– Эй, богоравный! Рыжий, кому кричу! – иди к нам обедать!
Зная гостеприимство Большого, Одиссей притворяется глухим. Аякс ведь пока не накормит до отвала и не напоит допьяна – не отпустит. Тратить остаток дня на пирушку? Жалко. До темноты надо успеть оглядеться.
Взобравшись на вал, Одиссей садится на корточки, вольно или невольно подражая Стариковой привычке. Сам не заметил, как пришла она: скука. Шелест песчаной осыпи. Взгляд Далеко Разящего – змеиный, обманчиво-небрежный. Так скользит в траве гибкое тело: мимо. Сухость во рту; ледяная бритва вместо рассудка. Рыжий успел слегка подзабыть это состояние, и сейчас скупо улыбается старой знакомой – скуке.
Троя желанной красавицей возвышается впереди. Елена с кожистыми крыльями, она горделиво оседлала спины рабов-холмов: пологие спереди, по краям холмы белеют меловыми отвесами. Отсюда, с расстояния в добрых тридцать стадий, возведенные богами стены не кажутся столь уж высокими, а кручи, охраняющие Трою с боков – столь уж непреодолимыми. Но вблизи это выглядит иначе.
Любой посол всегда чуть-чуть лазутчик.
Хочешь – не хочешь, а брать город придется по-геройски: в лоб. Наступая через гостеприимную западню долины – иначе не подойти. Хорошо было на Итаке штурмовать Семивратные Фивы: отвлекающий маневр, ложный приступ, удар в тыл... Может, и здесь удастся? Пехота двинется обходными тропами; да и куреты на их злющих лошадках... Зато колесницы – никак. Не говоря о том, чтобы тащить через горы осадные лестницы... На юге, за руслом Скамандра, начинаются лесистые утесы Иды, вплоть до Гаргарской вершины, где в свое время обретался петушок-пастушок Парис.
С севера тоже особо не развернешься: холмы.
Умный город: Троя. Как на ладони, а кулак сожмешь – вопьется ядовитой занозой. Вот оно, раздолье для толпы героев! Приманка для серебряного ихора в алой крови. Меч из ножен – и вперед, только вперед, на стены! Сам Зевс меня не остановит!..
– ...герой Капаней из Аргоса так и сделал. Ого-го, и на стенку...
– Ну и как?
– Похоронили героя Капанея...
Да, дядя Алким. Я вижу. Знаешь, это работа для нас – научить героев воевать по-человечески. Спросишь: "Почему?" Не спросишь? И правильно сделаешь. Потому что больше некому. Потому что работа – грязная.
Потому что им все равно, а мне надо вернуться.
Меня ждут.
[28]
У одного из костров бродячий аэд вовсю потешал собравшийся народ. Глумился над ротозеями-троянцами, похабничал:
– ...жены ни одной, между тем, не найдя,
Приам сокрушался, стеная.
А жены, за стражами спящими бдя,
Бежали в лесок, мокрый после дождя,
Где их уже ждали данаи...
Воины ржали молодыми жеребцами, напрочь позабыв, у кого на самом деле увели жену, и из-за чего все они собрались под этими стенами.
Одиссей присел на огрызок бревна. Перед глазами маячила тощая спина Ангела: бугры позвонков выпирали рыбьей хребтиной. Вернулся, никуда не делся. И даже песню новую состряпал – знает, что мужикам после боя по вкусу... Интересно, а где сейчас Протесилай? Даже самому себе рыжий боялся признаться: судьба воскресшего филакийца здесь ни при чем. Если хорошенько попросить (умолить?! пасть в ноги?! назвать прадедом?!) Ангела, то, может быть, удастся переслать весточку ей: приходи, пожалуйста... мне плохо без тебя, крепость, сова и олива! – приходи...
Аэд грянул завершающий припев, роскошно обыграв созвучие "Приам-приап". И под восторженные клики собрался удалиться, прихватив честно заработанную баранью ляжку. Как ни странно, никто из слушателей не пытался удержать его, требуя песен.
– Эй, Ангел! – рыжий шагнул следом.
Аэд дернулся, словно от толчка в спину. Медленно повернулся: волчьей повадкой, всем телом. Никогда раньше Одиссей не видел Ангела испуганным. По-настоящему испуганным.
Как сейчас.
– Это ты мне? – неприятным голосом осведомился певец.
Очертания его колыхнулись, взялись туманом по краям... отвердели снова. Смешные дела: никакой бабочки на носу у Ангела нет, а все равно чудится – сидит. На самой переносице. Растопырила цветную слюду крылышек, затопила весь мир половодьем красок. Это как же устрашиться надо, чтобы весь мир в глазах – цветной, яркий, а некий Одиссей, сын Лаэрта, в тех же глазах – наоборот.
Черное с белым.
– Ты видишь рядом еще одного Ангела?
– А ты? видишь?!
Аэд затравленно огляделся. Несколько человек повернули головы в их сторону. "Давай еще! про баб!" – красавчик-афинянин вдруг осекся. Мотнул головой, будто докучливую муху отгонял... снова вперился в Одиссея с певцом...
Когда Ангел кинулся бежать, рыжий не стал его останавливать.
Рядом, опираясь на копье, стоял Старик. Глаза Старика блестели зорко и с необычным для него интересом – как перед этим у самого Одиссея.
...война для меня – в первую очередь люди. И во вторую – тоже. Не оружие, кони, деревья, башни города: люди. Остальное проходит краем, не привлекая внимания; не задевая души. Война вытаскивает наружу подлинное естество. Благородство или подлость, отвагу или трусость: умножая втрое. Вдесятеро. Естество, когда оно снаружи, дурно пахнет; особенно – подлинное. Да, люди. Наверное, потому сейчас вокруг меня полным-полно теней. Словно Одиссей, сын Лаэрта, в одиночестве стоит под тысячами, мириадами солнц, на смутной дороге. Знай я заранее...
А что толку?
* * *
Утро ворвалось в шатер криками чаек, ленивой, беззлобной руганью соседей по лагерю, отдаленным шумом прибоя. Говорите, конец перемирию?! Ждет поле брани, говорите?! – и нечего галдеть спозаранок: троянцы, вон, тоже не очень-то спешат за стены.
Десятый сон досматривают.
Если честно, воевать хотелось еще меньше, чем вылезать из-под нагретого за ночь одеяла. Детская греза: нет под одеялом войн-битв, бед-напастей, главное носа наружу не казать. А уж из шатра соваться... Только где оно, милое детство? – сунулся. И первое, что увидел: добрых три, если не четыре эскадры отчаливают от берега. Последние остатки дремы мигом выдуло из головы: уходят! кто допустил?!