Если бы они стали упорствовать в своем нежелании посетить хана, их — вместе со всем, что им принадлежало, это было крайне важно, — надлежало доставить к хану любой ценой, живыми или мертвыми.
Солнце пылало, и пустыня мерцала, и двадцать солдат ехали на север, а позади них, в Замбуле, молодой маг смотрел в свое зеркало, чтобы наблюдать за продвижением двоих, приближающихся к городу, и трижды в день докладывал своему хану. А еще он строил планы, как строили планы бунтовщик Балад и его последователи, пока Замбула мерцала и наливалась гноем, словно нарыв на теле южной пустыни. * * * У Конана и Испараны не было никаких неприятностей.
Они были гостями маленькой, расположенной в пустыне общины шанки, чья древняя религия предписывала им ездить верхом на верблюдах, а не на лошадях, и метить каждого ребенка маленьким клинообразным шрамом на лбу — над левым углом правого глаза у мальчиков и над правым углом левого глаза — у девочек.
Но, несмотря на это, когда они вернулись в свою общину в оазисе, они вели с собой восемнадцать лошадей. На двух сидели Конан и Испарана. Две принадлежали раньше Сариду и Хассеку. Две были вьючными лошадьми Конана и Хассека. Остальные двенадцать некогда были скакунами одетых в зеленое бандитов, которых шанки называли иоггитами, по имени их бога. Одно животное во время стычки было ранено. Его убили и оставили для крылатых или четвероногих падальщиков. Шанки ни за что не стали бы ездить верхом на лошадях, или носить их шкуры, или есть их мясо.
Солнце стояло низко, и небо было прочерчено кровавыми, топазовыми и перламутровыми полосами, когда воины на верблюдах и их гости достигли безымянной общины; это был дом шанки. Здесь высоко вздымались пальмы, и листья свисали с их верхушек, словно руки, раскачивающиеся над шатрами и небольшими круглыми кладовыми. Здесь мужчины носили белые туники с длинными рукавами поверх свободных шаровар или штанов желтого, или оранжевого, или красного, или сочного коричневого цвета, для достижения которого необходима была верблюжья моча; их женщины ходили в ярко-алом, и только юбки закрывали их тело и ноги. Замужние женщины закрывали голову так, что ни одного ее участка не было видно.
Хотя гостям сказали, что шанки живут в этом оазисе «сотни лет», единственными постройками были кладовые — зернохранилища из глины и навоза. Шанки жили в шатрах, как их предки-кочевники, и сохраняли все атрибуты и обычаи воинственного народа. Здесь жило меньше пятисот человек — оазис был домом, и население строго контролировалось, — и ими управлял человек, которого называли ханом.
Не кто иной, как Хаджимен, сын Ахимен-хана, возглавил атаку на старых врагов шанки, джазихим, называемых также иоггитами. Ахимену не было еще и четырех десятков лет; его сыну и наследнику было двадцать и четыре, и его старшая сестра жила в гареме Великого Хана в Аграпуре — она была даром Ахимена. Шанки жили внутри границ Империи Турана, но не принадлежали ей. Поскольку они патрулировали пустыню поблизости и время от времени соглашались охранять караваны, король-император из Аграпура в Туране позволял им оставаться здесь, не отбывая воинскую повинность и не платя налоги Турану.
Когда Ахимен и его сын сняли белые верхние одежды, которые они надевали, только выезжая за пределы своей общины, Конан увидел, что на них были свободные желтые кафтаны поверх алых рубах и очень длинные свободные белые шаровары. На груди у каждого к кафтану была приколота черная пятиконечная звезда.
Жена Хаджимена, безликая, облаченная во все алое, увешанная и украшенная опалами, гранатами и серебром, увела Испарану, чтобы позаботиться о ее туалете. Ахимен пригласил Конана в свой шатер. У вождя шанки были потрясающие усы: они были смазаны жиром и маслом для блеска и закручены вверх толстыми жгутами, изгибавшимися дугой на его щеках и доходившими почти до нижних век. Знак шанки над его глазом был странно изогнут двумя вертикальными морщинами, прорезанными песком и ветром. Сорок лет в пустыне сделали его лицо лицом шестидесяти летнего. В его единственное кольцо был вставлен большой гранат, а на его груди на шнурке из сплетенного верблюжьего волоса висел опал в форме полусферы.
— Конан из Киммерии, добро пожаловать к шайки. Мы разместим твоих лошадей.
— Что делают шанки с захваченными лошадьми, Ахимен-хан?
— Шанки меняют их в Замбуле, — как нельзя более учтиво ответил тот, — на хороших верблюдов и те немногие вещи, в которых шанки нуждаются. Замбулиицы с радостью берут лошадей, а также опалы, из которых мои люди вырезают фигурки верблюдов и звезды или раскалывают и полируют их, придавая им форму идеальных полусфер.
— Я заметил у шанки много опалов, — сказал Конан, — и все они прекрасны. Вы настоящие художники. Шанки сегодня захватили восемь лошадей, а я — пять.
Ахимен склонил голову. Люди с почтением уступали им дорогу на пути к шатру вождя и изумленно смотрели на человека со странными глазами, возвышавшегося над их ханом, потому что киммериец был почти гигантом, а шанки не были высокими. Конан так и не узнал, откуда это племя появилось здесь.
— Мы уважаем право Конана потребовать себе всех этих лошадей. Однако я выслушал своего сына и признаю, что восемь лошадей причитаются нам, а пять принадлежат Конану по праву сражения и захвата. Одну из наших мы убили. Эй, наполни чашу этого человека! — ибо Конану подали большую чашу, сделанную шанки из глины и обожженного песка, через какое-то мгновение после того, как он соскочил с лошади.
Пока молодой воин, которому была оказана такая честь, наполнял чашу, Конан сказал:
— Я прошу хана шанки отобрать трех из пяти лошадей для себя, ибо без его людей я и моя женщина умерли бы сегодня.
Они вошли в шатер, который стоял в центре общины и был не крупнее, чем все остальные. Воин-шанки — на вид ему, как подумал Конан, было лет двенадцать, — не пошел за ними. Внутри были низкие столы, явно сделанные не шанки, и коврики, явно сделанные ими; они были из верблюжьей кожи или курчавого верблюжьего волоса, и некоторые были выкрашены в красный или коричневый цвет, рецепт получения которого шанки держали в тайне.
При словах своего гостя Ахимен вновь склонил голову.
— Конан чересчур щедр, — как с лошадьми, так и со словами. Однако мне кажется, что могучий воин, на которого напали шестеро и который убил пятерых, не нуждался в нашей помощи!
Конан наклонил голову, что, как он чувствовал, было правильным среди этих свирепых воинов пустыни, восседающих на верблюдах, воинов, которые были такими учтивыми в пределах своей общины и которые не использовали прямой формы обращения. Он не стал ничего отрицать. Вождь шанки знал так же хорошо, как и киммериец, что его слова были преувеличением.
— Это были всего лишь иоггиты, — сказал Конан, зная, что сделает этим приятное человеку, которого он уважал; киммериец редко встречал таких людей. Он заметил, что Ахимен притворно сплюнул.
— Я приму одну лошадь как щедрый дар Конана, — сказал Ахимен.
Киммериец, ободренный этим торгом наоборот, нервно решился сделать широкий жест и притвориться щедрым до смешного.
— Ахимен-хан вызовет мое неудовольствие, если не примет пять лошадей.
— Возможно, я не вызову неудовольствия своего гостя, если приму трех лошадей, — вернулся к первоначальному предложению Ахимен-хан, — по его выбору.
— Это будут три лошади по выбору хана, — ответил Конан. Хотя мечтой его жизни было стать бога тым, он не мог представить себе, что это произойдет путем непрерывного приобретения скота или недвижимости.
— Для меня будет честью выбрать двух из пяти лошадей моего гостя.
— Я верю, что выбор хана будет наилучшим, хотя это всего лишь лошади, а не верблюды.
— Я доволен, — сказал Ахимен-хан.
— Я доволен, — сказал Конан.
— Наполните чашу нашего гостя! — сказал Ахимен.
Поскольку в шатре больше никого не было, он поднял кувшин и сам наполнил чашу. Конан поклонился. Хан, чей шатер был цвета песка и украшен двумя связками человеческих ушей — по одной с каждой стороны входа, — повернулся к перегородке, образованной плотной непрозрачной занавеской алого цвета, и дважды щелкнул пальцами.
Из-за перегородки вышли две тоненькие девочки, едва достигшие зрелости и достаточно похожие друг на друга, чтобы быть сестрами. На каждой из них были огромные, тяжелые бронзовые серьги, которые, без сомнения, со временем должны были оттянуть мочки их ушей ниже линии челюсти; на каждой был довольно широкий и толстый бронзовый ножной браслет; левое предплечье каждой было обернуто и обвязано сплетенными в косичку полосками верблюжьей кожи, затянутыми угрожающе туго. Больше ни на одной из них вообще ничего не было, и когда они упали на колени и низко поклонились, Конан попытался не смотреть на них во все глаза. Несмотря на их возраст, ему внезапно захотелось оказаться позади них.
Из-за их спин вышла и прошла между ними молодая женщина. Она казалась совершенно бесформенной в нескольких красных одеждах, надетых одна на другую и украшенных серебром и опалами. Один опал торчал из ее левой ноздри, которая, как понял Конан, была проткнута, а левый рукав ее одежды был плотно обернут темной кожей. К ее груди была приколота черная пятиконечная звезда. Губы были выкрашены в черный цвет, глаза обведены — с очевидной тщательностью — непрерывной угольной чертой, так что зрачки казались огромными; а украшение из слоновой кости, свисавшее спереди ниже ее талии, было непристойным.
— Моя дочь Зульфи, — сказал Ахимен-хан. Пока Конан рылся в мозгу, пытаясь отыскать слова, достаточно учтивые для шанки, Зульфи закрыла лицо руками и очень низко поклонилась. Конан происходил из воинственного племени и находился сейчас среди таких же воинственных людей, поэтому он чувствовал, что ему подобает стоять совершенно неподвижно. Если он нанесет этим оскорбление, то извинится и напомнит своему хозяину, что приехал издалека. Если это будет недостаточно, думал киммериец, то вечно эффективное решение проблемы висело у него на бедре.
— Ханская дочь Зульфи — красавица и делает честь его шатру и его чреслам, — сказал Конан, и эти необычные слова явно понравились и женщине с губами странного цвета, и ее отцу.
В этот момент появилась еще одна женщина; она, казалось, не имела лица и даже головы под алой вуалью, украшенной золотыми арабесками и свисающей до пояса, который был сделан из серебряных дисков и опускался ниже ее широкого, крепкого живота. Диски, как разглядел Конан, были монетами, и он понял, что эта женщина носит на себе немалый их вес.
— Моя жена Акби, — сказал Ахимен. Ее поклон, как заметил Конан, был не таким глубоким, как у ее дочери.
— Мне оказана честь и… удовольствие в том, что я лишен созерцания, без сомнения, ослепительной красоты матери прекрасной Зульфи и такого красивого сына, как Хаджимен.
«Еще несколько подобных речей, — кисло подумал Конан, — и мое пиво может попроситься обратно».
Акби снова поклонилась. Она и Зульфи удалились в темный угол и уселись там; их плавные, струящиеся движения почти не колыхали закрывающих все тело алых одежд. Ахимен щелкнул пальцами. Две обнаженные девочки неуклюже отползли назад и устроились по обе стороны от женщин.
— Дочери иоггитов, — сказал Ахимен и притворно сплюнул.
— Конечно, — сказал Конан, гадая, как долго пленниц держали обнаженными… и сколько времени могло пройти, прежде чем их левые руки высохнут и отомрут.
Хан повернулся к своей жене и дочери:
— Зульфи, ты будешь служить мне и этому гостю в нашем шатре. Женщина — забери своих животных и приготовь нам пищу.
Конан отметил, что двое «животных», слегка прихрамывая из-за своих больших металлических ножных браслетов, вышли из шатра раньше своей хозяйки. Зульфи подошла к мужчинам и заглянула в их чаши. Обе были еще полны густого шанкийского пива. «Даже в пустыне, где каждое зернышко на счету, люди умудряются варить пиво!» — размышлял Конан. Или, может быть, шанки покупали его в Замбуле, в обмен на резные опалы из какой-нибудь местности с мягкой глинистой почвой и на лошадей, чьи хозяева были убиты.
Киммериец надеялся, что Ахимен не ждет от него никакого ответного жеста. Испарана благоразумно согласилась на то, чтобы называться среди этих примитивных воителей «женщиной Конана». Однако тот не мог и представить себе, чтобы такая гордая и умелая воровка и посланница хана выполняла роль служанки даже перед этим могущественным вождем целых пяти сотен людей. В то же самое время его заинтересовало, что с ней стало.
— Я хотел бы спросить, где моя женщина, Испарана.
— Она получит одежду, подобающую женщине, — сказал ему Ахимен-хан, — и будет наблюдать за тем, как вбивают колышки для шатра Конана, как и приличествует женщине, путешествующей со своим мужчиной.
— О-о! — сказал Конан.
— Наполни чашу этого человека!
Зульфи выполнила приказание; Акби была снаружи вместе со своими «животными»; Конан видел там раньше две плиты со стенками из глины и теперь ощущал запах жарящегося на жире чеснока.
— Мой гость не привычен к пустыне, — сказал Ахимен, гибким движением соскальзывая на колени и затем усаживаясь на коврике из верблюжьей шерсти, расстеленном на верблюжьей же шкуре, покрывающей землю. Он знаком показал, что Конану следует присоединиться к нему.
Конан так и сделал.
— Нет, — сказал он. — На моей родине, которую я покинул, нет пустынь, и в течение некоторой части года там бывает очень холодно.
Ахимен кивнул.
— Я слышал о холоде, — серьезно сказал он, хотя Конан прекрасно знал, что в пустыне по ночам может быть мучительно холодно. — И глаза Конана, имеющие странный небесный оттенок, не страдали от песчаной слепоты.
— Нет.
— Конана хранят боги. Сущее наказание — эта песчаная слепота. Мы носим на себе специальный камень, чтобы уберечься от нее. И, естественно, проводим углем черту под глазами. Зульфи, принеси нашему гостю блеск-камень.
Зульфи, шурша одеждой и позвякивая украшениями, скрылась за перегородкой, а Конан почувствовал, как у него заурчало в желудке: снаружи Акби готовила что-то невероятно аппетитное. Хлеб с чесноком, в этом он был уверен, но надеялся на большее. Он прекрасно понимал, что не следует отказываться ни от какого подарка… а потому, когда Зульфи вернулась с гранатом размером со сливу, он припомнил Ахименов торг наоборот.
«Только согласись принять этот огромный камень, — подумал киммериец, — и будешь, как эти — тьфу — иоггиты!»
— Я приму в дар блеск-камень, в десять раз меньший, чем это сокровище.
— Ах! Теба выказывает неудовольствие, — сказал Ахимен, словно жалуясь какому-то богу, как предположил Конан, — имя было ему незнакомо. — Гость не хочет принять предлагаемый ему дар! Зульфи, защити нашу честь; принеси блеск-камень вполовину меньше этого!
— Я приму дар хана, — сказал Конан, в душе которого шанкийское понятие о долге и честь спорили с природной скупостью, — не больше, чем в одну двадцатую этого.
Ахимен вздохнул, словно в отчаянии.
— Наш гость согласен принять от нас в дар лишь третью часть того, что мы хотим ему дать. Принеси такой камень, Зульфи.
— Мне оказана слишком большая честь, — ответил Конан, пытаясь проглотить душившую его жадность и не выглядеть при этом огорченным. — Моя собственная честь не позволит мне принять столь богатый дар! Я могу принять всего лишь десятую часть того камня, что находится в прекрасных руках дочери хана.
— Наш гость сам оказывает себе честь своей скромностью, — отозвался Ахимен-хан, хлопая себя по лбу.
Потом, к потрясению Конана, он вытащил из-за широкого алого кушака, опоясывающего его талию под кафтаном, изогнутый нож и коснулся его острием своей груди, когда рука киммерийца уже начала двигаться, чтобы схватить и сдавить запястье хана.
— Если мой гость, который дарит мне множество лошадей, не примет в дар два камня в десятую долю этого, — который в действительности слишком велик, чтобы его можно было носить, так что я стыжусь своего предложения, — я убью себя в тот же миг.
— Пусть рука хана остановится, — ответил Конан, которому хотелось расхохотаться. — Я скорее пролью собственную кровь и даже умру, чем навлеку на шанки роковой удар, позволив их великому хану получить хотя бы царапину.
Ахимен бросил взгляд на киммерийца. Конан не мог быть уверен, был ли это взгляд восхищения цветистостью ответной речи или некоторой горечи от того, что гость «сдался». Зульфи удалилась, шелестя и позвякивая.
— Позволительно ли мне поклониться дочери хана при ее возвращении?
Лицо Ахимена приняло шокированное выражение, и Конан почувствовал, что это не притворство.
— Каким образом я обидел Конана из Киммерии, что он хочет поклониться женщине, да еще в моем шатре?
Конан быстро подумал и вытащил маленький кинжал, служивший ему для еды.
— Я убью себя, — сказал он и начал импровизировать. — Среди некоторых народов это означает великую честь, если человек предлагает поклониться дочери другого.
— Ах! — рука Ахимена поднялась к его бороде и прочесала ее пальцами. — Захватывающая идея! Я вижу, что Конан хотел только почтить меня. Люди во всем мире так различны, не правда ли? Какие странные обычаи должен знать мой гость!
— Да, — торжественно сказал Конан, пряча кинжал в ножны и вспоминая о словах этого жителя пустыни о холоде: «Я слышал о нем», — сказал Ахимен.
— Да, — повторил киммериец. — Некоторые убеждают рабов принять их богов и обычаи и воспитывают их внутри своего племени. Потом эти рабы вступают в брак с членами захватившего их племени, и их дети ничем не отличаются от остальных.
Ахимен потряс головой; он выглядел так, словно его вот-вот вырвет.
— Без сомнения, в Киммерии обычаи не таковы!
— О нет, — сказал Конан.
Он узнал то, что ему хотелось знать. В течение сотен лет эта маленькая группа из пяти сотен человек практиковала эндогамию, так что кровь шанки все время сохранялась в них, — откуда бы она ни появилась, — а обряды и обычаи с прошествием времени становились лишь более замысловатыми и строгими.
Зульфи вернулась с двумя гранатами, каждый из которых был достаточно большим, чтобы образовать головку рукояти кинжала. Каждый был искусно и, без сомнения, с большими усилиями просверлен и подвешен на шнурке из сплетенного верблюжьего волоса. Конан вежливо принял дары, позаботившись не поклониться дочери Ахимена, хана пяти сотен человек.
— Да одарит Теба Конана из Киммерии орлиным зрением и защитит его от песчаной слепоты, — сказала она, и Ахимен повторил эти слова вслед за ней.
— Может ли гость, который боится нанести оскорбление, спросить: почему хан и его семья носят звезды из темной ткани, в то время, как на других шанки я их не видел? Это знак семьи хана?
— Нет, — сказал Ахимен, глядя на коврик между своими скрещенными ногами. — Мы носим траур, человек из Киммерии. Мои люди только что сняли черные звезды Смерти, проносив их месяц. Мы будем носить свои звезды целый год, и к концу этого времени звезды будут приколоты к телам двух рабов, а эти рабы — сожжены.
Мысли Конана обратились к двум маленьким обнаженным рабыням, но он не был потрясен. Эти люди были воинственным племенем. Иоггиты были их смертельными врагами, а обычаи есть обычаи. И к тому же Конан жил в Шадизаре, где в храмах, посвященных многим странным богам, исполнялись как нельзя более отвратительные и ужасающие обряды, как с животными, так и с людьми, и кровавые жертвоприношения, которые были такими же древними, как и сама его раса — раса самых жестоких животных во всем мире.
— Гость погружен в траур вместе с хозяином, — сказал Конан, опустив взгляд на свой коврик. — У хана шанки был другой сын, который теперь потерян для него?
— Нет. Дочь. Я послал ее, в знак почести и большой дружбы, хану замбулийцев. Она была девой в расцвете юности, несорванная белая роза скал. Среди этих людей, живущих за стенами, дочь пустыни зачахла и умерла. Нам сообщили об этом. Хан замбулийцев послал известие, что она ожидала ребенка, без сомнения, сына; хан хотел почтить нас, положив ее тело рядом с телами своих предков и своих женщин. Мы прощаем ему это, ибо он не мог знать, что она не хотела бы быть вот так заточенной в земле. Ее следовало, конечно же, вернуть в пустыню, которая была ее домом, где ее сожгли бы и прах развеяли по ветру, чтобы он соединился с песками.
— Конечно, — отозвался Конан.
— Я опечален этими мыслями, — сказал Ахимен, — а так не подобает вести себя в присутствии гостя-воина! «Отдай горю время, отведенное для горя, — говорит нам Теба, — и радости — время для веселья, и всегда радушно принимай гостя в шатрах шанки». Зульфи! Наполни нам чаши! — Ахимен обратил на Конана пылающий страстью орлиный взор. — Мы напьемся вместе, воин из Киммерии!
«А утром я отправлюсь в Замбулу с распухшей головой, — подумал Конан. — Надеюсь, нам не придется напиваться до того, как мы поедим!»
Им не пришлось, хотя блюдо из приправленных пряностями овощей, сваренных в пиве, и куски, оторванные от широких, плоских лепешек маслянистого, начиненного чесноком хлеба из цельной пшеничной муки, не показались пиршеством человеку с холмов Киммерии, который ел мясо практически с рождения, — несмотря на всю аппетитность подсоленных яств Акби.
А вот жажду они вызвали. * * *
— Ты… ты так красива, — сказал Конан Испаране утром, даже не пытаясь скрыть свое изумление. Он открыл глаза, лежа на спине, и обнаружил, что она сидит рядом с ним.
Ее брови были со знанием дела выщипаны, чтобы придать им определенную форму, и смазаны жиром; ее губам, хоть они и были выкрашены в жутковатый черный цвет, как у женщин шанки, была с помощью косметики придана форма и блеск; глаза, обведенные углем, казались огромными, а с ресниц уголь прямотаки сыпался; ногти были накрашены лаком. Ее покрывали алые одежды шанки. Большой белый опал на цепочке из сплетенного верблюжьего волоса, сверкая розовыми и зелеными искрами, тяжело покачивался между ее грудей, подчеркивая их выпуклость.
Конан приподнялся и сел в шатре, в который он не помнил, как заходил, и увидел, что ногти на ногах Испараны тоже накрашены лаком. У нее были очень красивые ступни, и кожа на них была не темнее, чем у него.
— Ты… отвратителен, — бесстрастно сказала она. — Тебя почти втащили сюда намного позже восхода луны; ты был пьян, бормотал что-то, и от тебя воняло чесноком и их пивом — и сейчас еще воняет!
Он ухмыльнулся, отмечая при этом, какой тяжелой кажется его голова, и гадая, будет ли она выражать протест, если он перейдет к активным действиям.
— И ты меня не убила.
— Убить тебя? Зачем мне тебя убивать?
— Ну как же, Спарана, — сказал он, опуская свою очень большую ладонь на ее бедро, — мы с тобой соперники и заклятые враги, разве ты не помнишь?
— Я помню. А еще я бросила кинжал, который спас тебе жизнь, помнишь?
— Помню. Я благодарен тебе. Значит, мы союзники. И ты даже не обыскала меня. Она посмотрела на него.
— У тебя с собой кинжал, два неплохих граната на шнурках из верблюжьего волоса — к удаче, по поверьям этих лунатиков, — неплохое кольцо, спрятанное в кошельке, и этот хлам, от которого несет чесноком, у тебя на шее.
Конан ухмыльнулся — он предусмотрительно натер глиняный «амулет» со вставленными в него стекляшками шанкийским хлебом, когда почувствовал, что вот-вот отключится. Значит, она его обыскала!
— А если бы Глаз Эрлика был спрятан на моей прекрасной персоне?
— Ну, я бы распорола заднюю стенку твоего шатра твоим же кинжалом, дорогой Конан, а потом воткнула этот кинжал под твои воняющие чесноком ребра и была бы теперь за много лиг к югу отсюда!
— Ах, Спарана, Спарана! Какой мерзкой каргой ты хочешь быть! Как повезло нам обоим, что ты не нашла драгоценный амулет своего драгоценного хана.
И он притянул ее вниз к себе.
— Уф, — пробормотала она. — Пиво и чес… Лицо Конана выразило протест, и он приказал ей убираться прочь и помалкивать.
11. ШПИОНЫ ЗАМБУЛЫ
Солнце пылало, и пустыня мерцала, и двадцать солдат ехали на север, а позади них, в Замбуле, молодой маг смотрел в свое зеркало, чтобы наблюдать за продвижением двоих, приближающихся к городу, и трижды в день докладывал своему хану. А еще он строил планы, как строили планы бунтовщик Балад и его последователи, пока Замбула мерцала и наливалась гноем, словно нарыв на теле южной пустыни. * * * У Конана и Испараны не было никаких неприятностей.
Они были гостями маленькой, расположенной в пустыне общины шанки, чья древняя религия предписывала им ездить верхом на верблюдах, а не на лошадях, и метить каждого ребенка маленьким клинообразным шрамом на лбу — над левым углом правого глаза у мальчиков и над правым углом левого глаза — у девочек.
Но, несмотря на это, когда они вернулись в свою общину в оазисе, они вели с собой восемнадцать лошадей. На двух сидели Конан и Испарана. Две принадлежали раньше Сариду и Хассеку. Две были вьючными лошадьми Конана и Хассека. Остальные двенадцать некогда были скакунами одетых в зеленое бандитов, которых шанки называли иоггитами, по имени их бога. Одно животное во время стычки было ранено. Его убили и оставили для крылатых или четвероногих падальщиков. Шанки ни за что не стали бы ездить верхом на лошадях, или носить их шкуры, или есть их мясо.
Солнце стояло низко, и небо было прочерчено кровавыми, топазовыми и перламутровыми полосами, когда воины на верблюдах и их гости достигли безымянной общины; это был дом шанки. Здесь высоко вздымались пальмы, и листья свисали с их верхушек, словно руки, раскачивающиеся над шатрами и небольшими круглыми кладовыми. Здесь мужчины носили белые туники с длинными рукавами поверх свободных шаровар или штанов желтого, или оранжевого, или красного, или сочного коричневого цвета, для достижения которого необходима была верблюжья моча; их женщины ходили в ярко-алом, и только юбки закрывали их тело и ноги. Замужние женщины закрывали голову так, что ни одного ее участка не было видно.
Хотя гостям сказали, что шанки живут в этом оазисе «сотни лет», единственными постройками были кладовые — зернохранилища из глины и навоза. Шанки жили в шатрах, как их предки-кочевники, и сохраняли все атрибуты и обычаи воинственного народа. Здесь жило меньше пятисот человек — оазис был домом, и население строго контролировалось, — и ими управлял человек, которого называли ханом.
Не кто иной, как Хаджимен, сын Ахимен-хана, возглавил атаку на старых врагов шанки, джазихим, называемых также иоггитами. Ахимену не было еще и четырех десятков лет; его сыну и наследнику было двадцать и четыре, и его старшая сестра жила в гареме Великого Хана в Аграпуре — она была даром Ахимена. Шанки жили внутри границ Империи Турана, но не принадлежали ей. Поскольку они патрулировали пустыню поблизости и время от времени соглашались охранять караваны, король-император из Аграпура в Туране позволял им оставаться здесь, не отбывая воинскую повинность и не платя налоги Турану.
Когда Ахимен и его сын сняли белые верхние одежды, которые они надевали, только выезжая за пределы своей общины, Конан увидел, что на них были свободные желтые кафтаны поверх алых рубах и очень длинные свободные белые шаровары. На груди у каждого к кафтану была приколота черная пятиконечная звезда.
Жена Хаджимена, безликая, облаченная во все алое, увешанная и украшенная опалами, гранатами и серебром, увела Испарану, чтобы позаботиться о ее туалете. Ахимен пригласил Конана в свой шатер. У вождя шанки были потрясающие усы: они были смазаны жиром и маслом для блеска и закручены вверх толстыми жгутами, изгибавшимися дугой на его щеках и доходившими почти до нижних век. Знак шанки над его глазом был странно изогнут двумя вертикальными морщинами, прорезанными песком и ветром. Сорок лет в пустыне сделали его лицо лицом шестидесяти летнего. В его единственное кольцо был вставлен большой гранат, а на его груди на шнурке из сплетенного верблюжьего волоса висел опал в форме полусферы.
— Конан из Киммерии, добро пожаловать к шайки. Мы разместим твоих лошадей.
— Что делают шанки с захваченными лошадьми, Ахимен-хан?
— Шанки меняют их в Замбуле, — как нельзя более учтиво ответил тот, — на хороших верблюдов и те немногие вещи, в которых шанки нуждаются. Замбулиицы с радостью берут лошадей, а также опалы, из которых мои люди вырезают фигурки верблюдов и звезды или раскалывают и полируют их, придавая им форму идеальных полусфер.
— Я заметил у шанки много опалов, — сказал Конан, — и все они прекрасны. Вы настоящие художники. Шанки сегодня захватили восемь лошадей, а я — пять.
Ахимен склонил голову. Люди с почтением уступали им дорогу на пути к шатру вождя и изумленно смотрели на человека со странными глазами, возвышавшегося над их ханом, потому что киммериец был почти гигантом, а шанки не были высокими. Конан так и не узнал, откуда это племя появилось здесь.
— Мы уважаем право Конана потребовать себе всех этих лошадей. Однако я выслушал своего сына и признаю, что восемь лошадей причитаются нам, а пять принадлежат Конану по праву сражения и захвата. Одну из наших мы убили. Эй, наполни чашу этого человека! — ибо Конану подали большую чашу, сделанную шанки из глины и обожженного песка, через какое-то мгновение после того, как он соскочил с лошади.
Пока молодой воин, которому была оказана такая честь, наполнял чашу, Конан сказал:
— Я прошу хана шанки отобрать трех из пяти лошадей для себя, ибо без его людей я и моя женщина умерли бы сегодня.
Они вошли в шатер, который стоял в центре общины и был не крупнее, чем все остальные. Воин-шанки — на вид ему, как подумал Конан, было лет двенадцать, — не пошел за ними. Внутри были низкие столы, явно сделанные не шанки, и коврики, явно сделанные ими; они были из верблюжьей кожи или курчавого верблюжьего волоса, и некоторые были выкрашены в красный или коричневый цвет, рецепт получения которого шанки держали в тайне.
При словах своего гостя Ахимен вновь склонил голову.
— Конан чересчур щедр, — как с лошадьми, так и со словами. Однако мне кажется, что могучий воин, на которого напали шестеро и который убил пятерых, не нуждался в нашей помощи!
Конан наклонил голову, что, как он чувствовал, было правильным среди этих свирепых воинов пустыни, восседающих на верблюдах, воинов, которые были такими учтивыми в пределах своей общины и которые не использовали прямой формы обращения. Он не стал ничего отрицать. Вождь шанки знал так же хорошо, как и киммериец, что его слова были преувеличением.
— Это были всего лишь иоггиты, — сказал Конан, зная, что сделает этим приятное человеку, которого он уважал; киммериец редко встречал таких людей. Он заметил, что Ахимен притворно сплюнул.
— Я приму одну лошадь как щедрый дар Конана, — сказал Ахимен.
Киммериец, ободренный этим торгом наоборот, нервно решился сделать широкий жест и притвориться щедрым до смешного.
— Ахимен-хан вызовет мое неудовольствие, если не примет пять лошадей.
— Возможно, я не вызову неудовольствия своего гостя, если приму трех лошадей, — вернулся к первоначальному предложению Ахимен-хан, — по его выбору.
— Это будут три лошади по выбору хана, — ответил Конан. Хотя мечтой его жизни было стать бога тым, он не мог представить себе, что это произойдет путем непрерывного приобретения скота или недвижимости.
— Для меня будет честью выбрать двух из пяти лошадей моего гостя.
— Я верю, что выбор хана будет наилучшим, хотя это всего лишь лошади, а не верблюды.
— Я доволен, — сказал Ахимен-хан.
— Я доволен, — сказал Конан.
— Наполните чашу нашего гостя! — сказал Ахимен.
Поскольку в шатре больше никого не было, он поднял кувшин и сам наполнил чашу. Конан поклонился. Хан, чей шатер был цвета песка и украшен двумя связками человеческих ушей — по одной с каждой стороны входа, — повернулся к перегородке, образованной плотной непрозрачной занавеской алого цвета, и дважды щелкнул пальцами.
Из-за перегородки вышли две тоненькие девочки, едва достигшие зрелости и достаточно похожие друг на друга, чтобы быть сестрами. На каждой из них были огромные, тяжелые бронзовые серьги, которые, без сомнения, со временем должны были оттянуть мочки их ушей ниже линии челюсти; на каждой был довольно широкий и толстый бронзовый ножной браслет; левое предплечье каждой было обернуто и обвязано сплетенными в косичку полосками верблюжьей кожи, затянутыми угрожающе туго. Больше ни на одной из них вообще ничего не было, и когда они упали на колени и низко поклонились, Конан попытался не смотреть на них во все глаза. Несмотря на их возраст, ему внезапно захотелось оказаться позади них.
Из-за их спин вышла и прошла между ними молодая женщина. Она казалась совершенно бесформенной в нескольких красных одеждах, надетых одна на другую и украшенных серебром и опалами. Один опал торчал из ее левой ноздри, которая, как понял Конан, была проткнута, а левый рукав ее одежды был плотно обернут темной кожей. К ее груди была приколота черная пятиконечная звезда. Губы были выкрашены в черный цвет, глаза обведены — с очевидной тщательностью — непрерывной угольной чертой, так что зрачки казались огромными; а украшение из слоновой кости, свисавшее спереди ниже ее талии, было непристойным.
— Моя дочь Зульфи, — сказал Ахимен-хан. Пока Конан рылся в мозгу, пытаясь отыскать слова, достаточно учтивые для шанки, Зульфи закрыла лицо руками и очень низко поклонилась. Конан происходил из воинственного племени и находился сейчас среди таких же воинственных людей, поэтому он чувствовал, что ему подобает стоять совершенно неподвижно. Если он нанесет этим оскорбление, то извинится и напомнит своему хозяину, что приехал издалека. Если это будет недостаточно, думал киммериец, то вечно эффективное решение проблемы висело у него на бедре.
— Ханская дочь Зульфи — красавица и делает честь его шатру и его чреслам, — сказал Конан, и эти необычные слова явно понравились и женщине с губами странного цвета, и ее отцу.
В этот момент появилась еще одна женщина; она, казалось, не имела лица и даже головы под алой вуалью, украшенной золотыми арабесками и свисающей до пояса, который был сделан из серебряных дисков и опускался ниже ее широкого, крепкого живота. Диски, как разглядел Конан, были монетами, и он понял, что эта женщина носит на себе немалый их вес.
— Моя жена Акби, — сказал Ахимен. Ее поклон, как заметил Конан, был не таким глубоким, как у ее дочери.
— Мне оказана честь и… удовольствие в том, что я лишен созерцания, без сомнения, ослепительной красоты матери прекрасной Зульфи и такого красивого сына, как Хаджимен.
«Еще несколько подобных речей, — кисло подумал Конан, — и мое пиво может попроситься обратно».
Акби снова поклонилась. Она и Зульфи удалились в темный угол и уселись там; их плавные, струящиеся движения почти не колыхали закрывающих все тело алых одежд. Ахимен щелкнул пальцами. Две обнаженные девочки неуклюже отползли назад и устроились по обе стороны от женщин.
— Дочери иоггитов, — сказал Ахимен и притворно сплюнул.
— Конечно, — сказал Конан, гадая, как долго пленниц держали обнаженными… и сколько времени могло пройти, прежде чем их левые руки высохнут и отомрут.
Хан повернулся к своей жене и дочери:
— Зульфи, ты будешь служить мне и этому гостю в нашем шатре. Женщина — забери своих животных и приготовь нам пищу.
Конан отметил, что двое «животных», слегка прихрамывая из-за своих больших металлических ножных браслетов, вышли из шатра раньше своей хозяйки. Зульфи подошла к мужчинам и заглянула в их чаши. Обе были еще полны густого шанкийского пива. «Даже в пустыне, где каждое зернышко на счету, люди умудряются варить пиво!» — размышлял Конан. Или, может быть, шанки покупали его в Замбуле, в обмен на резные опалы из какой-нибудь местности с мягкой глинистой почвой и на лошадей, чьи хозяева были убиты.
Киммериец надеялся, что Ахимен не ждет от него никакого ответного жеста. Испарана благоразумно согласилась на то, чтобы называться среди этих примитивных воителей «женщиной Конана». Однако тот не мог и представить себе, чтобы такая гордая и умелая воровка и посланница хана выполняла роль служанки даже перед этим могущественным вождем целых пяти сотен людей. В то же самое время его заинтересовало, что с ней стало.
— Я хотел бы спросить, где моя женщина, Испарана.
— Она получит одежду, подобающую женщине, — сказал ему Ахимен-хан, — и будет наблюдать за тем, как вбивают колышки для шатра Конана, как и приличествует женщине, путешествующей со своим мужчиной.
— О-о! — сказал Конан.
— Наполни чашу этого человека!
Зульфи выполнила приказание; Акби была снаружи вместе со своими «животными»; Конан видел там раньше две плиты со стенками из глины и теперь ощущал запах жарящегося на жире чеснока.
— Мой гость не привычен к пустыне, — сказал Ахимен, гибким движением соскальзывая на колени и затем усаживаясь на коврике из верблюжьей шерсти, расстеленном на верблюжьей же шкуре, покрывающей землю. Он знаком показал, что Конану следует присоединиться к нему.
Конан так и сделал.
— Нет, — сказал он. — На моей родине, которую я покинул, нет пустынь, и в течение некоторой части года там бывает очень холодно.
Ахимен кивнул.
— Я слышал о холоде, — серьезно сказал он, хотя Конан прекрасно знал, что в пустыне по ночам может быть мучительно холодно. — И глаза Конана, имеющие странный небесный оттенок, не страдали от песчаной слепоты.
— Нет.
— Конана хранят боги. Сущее наказание — эта песчаная слепота. Мы носим на себе специальный камень, чтобы уберечься от нее. И, естественно, проводим углем черту под глазами. Зульфи, принеси нашему гостю блеск-камень.
Зульфи, шурша одеждой и позвякивая украшениями, скрылась за перегородкой, а Конан почувствовал, как у него заурчало в желудке: снаружи Акби готовила что-то невероятно аппетитное. Хлеб с чесноком, в этом он был уверен, но надеялся на большее. Он прекрасно понимал, что не следует отказываться ни от какого подарка… а потому, когда Зульфи вернулась с гранатом размером со сливу, он припомнил Ахименов торг наоборот.
«Только согласись принять этот огромный камень, — подумал киммериец, — и будешь, как эти — тьфу — иоггиты!»
— Я приму в дар блеск-камень, в десять раз меньший, чем это сокровище.
— Ах! Теба выказывает неудовольствие, — сказал Ахимен, словно жалуясь какому-то богу, как предположил Конан, — имя было ему незнакомо. — Гость не хочет принять предлагаемый ему дар! Зульфи, защити нашу честь; принеси блеск-камень вполовину меньше этого!
— Я приму дар хана, — сказал Конан, в душе которого шанкийское понятие о долге и честь спорили с природной скупостью, — не больше, чем в одну двадцатую этого.
Ахимен вздохнул, словно в отчаянии.
— Наш гость согласен принять от нас в дар лишь третью часть того, что мы хотим ему дать. Принеси такой камень, Зульфи.
— Мне оказана слишком большая честь, — ответил Конан, пытаясь проглотить душившую его жадность и не выглядеть при этом огорченным. — Моя собственная честь не позволит мне принять столь богатый дар! Я могу принять всего лишь десятую часть того камня, что находится в прекрасных руках дочери хана.
— Наш гость сам оказывает себе честь своей скромностью, — отозвался Ахимен-хан, хлопая себя по лбу.
Потом, к потрясению Конана, он вытащил из-за широкого алого кушака, опоясывающего его талию под кафтаном, изогнутый нож и коснулся его острием своей груди, когда рука киммерийца уже начала двигаться, чтобы схватить и сдавить запястье хана.
— Если мой гость, который дарит мне множество лошадей, не примет в дар два камня в десятую долю этого, — который в действительности слишком велик, чтобы его можно было носить, так что я стыжусь своего предложения, — я убью себя в тот же миг.
— Пусть рука хана остановится, — ответил Конан, которому хотелось расхохотаться. — Я скорее пролью собственную кровь и даже умру, чем навлеку на шанки роковой удар, позволив их великому хану получить хотя бы царапину.
Ахимен бросил взгляд на киммерийца. Конан не мог быть уверен, был ли это взгляд восхищения цветистостью ответной речи или некоторой горечи от того, что гость «сдался». Зульфи удалилась, шелестя и позвякивая.
— Позволительно ли мне поклониться дочери хана при ее возвращении?
Лицо Ахимена приняло шокированное выражение, и Конан почувствовал, что это не притворство.
— Каким образом я обидел Конана из Киммерии, что он хочет поклониться женщине, да еще в моем шатре?
Конан быстро подумал и вытащил маленький кинжал, служивший ему для еды.
— Я убью себя, — сказал он и начал импровизировать. — Среди некоторых народов это означает великую честь, если человек предлагает поклониться дочери другого.
— Ах! — рука Ахимена поднялась к его бороде и прочесала ее пальцами. — Захватывающая идея! Я вижу, что Конан хотел только почтить меня. Люди во всем мире так различны, не правда ли? Какие странные обычаи должен знать мой гость!
— Да, — торжественно сказал Конан, пряча кинжал в ножны и вспоминая о словах этого жителя пустыни о холоде: «Я слышал о нем», — сказал Ахимен.
— Да, — повторил киммериец. — Некоторые убеждают рабов принять их богов и обычаи и воспитывают их внутри своего племени. Потом эти рабы вступают в брак с членами захватившего их племени, и их дети ничем не отличаются от остальных.
Ахимен потряс головой; он выглядел так, словно его вот-вот вырвет.
— Без сомнения, в Киммерии обычаи не таковы!
— О нет, — сказал Конан.
Он узнал то, что ему хотелось знать. В течение сотен лет эта маленькая группа из пяти сотен человек практиковала эндогамию, так что кровь шанки все время сохранялась в них, — откуда бы она ни появилась, — а обряды и обычаи с прошествием времени становились лишь более замысловатыми и строгими.
Зульфи вернулась с двумя гранатами, каждый из которых был достаточно большим, чтобы образовать головку рукояти кинжала. Каждый был искусно и, без сомнения, с большими усилиями просверлен и подвешен на шнурке из сплетенного верблюжьего волоса. Конан вежливо принял дары, позаботившись не поклониться дочери Ахимена, хана пяти сотен человек.
— Да одарит Теба Конана из Киммерии орлиным зрением и защитит его от песчаной слепоты, — сказала она, и Ахимен повторил эти слова вслед за ней.
— Может ли гость, который боится нанести оскорбление, спросить: почему хан и его семья носят звезды из темной ткани, в то время, как на других шанки я их не видел? Это знак семьи хана?
— Нет, — сказал Ахимен, глядя на коврик между своими скрещенными ногами. — Мы носим траур, человек из Киммерии. Мои люди только что сняли черные звезды Смерти, проносив их месяц. Мы будем носить свои звезды целый год, и к концу этого времени звезды будут приколоты к телам двух рабов, а эти рабы — сожжены.
Мысли Конана обратились к двум маленьким обнаженным рабыням, но он не был потрясен. Эти люди были воинственным племенем. Иоггиты были их смертельными врагами, а обычаи есть обычаи. И к тому же Конан жил в Шадизаре, где в храмах, посвященных многим странным богам, исполнялись как нельзя более отвратительные и ужасающие обряды, как с животными, так и с людьми, и кровавые жертвоприношения, которые были такими же древними, как и сама его раса — раса самых жестоких животных во всем мире.
— Гость погружен в траур вместе с хозяином, — сказал Конан, опустив взгляд на свой коврик. — У хана шанки был другой сын, который теперь потерян для него?
— Нет. Дочь. Я послал ее, в знак почести и большой дружбы, хану замбулийцев. Она была девой в расцвете юности, несорванная белая роза скал. Среди этих людей, живущих за стенами, дочь пустыни зачахла и умерла. Нам сообщили об этом. Хан замбулийцев послал известие, что она ожидала ребенка, без сомнения, сына; хан хотел почтить нас, положив ее тело рядом с телами своих предков и своих женщин. Мы прощаем ему это, ибо он не мог знать, что она не хотела бы быть вот так заточенной в земле. Ее следовало, конечно же, вернуть в пустыню, которая была ее домом, где ее сожгли бы и прах развеяли по ветру, чтобы он соединился с песками.
— Конечно, — отозвался Конан.
— Я опечален этими мыслями, — сказал Ахимен, — а так не подобает вести себя в присутствии гостя-воина! «Отдай горю время, отведенное для горя, — говорит нам Теба, — и радости — время для веселья, и всегда радушно принимай гостя в шатрах шанки». Зульфи! Наполни нам чаши! — Ахимен обратил на Конана пылающий страстью орлиный взор. — Мы напьемся вместе, воин из Киммерии!
«А утром я отправлюсь в Замбулу с распухшей головой, — подумал Конан. — Надеюсь, нам не придется напиваться до того, как мы поедим!»
Им не пришлось, хотя блюдо из приправленных пряностями овощей, сваренных в пиве, и куски, оторванные от широких, плоских лепешек маслянистого, начиненного чесноком хлеба из цельной пшеничной муки, не показались пиршеством человеку с холмов Киммерии, который ел мясо практически с рождения, — несмотря на всю аппетитность подсоленных яств Акби.
А вот жажду они вызвали. * * *
— Ты… ты так красива, — сказал Конан Испаране утром, даже не пытаясь скрыть свое изумление. Он открыл глаза, лежа на спине, и обнаружил, что она сидит рядом с ним.
Ее брови были со знанием дела выщипаны, чтобы придать им определенную форму, и смазаны жиром; ее губам, хоть они и были выкрашены в жутковатый черный цвет, как у женщин шанки, была с помощью косметики придана форма и блеск; глаза, обведенные углем, казались огромными, а с ресниц уголь прямотаки сыпался; ногти были накрашены лаком. Ее покрывали алые одежды шанки. Большой белый опал на цепочке из сплетенного верблюжьего волоса, сверкая розовыми и зелеными искрами, тяжело покачивался между ее грудей, подчеркивая их выпуклость.
Конан приподнялся и сел в шатре, в который он не помнил, как заходил, и увидел, что ногти на ногах Испараны тоже накрашены лаком. У нее были очень красивые ступни, и кожа на них была не темнее, чем у него.
— Ты… отвратителен, — бесстрастно сказала она. — Тебя почти втащили сюда намного позже восхода луны; ты был пьян, бормотал что-то, и от тебя воняло чесноком и их пивом — и сейчас еще воняет!
Он ухмыльнулся, отмечая при этом, какой тяжелой кажется его голова, и гадая, будет ли она выражать протест, если он перейдет к активным действиям.
— И ты меня не убила.
— Убить тебя? Зачем мне тебя убивать?
— Ну как же, Спарана, — сказал он, опуская свою очень большую ладонь на ее бедро, — мы с тобой соперники и заклятые враги, разве ты не помнишь?
— Я помню. А еще я бросила кинжал, который спас тебе жизнь, помнишь?
— Помню. Я благодарен тебе. Значит, мы союзники. И ты даже не обыскала меня. Она посмотрела на него.
— У тебя с собой кинжал, два неплохих граната на шнурках из верблюжьего волоса — к удаче, по поверьям этих лунатиков, — неплохое кольцо, спрятанное в кошельке, и этот хлам, от которого несет чесноком, у тебя на шее.
Конан ухмыльнулся — он предусмотрительно натер глиняный «амулет» со вставленными в него стекляшками шанкийским хлебом, когда почувствовал, что вот-вот отключится. Значит, она его обыскала!
— А если бы Глаз Эрлика был спрятан на моей прекрасной персоне?
— Ну, я бы распорола заднюю стенку твоего шатра твоим же кинжалом, дорогой Конан, а потом воткнула этот кинжал под твои воняющие чесноком ребра и была бы теперь за много лиг к югу отсюда!
— Ах, Спарана, Спарана! Какой мерзкой каргой ты хочешь быть! Как повезло нам обоим, что ты не нашла драгоценный амулет своего драгоценного хана.
И он притянул ее вниз к себе.
— Уф, — пробормотала она. — Пиво и чес… Лицо Конана выразило протест, и он приказал ей убираться прочь и помалкивать.
11. ШПИОНЫ ЗАМБУЛЫ
Факелы мигали. От них клубами поднимался вверх маслянистый дым, который добавлял густоты зловещей черноте балок, соединяющих каменные стены, поднимающиеся от темного, твердого земляного пола. Жертва свисала с одной из этих балок, и ее ноги едва касались пола.
Человек в черном капюшоне еще несколько раз обернул ужасно тонкую веревку вокруг ее запястий и бездушным рывком завязал надежный узел. Ее тело качнулось, и пальцы ног напряглись, чтобы не оторваться от пола. Она — очень белокурая, и юная, и обнаженная, если не считать рубцов, — судорожно втянула в себя воздух, и тело ее содрогнулось от вырвавшегося у нее долгого стона. Ее руки были связаны так крепко, что в кисти не поступала кровь. Человек в капюшоне затягивал веревки, пока они не начали сдирать кожу, впиваясь в запястья и предплечья. Теперь она совсем не чувствовала своих рук, только покалывание в них. Она спрашивала себя — обреченно, словно речь шла о ком-то другом, — были ли они темно-красными, или пурпурными, или уже почернели.
Человек в черном капюшоне еще несколько раз обернул ужасно тонкую веревку вокруг ее запястий и бездушным рывком завязал надежный узел. Ее тело качнулось, и пальцы ног напряглись, чтобы не оторваться от пола. Она — очень белокурая, и юная, и обнаженная, если не считать рубцов, — судорожно втянула в себя воздух, и тело ее содрогнулось от вырвавшегося у нее долгого стона. Ее руки были связаны так крепко, что в кисти не поступала кровь. Человек в капюшоне затягивал веревки, пока они не начали сдирать кожу, впиваясь в запястья и предплечья. Теперь она совсем не чувствовала своих рук, только покалывание в них. Она спрашивала себя — обреченно, словно речь шла о ком-то другом, — были ли они темно-красными, или пурпурными, или уже почернели.