Ичивари резко выдохнул – и начал опускать сталь к шее.
   И замер. Слеза скатилась по бледной щеке, упала на циновку и осталась лежать, круглая и яркая.
   Настоящая Слеза, знак самой Плачущей.
   Это было невозможно. Если бы небо рухнуло на лес, он удивился бы гораздо меньше. Все утратило смысл, все рассыпалось в прах и сгинуло. Сам махиг отпустил волосы жертвы, не заметив этого. Привычным движением убрал нож в ножны и сел на циновку, непрерывно глядя на Слезу и боясь утратить чудо. Вздрогнул, опомнился, быстро вправил локти бледной – уже понятно, наказывать ее не стоит, пусть приходит в себя. А пока не до того, надо склониться, рассмотреть лучистую яркую каплю, не сгинувшую и теперь. И не почерневшую! Ичивари бережно и неуверенно тронул каплю кончиками пальцев. Она качнулась на сухих листьях батара, сплетенных в циновку. В ушах зазвенело тихо, но отчетливо, сердце сдвоило удары – отозвалось на звон, потеплело. Черные мертвые Слезы кричат болью и тормозят сердце, прокалывают холодом. Эта – живая, нет сомнений. Живая Слеза! У него на ладони – чудо. Дар духов. Знак.
   Мысли в голове плыли, колебались и прятались в плотном дыму недоумения. Почему Плачущая отметила своим вниманием это ничтожество? Почему подала знак ему, сыну вождя, через столь чуждое лесу существо? Наконец, как понимать знак? Ведь он обязан сам истолковать и сам исполнить…
   Тяпка прорубила дым недоумения в один взмах, Ичивари даже не успел увернуться. Слишком много думать, как и говорил наставник Арихад, вредно… Отворачиваться от врага – вредно вдвойне. Бешеная девчонка, пережив близость смерти, ничуть не поумнела, даже наоборот, стала злее прежнего. Она ударила изо всех своих невеликих сил и уже замахивалась снова, хотя руки болели – вон как закусила губу, на щеках сплошные дорожки слез… Ичивари тяжело вздохнул, отобрал тяпку, прикидывая, каких размеров будет синяк на спине. Подвигал плечами, проверяя, не треснуло ли ребро и не следует ли сделать плотную повязку. Искоса глянул на бешеную, отшатнувшуюся в угол и шипящую затравленно, но по-прежнему злобно. Она нагнулась, пробуя дотянуться до ножа… Глазищи стали темными, словно гроза в них полыхает.
   Ичивари усмехнулся с некоторым одобрением, тьма в правой душе проредилась, напряжение ушло. Если бы эта полукровка сразу и толком полезла в драку, он бы не стал творить невесть что, пересиливать ее упрямство, настаивать. Он всегда уважает тех, кто умеет или хотя бы пытается быть сильным. Но теперь он окончательно запутался: что с нелепой девчонкой делать дальше? Пока, очевидно, – держать за предплечья по возможности плотно и втискивать в угол, хоть так прекращая ее попытки пинаться ногами. Два раза попала чуть ниже колена – больно, между прочим, и опять же синяки… Если он не прикончит дикую, как объяснит их появление?
   – Урод! Заделался в хозяева леса! Горелый пень! Падаль! Головешка!
   Она теперь еще и кричала… На языке леса, причем без малейшего искажения произношения. Слушать оказалось забавно. Ичивари молча внимал и кивал, когда оскорбления бешеной полукровки получались особенно удачными. Сердцу ее шум приятен. Сын вождя даже подсказывал слова, если дикая запиналась и смолкала. Пусть покричит. Потом успокоится и тогда-то станет возможно наконец понять, что же происходит. Сил в тощем теле немного, надолго их не хватит. Даже теперь полукровка держится на одной злости: она вся дрожит, вырываясь, почти висит на руках у махига…
   – Закончила? – осторожно уточнил сын вождя. Усадил обессиленную полукровку в угол и бережно подобрал выроненную Слезу. – Почему ты сразу не сказала, что у тебя есть муж или что ты не ищешь бус? Исполнила бы закон, вежливо собрала бы волосы на затылке и заодно показала знак семьи…
   – Ненавижу. Головешка горелая! – совсем тихо выдохнула полукровка последнее, видимо, обвинение и поникла.
   – Поедешь со мной, – решил Ичивари. Вскинув легкое тело на плечо, он пошел через поле назад, к своему пегому, общипывающему траву за оградой. – Со мной тебя лес не обидит. Надо разобраться, что за знак мне послан. Это великий день. Много лет, насколько я знаю, махиги не получали живых Слез.
   Он добрался до изгороди, подозвал пегого и посадил полукровку на жердь. Перепрыгнув с перекопанного поля на траву, потоптался, счищая с ног грязь. С сомнением погладил шкуру ягуара. Сажать бледную на спину такого коня, да еще в почетное седло пестрого меха… Но своими ногами она вряд ли пойдет быстро и тем более охотно. Вон опять шипит, морщит лоб, не иначе выдумывает очередное оскорбление. Ичивари снял с коня повод, захлестнул запястья девушки петлей и проверил, плотно ли и удобно ли получилось. Перенес пленницу и усадил на светлую шкуру. Похлопал коня по шее и пошел к лесу. В груди копилась несуетливая тихая радость, словно теперь все правильно и сохраненная жизнь полукровки гораздо ценнее ее гибели, угодной старому закону, и даже важнее собственной, немного надуманной взрослости внука вождя.
   – У-учи, Шагари, – сказал Ичивари пегому коню. – Идем. Не стоит глядеть на дома и дела бледных, иначе застрянем тут надолго. Эй, всадница священного коня с белым копытом! Может, прекратишь шипеть и назовешь свое имя?
   Ответа не последовало. Новая волна злости, темнее и тяжелее прежней, накатила резко, накрыла с головой. Он мирно говорил с бледной. Он позволил ей ехать верхом, он убедил себя забыть все глупости, содеянные ею, и даже не казнил за преступление! И что в ответ? Ничего. Его старательно не замечают… На его земле, в его лесу!
   Пегий взобрался на склон несколькими прыжками. Ичивари едва угнался за конем. Он вымазался в красной грязи и разозлился еще сильнее. Пленных не возят в седле! Их водят за конским хвостом, накинув на шею петлю. Там им самое место. Почему он не ощущал радости, когда бледная кричала от боли? Теперь бы он послушал ее жалобы, даже охотно рассмеялся… и добавил боли.
   Сын вождя миновал опушку, остановил пегого и снял его всадницу. Она уже снова всхлипывала, терла связанными руками глаза. То ли вся сила крови отца иссякла и снова накатила слабость бледной матери, то ли просто детские капризы одолели… Сейчас, глядя на бледную в упор, Ичивари с некоторым смущением предположил: на лицо она выглядит старше, чем есть на самом деле. Когда утром он спрыгнул из седла и пошел по полю, думая о бусах и прочем, то полагал, что девушке не менее шестнадцати годовых кругов. Теперь усомнился. А если ей нет и четырнадцати? Дети вне любых дел взрослых. Не она нарушала закон – он сам был неправ. Но он – сын вождя! Надежда рода.
   Синеглазая смотрела в упор, моргая, стряхивая с ресниц обычные соленые слезы и шмыгая распухшим красным носом. Жалкое зрелище. Но в глазах по-прежнему вспыхивали грозовые огни, и потому смотреть в их хмурую синеву было занятно. Он даже увлекся и подзабыл, зачем спе́шил полукровку, он снова был беззащитен, поскольку окончательно расстался с недавней острой жаждой причинять боль. Обида на странную девчонку сгинула быстро и без следа. Теперь Ичивари растерянно и даже чуть смущенно думал, стоит ли заставлять полукровку идти пешком за пегим, ведь леса не понимает и…
   Девчонка резко отстранилась, снова зашипела, злее прежнего. На плече мелькнуло нечто черно-белое, меховое. Ичивари не успел осознать и уклониться. Откуда у дикого скунса могла взяться привычка прыгать на руки к бледной чужачке? И тем более нападать на сына леса… Слезы залили глаза, кашель подступил к горлу. Ичивари отшатнулся. Услышав звук стали, покидающей ножны, сделал еще шаг назад и выругался.
   Он стоял, упираясь спиной в круп пегого коня, на боку болтались пустые ножны, а о том, куда делась полукровка, не хотелось даже думать. Лес покачивал мелкими веточками под вздохами насмешника-ветра. Солнышко щурилось и подмигивало сквозь древесные кроны. Скунс без суеты двигался к кустарнику, гордый исполненным делом… Ни одна травинка не примята так, чтобы дать след. Ни одна сухая веточка не хрустит вдали, выдавая движение полукровки. Белки и сороки – и те словно в сговоре, молчат!
   – Я горелый пень, – невесть с чего припомнил Ичивари шепотом. – Я этот… хозяин леса. Куда теперь идти? Вот позор-то… Скажу наставнику: «Меня ударила тяпкой и обокрала бледная четырнадцати годовых кругов от роду». Он спросит: «Что ты сделал с ней?» И я отвечу: «Упустил связанную в лесу и позволил украсть мой нож». Я буду посмешищем на всех землях махигов.
   Сделав столь мрачный и неоспоримый вывод, Ичивари нахмурился, стал серьезен. Собственно, какие тут шутки! Его нож у бледной, это недопустимо. Уйти отсюда, не вернув себе оружие, невозможно. Продолжить путь, не наказав бешеную и не разобравшись в природе появления Слезы, – недопустимо. Хотя смысл знака ясен, пожалуй. Плачущая заранее скорбела о нем, самом бестолковом сыне народа леса. Возможно, это начало конца. Когда осенью следующего годового круга он принесет дары и испросит права разделить душу и обрести силу ариха, духи его не услышат.
   – Ну погоди, бешеная! – мрачно пообещал Ичивари. – Мы еще посмотрим… Я поставлю тебя у столба боли и испытаю огнем, меньшее отмщение не возместит оскорблений, нанесенных мне, старшему сыну вождя народа махигов. Клянусь…
   Клятву следовало принести на крови, рука сама потянулась к ножнам – увы, пустым. Ичивари еще раз тяжело вздохнул и даже чуть ссутулился. Проклятущая полукровка лишила его даже возможности гордо произнести слова, подобающие сыну вождя. И что остается? Ползать по траве, щупать ее, искать камень с острой кромкой или нудно ковырять руку обломком палки, добывая хоть несколько капель крови, – это почти то же самое, что признать заранее клятву неполной и, значит, необязательной к осуществлению…
   – Ну, погоди! – Пришлось ограничиться угрозой, достойной разве что ничтожной женской ссоры, и показать лесу кулак…
   Высоко в кронах, пронизанных солнцем, защелкали белки, в их голосах Ичивари почудилась насмешка. Сын вождя, побежденный скунсом! Сын вождя, дерево жизни которого совсем скоро обрастет семнадцатым годовым кольцом. Почти взрослый. Если по росту и плечам судить – так ему легко дать и восемнадцать, и девятнадцать: он вырос в деда Ичиву, ширококостным и статным. Но не обрел дара воина и мудрости вождя… Как показаться перед людьми, путь даже и бледными?
   Кожа на плечах чесалась все сильнее, глаза слезились, подтверждая известное каждому правило: не стоит рассматривать хвост рассерженного скунса. Ичивари пожал плечами и покосился на пегого. Верный Шагари не предал друга: даже не отодвинулся, хотя запах донимал и его. Видно, как вздрагивает шкура.
   – Пожалуй, месть подождет, – буркнул Ичивари. – Сперва мы найдем большое озеро и как следует искупаемся. Потом я наловлю рыбы и отдохну, а ты испробуешь самой сладкой прибрежной травы. Никуда эта бешеная не денется. Вон – красная глина. Ее ноги запачканы, след будет явный.
   Успокоив себя и обретя цель, Ичивари огляделся еще раз, теперь уже спокойно и без суеты. Он знал здешние леса, как и любые иные в границах земель народа махигов. Он своими ногами исходил тропы и пальцами прочертил их на карте. Уже тридцать годовых кругов выросло на стволах с тех пор, как удалось выведать у первого поколения людей моря самые ценные их знания, в том числе секрет бумаги, устройство компаса, изготовление карт, а также иные точные способы ориентирования. Озеро Белых Туманов лежит к закату, в десяти километрах[1] от поселка бледных.
   Ичивари похлопал пегого по шее, поднял голову, подставляя лицо солнцу и понадежнее определяясь на местности. Смешно и грустно. Что осталось от исконного языка леса после принятия стольких новых слов и понятий?.. Что осталось от привычного уклада жизни?.. Того и гляди дети его детей разучатся находить тропы без компаса и карты. Позор. И, что вдвойне неприятно, отказаться от полученного знания не под силу уже никому из людей леса. Чтобы провести границы и не воевать с соседями за охотничьи угодья или торговые тропы, нужна карта. А ведь именно постоянные ссоры с соседями и были одной из причин побед бледных в самом начале их нашествия… Это люди леса запомнили и усвоили. Как и люди гор и степи. Они взяли у бледных их силу, сокрытую в знаниях, сели в большой круг и нарисовали границы, установив мир меж племенами не на один сезон – навсегда. Давно это было. И ведомо об этом каждому малышу.
   Сын вождя грустно усмехнулся. Чтобы нарисовать карту, требуются стол, чернила, бумага… Стол стоит в комнате, она – часть дома. Окна этого дома куда удобнее застеклить, чем затянуть бычьим пузырем. Если так пойдет дальше, старосты леса – лучшие деревья – снова окажутся под угрозой. Это слова мудрого Магура, деда по линии матери. Даргуш, отец Ичивари и нынешний вождь рода махигов, утверждает, что старик сошел с ума и впал в детство. Он так и сказал при всех, на большом осеннем совете. То есть почти так… Сам Ичивари не слышал слов отца, но ему передали надежные люди. И еще после долгих расспросов родичи по линии секвойи нехотя подтвердили: дед Магур встал, рассмеялся, сложил свое старое одеяло из валяной шерсти, кинул на плечо, чуть поклонился вождям и старикам.
   – Муж моей дочери вырос и более не нуждается в советах, – с долей насмешки сказал старик, едва ли не в первый раз вслух признав, что Даргуш ему не кровный сын. Хотя до того дня иначе, как сыном, Магур вождя не называл. – Значит, я свободен. Наконец-то я могу уйти из вашего пропахшего дымом поселка. Здесь земля вытоптана, а лес мертв. Я махиг, а не бледный, мне тут не место.
   Он ушел в лес, гибкий и стройный, как молодое дерево, хотя на стволе его жизни уместилось в ту осень семьдесят шестое годовое кольцо. Ушел один, не оборачиваясь, – это видел сам Ичивари, прибежавший и замерший у опушки в нерешительности. То ли мчаться за дедом, то ли утешать плачущую навзрыд маму, без сил севшую в траву. Так и получилось: дед ушел один, а слова его остались висеть в воздухе, как тревожный запах далекого пожара…
   Перемены в укладе жизни грянули настолько резко, что никто, кажется, действительно не был готов к ним. И никто не знает, как и куда вести народ, а значит, нельзя безоглядно винить отца в жестокости и называть слепым. Это тоже слова деда Магура. Когда зимой Ичивари нашел его стоянку в лесу, было много времени на разговоры. Огонь крошечного охотничьего костерка без спешки грыз комель сухой елки. Дед сидел и свежевал оленя. В тонких мокасинах, в штанах из кожи, голый по пояс, только на спину наброшено неизменное одеяло. И было ему ничуть не холодно… В жилах истинного махига течет не холодная кровь, но кипучий огонь жизни. Ичивари верил, что и его кровь горяча. Он обязан верить. Иначе не сможет в должное время пройти обряд и стать ранвари: принести дары и при поддержке наставника совершить разделение души, позволяющее приблизиться к миру невоплощенных…
 
   Двигаться по лесу – это удовольствие. Конечно, сказанное верно лишь для истинного махига, единого с зеленым миром и осознающего себя живым в живой природе. Ичивари подумал так – и поморщился. «Природа» – слово бледных. Прежде говорили иначе. Точнее, ничего не приходилось думать, говорить и пояснять. «Ма» и «хига» – два важнейших понятия. Слитые в единое слово, они означают «обретший тело дух леса, воплощенный». Теперь даже для главных слов есть строка в словаре, это тоже изобретение людей моря.
   Дед привел старого бледного в поселок еще десять годовых кругов назад, когда многие полагали морских людей скотом. Привел, поселил в своем доме и представил всем:
   – Вот человек леса, он имеет большую теплую двойную душу и, значит, обладает правом жить среди нас и даже обязан так поступить, чтобы не впустить в поселок забвение.
   Отец тогда не сдержался и при всех спорил с дедом… Но нелепый сухонький человечек остался. День за днем он шаркал следом за дедом, семенил слабыми ногами, задыхаясь и прикашливая. Из дома в дом. Из дома в дом. Здоровался, вежливо, с поклоном принимал воду с тертыми ягодами, настоянную на коре, – целебное питье, которым угощают в знак уважения. Садился в уголке, разворачивал листки и записывал весь разговор деда со старыми в доме. Это казалось нелепым: зачем записывать на бесценную бумагу то, что известно каждому?
   Сам Ичивари ходил за дедом без всякого приглашения и дозволения. Не гонят – так почему бы не пойти и не послушать? Довольно скоро он обнаружил: дед Магур неизменно мудр. Ведь то, что рассказывают старики, действительно вот-вот скроется в тенях прошлого. Растворится безвозвратно. Никто не делает более для рыбной ловли крючков из кости. Не ставит силки на мелкую дичь, сплетая косицы веревок из болотных трав или собственных волос. Знания бледных оказались удобнее. И дед прав, надо записывать утрачиваемое, чтобы потом не пришлось стыдиться… Повзрослев, Ичивари заново перебрал воспоминания, прочел записи и понял: не только ради крючков из кости велись длинные стариковские разговоры. Дед дотошно выспрашивал о погоде, звериных тропах и водопоях, уговаривал припомнить, велики ли были стада оленей и сколько видов тех оленей знали старики, какую птицу били на озерах и в какое время года… Дед хотел сохранить и этот опыт. А еще, может статься, он опасался перемен. Слишком резких и необратимых.
   Когда бледные вошли в лес, они разорвали башмаками дерн, создали шум, бесцеремонно вмешались в жизнь зеленого мира. Живой лес отшатнулся, затаился. А бледные перли вперед, все дальше от берега моря. Подкованные сталью копыта коней губили мох, ружья причиняли смерть зверям без счета и меры, а затем пришел и черед людей…
   Большой кровью пришлось оплатить племенам леса, гор и степи изгнание чужаков. Но кони остались, хотя их копыта давно не подковывают сталью. И ружья остались. Резкий и едкий запах пороха не покинул лес. Он сделался подобен тончайшей пелене, готовой разделить недавно единое: зеленый мир – и его детей махигов, воспринявших чужое знание и оружие.
 
   – Прежде мы делили духов леса на темных и светлых, это не вполне верно и слишком просто, но пусть так… – вздыхал дед, свежуя оленя тогда, зимой. – Теперь все иначе. Есть духи леса и есть духи поселка, так я думаю. Если вторые вселятся в нас, мы утратим право зваться махигами. Мы сделаемся мертвыми для леса, как мертвы для него бледные, не имеющие живой правой души. Мы станем подобны им, а лес для нас окажется просто древесиной для печей и мясом для прокорма. Уже теперь мертвы наши верования, от них остались лишь обрывки некоторых обрядов, да и те не кажутся молодежи важными и близкими. Потому что принадлежат прошлому, иной жизни… Уходящей.
   – Получается, отец прав, – обрадовался Ичивари. – И ты признаешь его правоту! Надо прогнать за море всех бледных. Всех до единого! Они лишены главной души, они ходячие мертвецы. Они хуже скота и страшнее темных духов…
   – Твой отец разве точно так говорил? Или ты сгоряча приплел к его словам еще чьи-то? Ты шумишь и спешишь, как весенний паводок, – спокойно отметил дед. – Посмотри на эту ель, она упала и высохла, годится лишь для костра. Нельзя ее вкопать в землю и снова сделать зеленой. Время, внук, куда беспощаднее мутной реки, обезумевшей после дождей. Оно уносит от берега сразу и безвозвратно и наши победы, и наши ошибки. Туда они смыты, в водопад прошлого, и нет возврата из вод его… Дело вождя – не вкапывать мертвую елку прежнего, которое уже не оживет, но выращивать из семян мудрости новое дерево жизни. Мы должны принять знание и остаться детьми леса. Это трудно. У нас мало времени, но и торопиться нельзя… Увы, твой папа торопится и иногда ошибается… Хотя бы ты сиди и просто слушай лес. Иногда это важнее, чем слушать себя… и даже меня.
   Дед лукаво покосился на недоумевающего внука. Он умел так вывернуть мысль, что все прежнее и вроде бы явное пряталось, пропадало. Приходилось заново искать тропу, годную для движения рассуждений.
   Костерок вгрызался в комель елки, изредка раскусывая смолистые сучки и выбрасывая вверх, в стылое черное небо, россыпь искр. Они взлетали и путались в хитром плетении узора ночи, и без того богато украшенном звездами… Ичивари сидел и слушал сумрак. Ощущал себя такой же искоркой. Вся его жизнь для великого леса – один миг. Но попади искра на сухой мох… и пойдет гудеть неутолимой жаждой верховой пожар, в неуемности которого скрывается самый свирепый из темных духов. Неукротимый, безумный, могучий… Странно ощущать в себе судьбу искры, двойственность которой столь опасна. Страшно быть и сыном леса, и врагом его.
 
   Ичивари встряхнулся, освобождаясь от воспоминаний, и пошел быстрее. Сейчас лето, три дня кряду лил дождь, никакая искра не опасна лесу. Даже костер не угроза. Между тем, чтобы развести огонь, необходимо настругать щепы. Он привык к такому способу, обычному для бледных. Но его нож теперь у бешеной девчонки. Значит, не будет костра? Рыбу придется есть сырой? Но как ее разделать без ножа? Он – дважды и трижды ничтожный, он – погасшая искра, позор рода… Упустил в лесу бледную!
   – Ей же хуже! – вслух утешил себя Ичивари. – К ночи так заплутает и набегается – сама меня станет звать! Тогда и послушаем, как она умеет извиняться и умолять.
   Представить синеглазую умоляющей оказалось сложно. Не удавалось подобрать для ее голоса нужного тона, да и годных слов… Прочее не являлось перед внутренним взором, не мог Ичивари представить жалкое и просительное выражение ее лица. Если толком припомнить первые мгновения встречи… И тогда не страх был в глазах, скорее удивление, а в первый миг – даже, пожалуй, приязнь, сразу сменившаяся растерянностью. Если бы он внимательнее глядел, задумался бы. И позже она просила странно, словно бы не вполне искренне. Или он уже вовсе запутался в сомнениях? Дед прав: поселок меняет всех, кто живет в ограде стен. Мир вне леса обманывает людей и вынуждает по привычке видеть не то, что есть истина, но лишь наблюдать поверхность явления, довольствуясь самым первым впечатлением. Поселок приучает к беспечности.
   Он, сын вождя, не осмотрелся и не пытался вести себя, как подобает в лесу. Хотя всякое знакомство сродни выслеживанию зверя. Обнаружить человека, рассмотреть, оценить, обдумать все и лишь затем решать, выходить навстречу или обходить стороной… Дед много раз убеждал: очень важно сначала думать, а уж потом – все остальное. И тяжело вздыхал, хмурясь и пряча улыбку. Он ведь однажды признался, что и сам по молодости не любил много думать. Полагал это занятие уделом тех, кто не уверен в себе… Ичивари пожал плечами. По крайней мере, он пробует думать теперь.
   Как же все началось-то? Девушка была мила, он ощущал себя гордым – ведь ехал по важному делу на пегом Шагари! Он спрыгнул с коня и пошел по полю, точно помня, как радовались в поселке любому, даже самому малому и случайному вниманию со стороны сына вождя. Так радовались, что лишний раз смотреть ни на кого и не хотелось. А ну как поднимут крик и возьмутся нагло требовать бусы? Отец узнает, и такое начнется… Отец ведь сразу скажет то, что повторяет в отношении бледных всегда: «У них нет большой души». В этом вопросе воин огня Утери заодно с отцом, он даже жестче наставлять будет: «Бледные мертвы всегда, они лишь тела, ходящие и говорящие подобно людям». Ранвари поучал бы, хмуро и недовольно глядя на наглых девиц: «Разозлили всерьез, оскорбили – убей. Расстроили – накажи, ты в своем праве, сын леса и наследник вождя».
   Ичивари сокрушенно вздохнул. Он уехал из дома, надышался лесными ароматами свободы и дикости… «и с ума сошел от полноты самостоятельности» – так сказал бы дед Магур, и в этом нет сомнений, даже почти удается расслышать его голос, огорченный и совсем тихий. Если дед полагает сделанное ошибкой, он никогда не поднимает крика. И на сей раз вразумлял бы очень, очень неспешным шуршащим шепотом. Лишь бы вовсе не отвернулся и не замолчал, отказываясь общаться! Магур-то учил внука иначе оценивать людей. Говорил: «Только сердце может ответить, есть ли полная душа у чужого. Сердце, а не глаза. Цвет кожи не наделяет душой и не отнимает ее».
   – Так что ж мне, спасать эту полукровку? – почти жалобно уточнил Ичивари вслух, хотя дед никак не мог услышать. – Пусть сама выпутывается! Она меня разозлила… ну и даже оскорбила, вот.
   Лес промолчал, даже ветерок унялся и не играл с хвоей, не перебирал травинки. И дед промолчал, отвернувшись. Не устраивали деда оправдания. Не было в них взрослого разума, не было откровенности, достойной мужчины, и даже надлежащей безжалостности к своим слабостям. Не было и полного мужества, чтобы признать свои дела и сокровенные мысли.
   – Ладно, буду спасать… Но сперва окунусь, – предупредил Ичивари незримого деда.
   Жаловаться на то, что кожа зудит невыносимо, он конечно же не стал. Истинный махиг стерпит любую боль. Это неизменно… Хоть в чем-то отец и дед едины.
   Озеро блеснуло впереди жидким серебром бликов. Зуд сразу сделался куда сильнее, терпеть его у самой воды вдвойне тягостно. Ичивари запретил себе ускорять шаг, стал без спешки расплетать тонкие косички волос, удерживающие два пера и несколько бусин-амулетов. Заколебался и не решился убрать из волос пестрый ремешок, сложно и узорно прокрашенный. Все прочее сложил в сумку при седле, а ремешок плотно обмотал тонкой кожей, спасая от сильного замокания. Исполнив все это, Ичивари снял пояс с пустыми ножнами. Серебро воды так и лезло в глаза, так и манило, ехидно подмигивая. Ручеек бежал у самых ног, спешил к берегу и пищал назойливым комариным голоском: «Поторопись, никто не увидит! Уступи слабости, сейчас можно…» Ичивари решительно отстранил ладонью звук и то незримое, что прельщало, прячась в тенях и усиливая зуд кожи. Это темный дух лихорадки, нетерпимец, породитель жажды. Ему нельзя потакать и в малом. Кажется, утром именно этот дух толкнул полукровку под локоть, вынудил некстати распрямиться от грядок и тряхнуть волосами, обращая на себя внимание… Найдя виновника своих неприглядных поступков и смутных мыслей, Ичивари успокоился. Борьба с духом жажды трудна, сын вождя уступил утром, но не сделал ничего непоправимого. Он еще не погасшая искра. А полукровка, получается, вовсе уж ни при чем. Сбежать ей помог светлый дух утоления и вразумления, когда он, Ичивари, смог преодолеть влияние зла.