все больше и больше накалялась. А тут еще арест матроса подлил жару. Во всех палубах поднялся галдеж. Хотели разбить офицерский винный погреб, но начальство, прослышав об этом, поставило туда часовых.
   С мостика поступило распоряжение:
   – Команде пить вино и обедать.
   Я вынес на верхнюю палубу ендову с ромом, а мой юнга – другую. Матросы, соблюдая очередь, Подходили к ендове, называли свой номер и опрокидывали в рот чарку с крепкой душистой влагой. Но от обеда все отказались. Только строевые унтер-офицеры пытались взять обед, однако рядовые сейчас же вырвали у них из рук баки и суп выплеснули за борт. Кто-то из команды крикнул:
   – Становись все во фронт! Старшего офицера потребуем!
   Привычно, с удивительной поспешностью люди выстраивались в ряды. Весть о решении команды молниеносно облетела все части корабля. И отовсюду торопливо бежали матросы, поднимались на верхнюю палубу, присоединялись к фронту, будто заранее сговорились действовать согласованно. Раздались сотни голосов.
   – Давай старшего офицера!
   – Старшего офицера сюда!
   Ко мне прибежал машинист Цунаев, прозванный за его физическую силу «чугунным человеком». На его удлиненном крупном лице от волнения раздувались ноздри. Он поспешно зашептал, заглушая обрывки фраз сдавленным свистом:
   – Бомба у нас… Давно готова… С полпуда… Никулин и Громов спрашивают: можно ее бросить сейчас в кают-компанию?
   До этого момента я не знал, что машинные квартирмейстеры Никулин и Громов запаслись бомбой. На момент я растерялся. Как обычно в таких случаях, я не мог посоветоваться с Васильевым, который лечился на госпитальном судне «Орел». Прежние наши разговоры о революционных настроениях команды заканчивались выводом, что к восстанию на эскадре надо готовиться более организованно. И оно должно произойти не раньше, чем по приходе во Владивосток, чтобы сговориться с сухопутными войсками о едином фронте. В противном случае у нас ничего путного не получится. Мы рассуждали так. Трудно поднять восстание на нашей эскадре. Но допустим самое лучшее, что оно удалось. А дальше что? Этот вопрос смущал нас больше всего. Вперед мы не могли бы двигаться, потому что нас разгромили бы японцы. Нельзя было бы и вернуться всей эскадрой назад, чтобы использовать боевые корабли в целях революции. Для этого у нас не было таких больших запасов угля. Если в продолжение длинного пути целое государство едва сумело обеспечить нас топливом, то одним нам это было совершенно не под силу. Значит, оставалось бы нам только одно: потопить все корабли, а самим высадиться на аннамские берега и расходиться среди дикарей. А как отнеслись бы к этому наши маньчжурские войска? Они сочли бы нас за изменников, не оправдавших их надежд. И русское правительство использовало бы наше восстание в своих интересах: 2-я эскадра была настолько сильной, что ей ничего не стоило бы уничтожить противника и овладеть Японским морем, но злодеи-революционеры погубили все дело. В таком приблизительно духе затрубили бы все газеты. Короче говоря, революционные элементы на кораблях эскадры оказались в тупике: знали наверняка, что идут на гибель, и не могли поднять знамя восстания. Час революции приближался, но он еще не пробил.
   – Ну, как же? – торопил меня Цунаев, скрючив длинные мускулистые руки в таком напряжении, как будто он уже держал в них тяжеловесную бомбу.
   После некоторого колебания я с досадой ответил:
   – Не время! Дохлая корова не повод к восстанию. Скажи товарищам, чтобы поберегли бомбу для более важного случая. Может быть, она скоро пригодится.
   Цунаев, недовольно махнув рукой, бегом спустился по трапу вниз.
   В это время в кают-компании шло веселье. Слышались пьяные голоса. Кто-то пел романсы под звуки пианино. И вдруг на головы свалилось сообщение, неожиданное и грозное, как землетрясение: взбунтовалась команда! В кают-компании сразу стало тихо, как в пустом храме. Бледные и моментально отрезвевшие офицеры вопросительно переглядывались. И в каждой паре их глаз замутилась смертельная тоска, как будто броненосец сию минуту должен взлететь на воздух. Однако это продолжалось не долго. Все вдруг засуетились, забегали, произнося какие-то слова. Одни прятались по своим каютам, защелкивая за собою на замок двери, другие вооружались револьверами, сами не веря в то, что этим можно спастись, от погибели.
   Командир Юнг в это время находился в ходовой рубке.
   Перед командой наконец предстал капитан 2-го ранга Сидоров. Он был в полной офицерской форме – в новеньком белом, как снег, кителе, и в таких же белых брюках. Но ни золотые погоны на его плечах, ни владимирский крест на груди уже не производили на его подчиненных должного впечатления, а болтавшийся на поясе кортик казался перед этой массой разъяренного народа лишним и ненужным. Из-под козырька флотской фуражки выглядывало лицо с конусообразной бородкой, настолько расстроенное, что даже большие закрученные усы потеряли свою лихость. Упавшим голосом, словно после длительной голодовки, он спросил:
   – В чем дело, братцы?
   Ревом ответила команда:
   – Долой дохлятину!
   – За борт обед!
   – Долой войну!
   – Освободить арестованного!
   – Зачем невинного человека посадили в карцер?
   – Падалью кормите нас, скорпионы!
   – Освободить арестованного!
   Старший офицер виновато переминался с ноги на ногу, а потом, помахав рукою в знак того, чтобы замолчали, заговорил:
   – Я не могу освободить арестованного своей властью. Это дело командира. Я доложу ему о вашем требовании.
   Он торопливо пошагал на мостик.
   А вслед ему еще сильнее раздались голоса:
   – Командира давай сюда!
   – Мы не уймемся, пока не увидим арестованного!
   На палубе показывались более смелые офицеры, но сейчас же, гонимые страхом, скрывались в кормовых люках.
   Командир из походной рубки перешел в боевую. Переговоры с ним старшего офицера затянулись. Положение создавалось слишком ответственное, и не так легко было его разрешить. С одной стороны, удовлетворить требование команды – это означало подорвать на судне дисциплину и навсегда поколебать свой авторитет. С другой стороны, нельзя было поступить иначе. Там, внизу, на палубе собралось около девятисот человек матросов, вышедших из повиновения, как полые воды из берегов. Вместо прежних покорных ребят была теперь дикая орда, поднявшая бунт на военном корабле, вблизи театра военных действий. До боевой рубки доносились режущее ухо вопли, крики, свист, матерная брань, и все это сливалось в тот ураганный рев, от которого на голове дыбились волосы. Правда, люди пока еще стояли во фронте, но этот фронт уже представлял собою беспорядочную ломаную линию и стихийно, как на волнах, качался, угрожающе поднимая кулаки. В своей ярости команда дошла до того состояния, когда резкий и смелый призыв одного из матросов к расправе может бросить всех остальных в новый круговорот событий. И тогда на корабле начнется побоище. Палуба зальется офицерской кровью, и все, или почти все, кто носит на плечах золотые и серебряные погоны, полетят за борт. Можно ли надеяться на помощь других судов? Ведь там тоже были бунты…
   И командир Юнг после долгих колебаний сдался.
   Старший офицер сбежал с мостика и, подняв для чего-то руки вверх, словно умоляя команду о пощаде, прытко, не по его летам, пронесся мимо фронта, выкрикивая:
   – Сейчас, братцы, сейчас!
   Он исчез в одном из люков. Но ждать его долго не пришлось. Спустя каких-нибудь пять минут он сам вывел на верхнюю палубу матроса, освобожденного из карцера, и заговорил:
   – Вот он, братцы, вот. Не надо больше шуметь. Успокойтесь. Возбужденное настроение команды быстро падало, прекратились крики.
   Старший офицер продолжал:
   – Я сейчас распоряжусь, чтобы состряпали для вас новый обед. А вы выберите комиссию. Пусть она наметит, каких быков для вас зарезать, – двух лучших быков.
   Фронт сразу рассыпался. С веселым говором расходились по палубе матросы, словно получили небывалую награду. Победа была на их стороне.
   Все выше поднималось солнце, расточая буйный свет. В жарком сиянии нежился океан. Над золотисто-синей пустыней вод высоко, поднялись вершины гор и застыли в немом безмолвии. Казалось, эти серые и бесплодные великаны для того только и обступили бухту, чтобы охранять ее мирный покой от разбойных набегов бурь.
   С флагманского броненосца «Суворов» донеслись звуки духового оркестра.

7. Спектакль трагикомедии

   На второй день пасхи по сигналу командующего все суда начали готовиться к погрузке угля. Праздник наш кончился. О вчерашнем дне у макросов осталось приятное воспоминание – добились освобождения товарища и поели мяса до отвала.
   На переднем мостике старший сигнальщик Зефиров торопливо доложил вахтенному начальнику:
   – Ваше благородие, на «Суворове» спустили паровой катер.
   Вахтенный начальник распорядился:
   – Следи хорошенько за ним.
   Спустя некоторое время сигнальщик снова сообщил:
   – Сам адмирал садится на катер.
   А когда увидели, что катер направляется к нам, все начальство на «Орле» пришло в движение. Как теперь быть? У нас не были поставлены трапы. Другие приезжающие с визитом офицеры приставали на своих шлюпках к корме, взбирались по шторм-трапу на балкон, а дальше проходили через кают-компанию. В довершение всего, последняя была превращена в угольную яму, а наш офицерский состав давно уже переселился в запасную адмиральскую кают-компанию. Да, так могли к нам попасть на броненосец младшие офицерские чины. Они с этим мирились. Но разве можно будет таким же образом принять самого командующего эскадрой, вице-адмирала Рожественского? И командир и старший офицер безнадежно разводили руками, хватались в отчаянии за голову: приближалась гроза.
   Только матросы были спокойны.
   – Несется к нам бешеный адмирал.
   – Первый раз за все плавание.
   – С чего он вздумал проведать нас?
   – Вероятно, хочет с праздником поздравить и похристосоваться.
   – Может быть, настроение перед боем поднять?
   Офицеры и команда выстроились во фронт, глаза всех были направлены в сторону катера.
   Каково же было возмущение адмирала, когда, приблизившись к броненосцу, он узнал, что ему предстоит попасть к нам на палубу не совсем обычным путем. Это было для него оскорблением. Он поднялся на корме остановившегося катера во весь свой огромный рост и, потрясая кулаками, зарычал:
   – Что за мерзость? Что за распущенность такая. Это не корабль, а публичный дом! Немедленно поставить трап!
   Рожественский направился к броненосцу «Ослябя», желая, очевидно, посетить больного адмирала фон Фелькерзама.
   Команда наша и не подозревала, что о вчерашнем бунте на «Орле» все стало известно командующему эскадрой. Виноват в этом был вахтенный начальник. Он написал командиру такой рапорт, который никак нельзя было замять, не дав законного хода.
   На «Орле» поднялась суматоха. Закипела работа по спуску правого трапа. Для этого поставили матросов больше, чем следует. Помимо старшего офицера, тут же находился командир судна, который все время торопил:
   – Скорее! Скорее!
   Не успели покончить с одним делом, как с «Осляби» передали сигналом новый приказ Рожественского: «Поставить и левый трап».
   Последний находился на левом срезе и, как на грех, был завален углем. Не было никакой возможности быстро освободить его из-под толстого слоя угля. Начальство заметалось, бросаясь от одного борта к другому.
   Удалось оборудовать только один правый трап. Снова явился Рожественский. Почти весь экипаж выстроился во фронт на верхней палубе. Молча поднялся на нее адмирал и, не поздоровавшись, как это обычно бывает, с командой, остановился, словно в тяжелом раздумье. Огромная фигура его, возвышаясь на целую голову над другими, немного сутулилась. Принадлежность к свите его величества, чин вице-адмирала, звание генерал-адъютанта, положение командующего эскадрой – все это вместе отделяло его от нас, как божество. Его лицо с круглой, коротко подстриженной бородой было гневно и мрачно, как разверстое море в непогоду. По своей постоянной привычке адмирал двигал челюстями, словно что-то разжевывая, и медленно скользил сверлящим взглядом по рядам матросов, как будто разыскивая среди них виновников. Все на корабле замерло. Люди, казалось, притаили дыхание. Эта молчаливая сцена продолжалась минуту или две. Наконец, тишина взорвалась потрясающим рычанием:
   – Изменники! Мерзавцы! Бунтовать вздумали! Выстроиться по отделениям! Унтер-офицеры – отдельно!
   Раздался топот многочисленных ног. Сколько раз нам приходилось выполнять такую простую команду. А на этот раз мы путались и шарахались из стороны в сторону, как обезумевшее стадо животных при виде хищного зверя.
   Мы еще раньше слышали, что адмирал будто бы страдает болезнью почек. Поэтому малейшее раздражение приводило его в бешенство. Может быть, с ним действительно было так. Во всяком случае теперь он производил на нас впечатление ненормального человека. Он топал правой ногой, размахивал руками, выкрикивал брань, какую не всякий матрос может произнести, называл броненосец и команду самыми непристойными именами. Каменными глыбами падали, громыхая, его слова:
   – Я не потерплю измены! Позорный корабль! Я расстреляю его всей эскадрой, потоплю его на месте!..
   Мы верили в его могущество. Наши жизни находились в его руках. Он внушал нам непомерный страх.
   Адмирал потребовал:
   – Дайте мне зачинщиков! Где они, эти разбойники? Подать мне их сюда!
   Офицеры забегали по фронту. Они сами не знали, кто зачинщик, а заранее список таковых не составили. Пришлось хватать кого попало: либо кого-нибудь из штрафных, либо такого матроса, чья физиономия им не нравилась. Случайно подвернувшийся под руку судовой плотник Лебедев был первым выхвачен из строя. Адмирал, набросившись на него, как на мишень своей разъяренной злобы, разбил ему лицо и, словно испугавшись при виде крови и своей невоздержанности, приказал ему:
   – Становись, мерзавец, на свое место!
   Лебедев стал во фронт и был доволен, что вместо суда и угрожаемой смертной казни отделался только потерей четырех передних зубов, выбитых адмиральским кулаком.
   Офицеры продолжали без разбору хватать матросов и выводить их из рядов на середину палубы, как на лобное место. Это был самый критический момент: каждый из команды думал лишь об одном – как бы его не вытащили из фронта. И мысль, замораживая сердце, забегала вперед – расстреляют или повесят. Остальные все облегченно вздохнули, когда офицеры набрали восемь человек и поставили их на середину палубы.
   Началась трагикомедия.
   Адмирал замолчал, как будто решил успокоиться, прежде чем приступить к допросу виновников. Только грудь его бурно вздымалась. Долго испытывал их взглядом, переводя его с одного лица на другое. Потом заскрежетал зубами так громко, точно они были у него железные. И вдруг снова, прорвавшись, неистово заорал на провинившихся матросов:
   – Вот они, предатели земли русской! Ни одного человеческого лица! У всех арестантские морды! За сколько продали Россию? Я спрашиваю: за сколько продали родину японцам?
   Восемь человек стояли вытянувшись, тараща бессмысленные глаза на грозного адмирала. У них дрожали колени, а лица их были так бледны, как будто запудрились мучной пылью. Это были безмолвные манекены.
   Адмирал быстро повернулся перед всей командой и широким оперным жестом правой руки показал на арестованных:
   – Посмотрите, посмотрите на этих изменников! Они продали японцам нашу родину за золото!
   Потом согнулся, вобрал голову в плечи и, тыча пальцем в сторону виновников, заговорил голосом, пониженным почти до шепота, до клокочущей вибрации: