Часто план ограничивался программой умственного развития, самообразования. Тогда в него входил простой перечень научных дисциплин с логическим обоснованием необходимости их изучения. В юношеском дневнике Д.А. Милютин делает следующую запись: «Чем заняться по возвращении в Петербург: 1) Политическая экономия, в особенности следующие части: а) внешняя и внутренняя торговля, б) военные и морские силы, в) подати и налоги. 2) Народное право <...> 8) Изучение военной и политической истории»[42]. «Три темы для упорных и длительных занятий сейчас привлекают меня, – отмечает в дневнике И.С. Гагарин, – я хочу их здесь изложить с тем, чтобы посвятить себя их изучению, когда у меня будет больше времени и сил»[43].
   Программа самообразования порой предшествовала перспективному плану и служила условием его осуществления. Содержание программы определяло весь смысл дальнейшей общественной деятельности автора. Н.Г. Чернышевский так писал об этом в студенческом дневнике: «Должен написать что-нибудь о своих мнениях и отношениях. 1. Религия. 2. Политика. 3. Наука. 4. Литература. Надежды и желания <...> через несколько лет я журналист и предводитель или одно из главных лиц крайней левой стороны, нечто вроде Луи Блана, и женат, и люблю жену, как свою душу <...>»[44]. С той же уверенностью и ясным представлением будущего излагает свой план Н.А. Добролюбов: «Я чувствую, что реформатором я не призван быть... Не прогремит мое имя, не осенит слава дерзкого предпринимателя и совершителя великого переворота... Тихо и медленно буду я действовать, незаметно стану подготовлять умы; именье <...> жизнь, безопасность личную я отдам на жертву великому делу <...>»[45].
   Для невротических характеров такой план всегда составлял главную жизненную проблему. Его невыполнение приводило к пересмотру позиций и выбору более оптимального варианта. Максимализм уступал объективной необходимости, и в дневнике появлялись новые расчеты. «Хотелось бы привыкнуть определять свой образ жизни вперед, – пишет Л. Толстой в возрасте 21 года, – не на день, а на год, на несколько лет, на всю жизнь даже; слишком трудно, почти невозможно; однако попробую, сначала на один день, потом на два дня – сколько дней я буду верен определениям, на столько дней буду задавать себе вперед»[46].
   План самообразования и воспитания мог попасть в дневник уже после того, как он был намечен вне его. В таких случаях дневник был своеобразным протоколом подведения промежуточных итогов или контроля за исполнением. Перенесение творческих заданий в дневник повышало их статус, так как теперь по ним можно было судить о собственных волевых качествах, поверять написанное делами. «В двенадцать лет я попросила дать мне учителей, – пишет шестнадцатилетняя М. Башкирцева, – я сама составила программу»[47]. Через полтора года она уже решительнее и конкретнее ставит перед собой задачи: «<...> в один год надо сделать работу трех лет <...> Возьмем от 24-х часов семь часов на сон, два часа на то, чтобы раздеться, помолиться, несколько раз вымыть руки, одеться, причесаться, одним словом, все это; два часа на то, чтобы есть и отдыхать немного, – это составит одиннадцать часов»[48].
   Обобщенный характер большинства жизненных планов связан с тем, что в них намечается общая цель. Конкретные задачи решаются другими средствами, о которых повествуют соответствующие разделы дневника.
   Вторым по значимости элементом процесса индивидуации, отраженным в дневнике, является круг чтения, цитаты из любимых книг с комментариями к ним. В европейской литературной традиции этот этап в духовном развитии молодого человека получил название «годы учения». В ранних дневниках он представлен своей теоретической стороной, книжной культурой.
   У некоторых авторов этот раздел занимает такое большое место, что из него вполне можно было бы составить особый дневник. На этом основании издатели, не считая данный материал ценным, опускали его. Так получилось с ранними дневниками А.И. Тургенева и А.В. Никитенко: обширные выписки из книг и комментарии к ним никогда не публиковались.
   Насколько большое значение придавали авторы комментированным выпискам из книг, говорит тот факт, что у многих они помещались в отдельных тетрадях или занимали автономный ряд в подневных записях. В психологическом отношении эта работа была составной частью процесса индивидуации, так как ее результатом было расширение сознания.
   Н. Тургенев предназначает для выписок из книг и переводов «Белую книгу» и в течение длительного времени пополняет ее разнообразным материалом. «Собираю в тетрадь места из лучших авторов»[49], – признается в дневнике А.Х. Востоков. Около 15% дневника И. Гагарина занимают рассуждения о прочитанных книгах, которым чаще всего целиком посвящается подневная запись. Некоторые из таких записей озаглавливаются именем автора или названием избираемого труда: «Les Memoires du diable», сочинение Фред. Сулье. 25 марта 1838 г.», «Le livre du peuple». – Ламенне, февраль 1838 г.», «5 июля 1835 г. «De la demokratie en Amerique», сочинение Алексиса де Токвиля <...>»[50]. Как более рационалистически мыслящий из всех авторов юношеских дневников, И. Гагарин дает пространное объяснение необходимости подобной практики после анализа книги В. Гюго «Литературная и философская смесь»: «Ученые занятия, умственное развитие суть вещи незаменимые, и он <молодой человек> должен посвятить им большую часть своего времени и самое серьезное свое внимание. Но легко может случиться, что наука, оставленная на саму себя в пустой голове, будет лишь паром; следует поместить ее в котел и управлять ее силами»[51].
   У А.В. Дружинина разбор прочитанных сочинений тесно связан с корректировкой жизненного плана. Будущий критик проводит в дневнике селекцию книг и ограничивает круг чтения глубокой по содержанию литературой. После качественного анализа прочитанного он делает вывод о своем духовном развитии за последний год: «В год много перешло мыслей через мою голову, и эгоистический оптимизм <...> потерял для меня великую часть своей цены. Основательные исторические и экономические занятия раскрыли передо мною картину современного общества <...>»[52].
   В дневнике Л. Толстого (1847 г.) помимо обычных подневних записей содержится разбор тех произведений, которыми он был увлечен в данный период, – «Наказ» Екатерины II и «Дух законов» Монтескье. Интерес к правовой литературе был связан с учебными замыслами будущего писателя и входил как в его жизненный план, так в круг размышлений на этические темы.
   Оригинальным образом проблема литературного самообразования воплощается в дневнике Н.Г. Чернышевского. В нем нет достаточно объемных цитаций, а приводятся лишь результаты чтения и размышлений о прочитанном. Это объясняется тем, что Чернышевский выступает в дневнике более действенной, более практической личностью. Для него важен поиск решений, а не теоретические рассуждения. Кроме того, сказывается и выбор литературы: это в основном сочинения французских социалистов и историков эпохи Реставрации, Фейербах, зарубежная журнал ьно-газетная периодика. Однако Чернышевскому свойственно и то, что он соизмеряет свое духовное развитие с идейным уровнем прочитанного. В этом смысле он не просто делает анализ произведения, а оценивает свою способность, его постигнуть: «<...> Читаю «Мертвые души» и не совсем еще понимаю характеры, не совершенно дорос до них, поэтому мало пишу <...> Чувствую, что до этого я дорос менее, чем до «Шинели» его и «Героя нашего времени»: это требует большего развития»[53].
   Иными путями шел процесс духовного становления П.А. Кропоткина, отраженный в его путевом дневнике. Дневник зафиксировал лишь последний этап индивидуации, который в литературной традиции имел название «годы странствий». Все предшествующие этапы и конструктивные элементы этого процесса остались за пределами дневника, поскольку к началу его ведения автор, видимо, их преодолел. Но две составные части духовного становления Кропоткина нашли в нем отражение.
   Что касается литературно-интеллектуального самообразования, то оно имело место урывками. И лишь в конце долгого и опасного путешествия молодой офицер нашел возможность продолжить его. К этому времени определился круг научных интересов будущего политического мыслителя, и на страницах своего дневника он делает выписки из книг по социологии и позитивной философии, заполняет страницы рассуждениями на нравственные темы. Здесь наблюдается резкий переход от географии, статистики и этнографии, занимавших его внимание в течение всего путешествия, к теоретическим вопросам и отношению к ним автора.
   Такая перемена интересов знаменовала собой завершение процесса индивидуации и вступление молодого человека на стезю практической деятельности, к которой его интенсивно готовило опасное путешествие. Дневник и отразил этот завершающий этап психологического процесса.
   Столь же сложные, но иные пути освоения книжной культуры запечатлел дневник М. Башкирцевой. В нем нет многословных рассуждений о прочитанном, как нет и пространных выписок из понравившихся книг. Свой интерес к наукам и литературе юная художница выражает суммарно. Но тема эта постоянно присутствует на страницах ее летописи. Проблема осложнялась тем, что по социальному статусу девушке ее круга не полагалось проявлять повышенный интерес к серьезным умственным занятиям. Поэтому в ее дневнике, вместо цитат из классиков и разбора новых книг, делаются записи, в которых она отстаивает это право: «Неужели моя бедная молодая жизнь ограничится столовой и домашними сплетнями? Женщина живет от шестнадцати до сорока лет. Я дрожу при мысли, что могу потерять хоть месяц моей жизни. Я имею понятие обо всем, но изучила глубже только историю, литературу и физику, чтобы быть в состоянии читать все, что интересно»; «Чем больше я читаю, тем более чувствую потребность читать, и чем больше я учусь, тем более открывается передо мной ряд вещей, которые хотелось бы изучить <...> и вот я в роли Фауста! Старинное немецкое бюро, перед которым я сижу, книги, тетради, свертки бумаги...»[54]. Функция этой записи аналогична выпискам. Она психологически замещает их. Как не найдется в дневнике художницы М. Башкирцевой рассуждений о живописи, которые заменяют строки о труде и творчестве, так нет в нем и цитат из любимых книг, взамен которых автор приводит мысли о месте чтения в ее жизни.
   Третьей составляющей литературного отражения процесса индивидуации является создание образа наставника, собеседника, старшего товарища, который служит для автора дневника нравственным эталоном, образцом для подражания или мудрым советчиком. Такой образ может быть как вымышленным, так и реальным. Он играет роль морального ориентира для автора.
   Как уже отмечалось, форма дневника в письмах предполагала адресата. Им часто был кто-то из родителей или родственников автора, пользующийся высоким нравственным авторитетом (у Телепневой – бабушка, у И. Тургенева – дядя, у И. Аксакова – родители). Монологическая форма записи побуждала иных юных дневниковедов создавать средствами фантазии на страницах своей летописи образ друга или мудрого собеседника. Он был свойствен в основном романтически настроенным авторам.
   В дневнике Н. Тургенева воображаемый собеседник выведен в образе Минево. Ему посвящены строки о священной дружбе и любви к человечеству: «Сердце даровано благим Творцом на то, чтоб им любить его ближних <...> Чувство даровано на то, чтобы чувствовать его бесконечную благость и милосердие; на то, чтоб наслаждаться жизнею <...> Минево, ты пришло мне на мысль, но дружба и любовь – вот жертвенник, тебе сооруженный в моем сердце!»[55].
   В дневнике А.В. Дружинина за образом безымянного старшего товарища и наставника скрывается рано умерший художник П.А. Федотов. Ему посвящена одна из так называемых «психологических заметок». Молодой критик описывает образ жизни и духовный облик дорогого ему человека, характер и силу того нравственного влияния, которое он оказал на него («благородное влияние человека этого на мой образ мыслей»[56]). Еще раз этот образ появляется на страницах дневника после преждевременной смерти благородного учителя как своеобразный скорбный френ по нем и по ушедшей с ним юности автора (запись под 11 июня 1853 г.).
   В более сложных отношениях к автору находится образ старшего товарища в дневнике Н.Г. Чернышевского. В отличие от других образов подобного типа, которые даны статично, Чернышевский изображает динамику своих отношений с Наставником. Им является реальное лицо, университетский товарищ писателя В.П. Лободовский. В начале дневника он представлен безупречным авторитетом для юного студента. И даже отраженный свет его интеллекта распространяется на жену его кумира, ничем в сущности не выделяющуюся из круга знакомых Чернышевского («Я нашел, что привязан к нему больше, чем думал <...>»; «Великий человек! <...> Боже, какой человек!)[57]. Чернышевский соотносит оценку и значимость старшего товарища с развитием собственного сознания и личности. Он соизмеряет свой духовный рост с масштабами характера своего кумира: «Что касается до него <Лободовского>, я думаю, что я еще решительно вполне не могу оценить его ума, потому что сам не развился до этого <...>»[58].
   По мере развития характера и приобретения жизненного опыта апологетическое отношение автора к Лободовскому ослабевает. Заключительный этап ведения дневника демонстрирует новый взгляд Чернышевского на кумира его юности. Обретение душевной целостности дает основание юному литератору смотреть на прежний авторитет уже как на равный себе: «<На Лободовского> смотрю как на равного себе по уму»[59].
   Образ старшего товарища, Наставника в юношеском дневнике мог иметь место и не актуально, а как потребность души. У Башкирцевой он выражен в классическом типе старого ученого, знакомого художнице, очевидно, по литературе и семейным преданиям: «Я завидую ученым – желтым, сухим и противным. У меня лихорадочная потребность учиться, а руководить мною некому»[60].
   Четвертым структурным элементом функциональности дневника является система нравственных правил и требований, которых автор стремится придерживаться с целью достижения морального совершенства. Если образ Наставника был реальным путеводителем по жизни, то набор этических постулатов имел императивную функцию.
   В.А. Жуковский начинает нравственное самовоспитание с анализа отдельных понятий: долг, честь, зависть, дружба, ложь – и посвящает им отдельные параграфы дневника. Все это понадобилось поэту для того, чтобы через частные суждения прийти к обобщению, к пониманию такой сложной категории, как счастье.
   У большинства юных дневниковедов создание системы нравственных норм сочеталось с беспощадной критикой собственных недостатков, и программа нравственного усовершенствования служила средством для их искоренения. «Нравственное образование необходимо для человека, который должен сделаться полезным гражданином»[61], – резюмирует А.Н. Вульф в раннем дневнике. А через некоторое время он признает несоответствие между высоким гражданским призванием человека и собственными недостатками: «Много размышлений раздается при взгляде на прожитые годы – и мало утешительных. Каким добром, чем полезным себе или рбществу ознаменовал я половину, может быть, и более, данных мне лет? Со стыдом и сожалением должен я сознаться, что не могу дать удовлетворительный ответ на этот вопрос. Но гордо позабыл бы я мои потерянные годы, если бы мог отныне посвящать мои годы трудам добрым, если бы с каждым прожитым годом я бы мог насчитывать хотя по одному полезному подвигу»[62].
   Л.Н. Толстой пытается создать универсальную систему нравственных правил и строить на ее основе свою ежедневную жизнь. Для этого он параллельно ведет два вида дневниковых записей: для моральных постулатов «Правила в жизни» и т.п. заметки, а для ежедневных нужд – собственно дневник.
   Критике собственных недостатков посвящена значительная часть дневника Н.Г. Чернышевского. Но нравственным критерием у него служит не набор правил, а динамика человеческого характера, способность человека переживать возвышенные чувства или быть ниже их: «<...> всегда я склонен – может быть, потому, что дурен сам <...> – судить о других не по тому, каков я сам, а по тому, каковым бы мне хотелось быть и каковым быть было бы легко, если бы не мерзкая слабость воли <...> Я не хочу оскорблять человечество, судя о нем по себе вообще, а сужу о нем не по цепи всей своей жизни, а только не некоторым моментам ее, когда бываю доступен чувствованиям высшим»[63].
   В дневнике А. В. Дружинина проблеме нравственного самовоспитания посвящен особый отдел – «Психологические заметки». Здесь наряду с критикой недостатков предпринимается попытка дать научное обоснование работе над собой. Он отбрасывает отвлеченные моральные принципы как не отвечающие сложной и противоречивой природе человека. В своих рассуждениях будущий критик стремится соединить психологию, физиологию и мораль и на основе триединого критерия определяет перспективу для нравственного роста: «Мое эпикурейское, бессовестное, насмешливое равнодушие к внешним обстоятельствам моей жизни укоренилось в душе до такой степени, что истребить его нет возможности, если б я даже захотел этого <...> Строить реформы в самом себе хорошо в том только случае, когда у нас станет способности на реформу, без этого, что толку обрекать себя на терзания и бессильные усилия к достижению недосягаемого идеала?»; «Пора работать, работать не над книгами, а над собою»[64].
   Поиски нравственных оснований для дальнейшей жизни отражены и в юношеском дневнике великого князя К.К. Романова. Его искания во многом близки толстовским. Их так же отличает сочетание острой самокритики с проблемами надежды на возможное духовное очищение: «Большею частью у меня есть стремление или к самому крайнему благочестию или к необузданному разврату <...> Как мне досадно, что на вид я всем нравлюсь <...> а я как грибы крашеные, внутри которых гниль и всякая нечистота. Впрочем <...> я не теряю надежды сделаться порядочным человеком»[65].
   Случалось, что дневник начинали вести в тот период, когда процесс индивидуации близился к завершению и психологические проблемы возраста не были такими актуальными, как прежде. Тогда в дневнике происходили структурные изменения качественного характера. Но отголоски проблем пережитого периода еще звучали на его страницах. Так обстояло дело с дневником Аполлинарии Сусловой, в котором встречается один из рассматриваемых функциональных элементов, но в свернутом виде. Это система нравственных правил, которую Суслова называет катехизисом и которой она следовала до недавнего времени. Дневник отражает новый этап в духовном развитии писательницы, который намечен в общих чертах в самом начале: «Вообще тот катехизис, который я прежде составила и исполнением которого гордилась, кажется мне очень узким <...> Но есть ли, однако, это переход к тому совершенно новому и противоположному пути <...> Я замечаю, что в мыслях у меня совершается переворот»[66].
   Все перечисленные выше функциональные составляющие дневника естественно соединяются в пятом конструктивном элементе. Он представляет собой фиксацию стадий роста сознания автора. И жизненный план, и выписки из книг, и программа самовоспитания составлялись для того, чтобы достигнуть определенной цели, чтобы получить ожидаемый результат. Для этого авторы дневников периодически подводили промежуточные итоги своего духовного развития. Дневник становился своеобразной шкалой, на которой делались отметки. Как не совсем гладко выразился на этот счет Н. Тургенев, дневник – это «термометр препровождения времени»[67]. У некоторых авторов задача ведения дневника сводилась именно к таким отметкам, и по достижении некоей условной точки роста работа над ним завершалась.
   А.Х. Востоков вел дневник с 13 лет и делал только помесячные записи. В нем отчетливо прослеживаются лишь этапные события, имевшие решающее значение для его духовного роста: «Апрель. Свожу знакомство с Ермоловым <...> Май. Приятные мечты с Ермоловым. Июнь. Продолжение того же. – Обстоятельства чувствительно увеличивают круг моих познаний. Июль. В последний день инаугурации академической последовал разрыв мой с Ермоловым. Я очень печалился. <...> Октябрь. Переход в 4-й возраст»[68]. Кончается юношеский дневник записью, которая знаменует завершение индивидуации и вступление автора в новый жизненный этап: «Сентябрь. Выпуск из Академии. Революция в сознании моем <...>»[69].
   Менее схематично отслеживает этапы своего духовного роста И.С. Гагарин. Уже в первой записи дневника он ставит цель – регулярно наблюдать за динамикой своего интеллектуально-психологического развития: «Я <...> расставлю в нем <дневнике> вехи, для того чтобы я мог время от времени обращать мой взор назад и обозревать путь, мною пройденный»[70].
   Много интересного материала для размышлений о собственном характере находит А.Н. Вульф, периодически перечитывая старые записи и следя за изменениями в своих взглядах. Он называет дневник «ежедневным отчетом о самом себе»: «<...> петербургский дневник мой остановил меня, и я его до тех пор не пустил из рук, пока всего не пробежал. Очень много принес он мне удовольствия: теперь узнал я всю цену дневным записям»; «Вот прошел год, что я продолжаю почти непрерывно мой дневник <...> Перечитывая их <листы дневника> через несколько лет, буду я себя предохранять от обольщений самолюбия, от неумеренных надежд»[71].
   В тех дневниках, где психологическое время – пространство преобладает над локальным или континуальным, проживаемые жизненные этапы отмечаются не по календарной датировке, а в соответствии с внутренним ощущением автора каких-то важных событий и перемен. Так, А.В. Дружинин в раннем дневнике не всегда датирует записи. Он мерит события в соответствии с законами психологического возраста: «В год много перешло мыслей через мою голову, и эгоистический оптимизм, которому я обязан целым годом спокойствия и счастия, потерял для меня великую часть своей цены»; «Рассматривая и тщательно анализируя прошлое время, я должен согласиться, что в жизни моей была одна эпоха, в высшей степени для меня благотворная»; «А между тем время идет, – близко подходит ко мне пора зрелости <...>»[72].
   Очень отчетливо, с мельчайшей детализацией представлены этапы духовного становления автора в дневнике М. Башкирцевой. Юная художница постоянно ощущает в себе перемены. Ее развитие проходит настолько динамично, что порой она неосознанно отмечает в дневнике стадии роста. Все новые планы и сроки, которые она намечает, порой заставляют ее забыть прежние. И не прекращающее развиваться сознание преодолевает новые и новые рубежи: «Как странно, что прежнее создание так славно уснуло! Ничего почти от него не осталось, только воспоминание, мелькающее время от времени и пробуждающее прошедшие горести <...>»; «Я дала себе четыре года сроку, семь месяцев уже прошло. Я думаю, что трех лет будет довольно, так что мне остается еще два года пять месяцев»[73].