Страница:
— Ну, один бычок при мне был, ясное дело… Правда, то на ночь, а то — насовсем.
— А папа говорит, когда мама не слышит, что насовсем — это надоесть может, — сообщил Ментор, гордясь тайными познаниями. — Зато на ночь — интереснее.
— Ай, дамат! — сквозь смех с трудом выдавил Эвмей. — Ух, дамат! Орел! Мы, колченогие, завсегда…
— Мой папа орел! — гордо подбоченился Ментор, пропустив последние слова свинопаса мимо ушей, и Одиссею вновь очень захотелось надавать приятелю тумаков.
Сказано — сделано.
АНТИСТРОФА-II
— А папа говорит, когда мама не слышит, что насовсем — это надоесть может, — сообщил Ментор, гордясь тайными познаниями. — Зато на ночь — интереснее.
— Ай, дамат! — сквозь смех с трудом выдавил Эвмей. — Ух, дамат! Орел! Мы, колченогие, завсегда…
— Мой папа орел! — гордо подбоченился Ментор, пропустив последние слова свинопаса мимо ушей, и Одиссею вновь очень захотелось надавать приятелю тумаков.
Сказано — сделано.
АНТИСТРОФА-II
ДОБРОГО ПУТИ И СВЕЖЕЙ ВОДЫ!
…Было? не было?
— Двое мальчишек играют в песке, — однажды сказал Старик. — По всему ахеискому Номосу, год за годом, двое мальчишек играют в песке, и один из них — сумасшедший. Символ эпохи, можно сказать. Божий промысел. Рыжий ничего не понял.
— Ты чего плачешь? — спросил у рыжего Ментор. -Палец занозил?
— Ага, — зачем-то согласился рыжий. — Палец.
Пышная, сияющая, она раскрасила деревья в пурпур и золото плодов; небо налилось особенной синевой, приглашая бросить взгляд, как бросаются в море с Кораксова утеса — без оглядки, молитвенно сложив руки над головой, — и утонуть навсегда. Осень шла по Итаке, щедро рассыпая дары, а дядя Алким говорит, что перед войной рождается больше мальчиков, зато после войны — тем паче после многих войн — бывает хороший урожай.
Или это просто едоков становится меньше? — спрашивает сам себя дядя Алким, и сам себе не отвечает.
Зато папа сегодня пребывал в самом чудесном расположении духа.
— Это асфодели, — Лаэрт наклонился, сорвал один цветок, бледно-алый с желтенькими прожилками. — Иначе: дикие тюльпаны. На, понюхай.
— Пахнет… — протянул Одиссей, послушно втянув ноздрями воздух, но так и не найдя подходящего слова, чтобы определить: чем именно пахнет бледный цветок-асфодель.
— Да уж, пахнет. Небытием. Мне один хороший человек, спасибо ему, луковиц с того света привез… Жаль, их надо водой из Леты поливать. Были б тогда фиолетовые, с пятнышками; только нюхать их уже не стоило бы. А эта травка — с черным корешком, с белыми, медвяными цветочками! — называется «моли». Хочешь пожевать?
В вопросе отца явно таился подвох.
Маленький Одиссей отчаянно замотал головой. Меньше всего ему хотелось жевать травку с черным корешком и медвяными цветочками.
— Молодец. Если пожевать моли — будешь защищен от колдовства, порчи и дурного глаза. Но со второго раза возникает привыкание. Голова кружится, всякая блажь мерещится… Один хороший человек, когда мне рассаду привозил, предупреждал. А это у нас мак: тот, что ярче посвящен Гипносу-Сладчайшему, а который почти черный — вырос на крови Прометея, в Колхиде. Знаешь?
— Ara, — кивнул Одиссей и с уважением посмотрел на клумбу темно-багряных, действительно едва ли не черных цветов. Сразу представилось: скала, титан Прометей висит на цепях, коршун терзает титанову печенку, а внизу — точно такая же клумба.
И папа поливает маки из леечки.
Красота! -
— А вот эта липа от семени гипподриады Липы-Филю-ры, матери кентавра Хирона… Когда ты прошлой зимой снега наелся и кашлял, наша мама тебя сушеным липовым цветом отпаивала. За два дня как рукой сняло! Спасибо одному хорошему человеку, еще до твоего рождения достал семечко!.. уважил!.. А это яблоня Гесперид, вечерних нимф Заката. Только она у нас не плодоносит. Солнце мешает. Ведь у них, на Закате, сплошной закат, а у нас еще и восход покамест случается. Сохнет яблоня от восхода…
— Хороший человек привез? — на всякий случай спросил мальчишка. Хорошего человека он себе представлял… ну, хорошим.
Который папе все привозит.
Лаэрт засмеялся:
— Точно! В Микенах — дураки! — эти яблочки добыли да обратно вернули, а мне по дороге огрызочек случился. Привезли… порадовали!..
— Хороший человек!
Одиссей прошелся колесом: во-первых, от радости, во-вторых, чтобы папа увидел, как его сын умеет колесом ходить.
— Лучше некуда! Тут у нас, сынок, еще одна яблонька растет… Гранатовая яблонька. Есть в городе Баб-Или [16]торговый Дом Мурашу, хороших людей там — пруд пруди. Один лучше другого. Вот, значит, саженец подарили, за услуги. Из земель хабирру [17]доставили. Но и она не плодоносит. Говорили, ее каким-то змием укреплять надо, по стволу. Я и ужа пробовал, и гадюку, и другую гадину, что из Горгонских кудрей… ни в какую! Ну да ладно, поживем-поищем…
Ранняя лысина Лаэрта-Садовника вся покрылась бисеринками пота: от удовольствия, должно быть. Мол, поживем, поищем, найдем, а там очередной хороший человек еще чем-нибудь порадует…
— Это у нас лавр и гиацинты; оба, сынок, тоже хорошенько замешаны на крови. Удивительное дело: красота чаще всего вырастает, если ее кровью удобрять. Про Гиацинта я тебе рассказывал, как его метательным диском убило; а лавр — это дриада Дафна-покойница. Оба — неудавшиеся любовники… знаешь, мальчик мой, Глубокоуважаемым вообще редко везет с любовниками.
Лаэрт задумался о чем-то своем.
Добавил погодя:
— Да и с любовью, пожалуй, тоже.
…Осень шла по Итаке.
Память ты, моя память… папа, это я.
Я вернулся.
Я стою рядом с тобой-молодым и с собой-маленьким, я нюхаю асфодель и не хочу жевать травку-моли; я слушаю твою болтовню ни о чем — якобы ни о чем. Ты всегда любил поговорить о пустяках, о своем саде, куда «хорошие люди» отовсюду свозили чудесные, невозможные саженцы, семена и побеги; ты обожал эти редкие минуты именно за самое дорогое, что в них было, — за редкость.
Мама вечно бранилась, что ты уделяешь мне мало внимания. «Наша мама», как ты всегда называл ее в разговорах со мной; и капелька доброй лжи в этих словах была сладкой на вкус.
Наша мама была не права.
Просто твое внимание было направлено повсюду; оно было не таким, как у других, не столь заметным, не столь бесстыже-выпирающим — твое внимание.
Редким оно было, редким и дорогим, подобно бессловесным обитателям твоего садика.
Папа, это я. А это ты — невысокий, плотный, облысевший задолго до моего рождения, сразу после двадцати (мама смеялась, что любит только настоящих мужчин — малорослых и лысых; она всегда прибавляла, что настоящий мужчина еще должен быть толстым, как ее отец, а тебе, Лаэрт-Садовник, всегда чуть-чуть не хватало до маминого идеала…); ты двигаешься неторопливо и косолапо, широко расставляя носки сандалий, стоптанных по краю подошвы.
Тогда мне казалось: ты похож на Зевса-Эгидодержавца. Просто другие почему-то не умеют замечать этого. Мне и сейчас так кажется. А другие… они по-прежнему не научились замечать.
Они только и умеют, что многозначительно переглядываться при упоминании имени Лаэрта-Садовника.
Лаэрта-Пирата [18].
…Боги! до чего же глуп я был! той детской глупостью, что у взрослых сродни подлости. Ведь больше всего на свете я мечтал о благословенном дне — папа! прости!.. — когда ты наконец поедешь на войну. Я надеялся, что ты возьмешь меня с собой; и вот теперь я уезжаю на войну, прямиком в сбывшуюся мечту, и могу лишь кричать в ночную темень:
"Папа!.. это я! Спасибо Тебе!
Возвращаться трудно. Кто знает это лучше нас с тобой, Лаэрт-Садовник, мои смешной лысый папа? — никто.
Кстати,о богах.
Мама ворчала.
Мама упрекала папу в легкомыслии.
Мама в конце концов поехала вместе с ними. Потому что басилея с домочадцами ждало празднество урожая. Одиссей не очень хорошо знал, почему празднество урожая надо справлять не в садике, а на пристани, да еще не в людной Форкинской гавани, а на дальней стороне бухты, где и корабли-то появляются редко, большей частью — поздно вечером. Но, видимо, папа под урожаем понимал что-то свое, недоступное маленьким мальчикам; и папино мнение разделяла куча народу, ибо берег бухты кишел людьми.
Малыш раньше никогда не видел столько людей в одном месте. Жаль только, что папа приехал не на колеснице, а на осле, усадив его, рыжего Одиссея, на колено:
Ослик был хороший, он покорно трюхал по горным тропинкам все ниже и ниже, спускаясь к морю; сзади на другом ослике, толстом и корноухом, ехала мама, а за мамой шли служанки и няня Эвриклея. К концу пути Одиссею стало казаться, что колесница ничуть не лучше милых осликов, но он на всякий случай спросил об этом у папы.
— Колесница? — Лаэрт потрепал сына по знаменитым кудрям («Мое солнышко!» — часто ласкалась мама). И махнул свободной рукой за спину: туда, где курчавились порослью склоны Этоса. — Здесь?
Рыжий представил себе колесницу — здесь?! — и без видимой причины ему стало смешно.
Так, смеясь, и доехали до бухты.
— Свежей воды!
— Доброго пути и свежей воды!
Они выкрикивали пожелания, однообразно-громко, они самозабвенно вопили, и в ушах едва ли не всех явившихся в бухту мужчин — свободных, рабов, пастухов, кожевенников, жнецов и пахарей — колыхались серьги: медные капли, у некоторых с жемчужиной или сердоликом. Солнце играло в металле, брызгаясь зайчиками.
Щекотно.
…папа, мне трудно возвращаться. Я трюхаю помаленьку на ослике-ленивце, и давнее празднество урожая сливается со многими иными праздниками на Итаке" где мне довелось присутствовать — будто я не тащусь еле-еле, а мчусь изо всех сил, и виды по обочине дороги сливаются в сплошную обжигающе-яркую полосу.
Колесница?
Здесь? Я-большой (а я большой?) отмечаю другое: по праву басилея ты резал жертвенных животных. Совершал возлияния. Отсекал у жертв языки и кропил их вином. Подымал чаши. Произносил слова.
Лаэрт-Садовник! почему, обращаясь к богам — к Глубокоуважаемым, как говорил ты и как вслед за тобой повторяли прочие итакийцы — ты никогда не называл их по имени?
Не Посейдон, а Владыка Пучин, Морской Дед или Фитальмий, то есть Порождающий.
Не Зевс, не Дий-Отец — Скипетродержец, Учредитель или Высокогремящий.
Вместо Аполлона — Дельфиний или Тюрайос, Отпирающий Двери.
Не Гера — Волоокая, Владычица…Сова взамен Афины. Куда позже я заметил, что ты избегаешь имен далеко не всех богов — лишь Олимпийской Дюжины. Но избегаешь так, чтобы к тебе нельзя было придраться. Бывало, на Итаке гостили знатоки обрядов: ты открывал пиры в присутствии Навплия-Эвбейца и басилея святой Фокиды, ты устраивал общие моления, когда за спиной торчал этот желчный дылда, старший жрец из лемносского храма Дориды-Океаниды, приехавший лично поблагодарить тебя за богатое пожертвование. Сомневаюсь, что твои уловки вообще были замечены со стороны — люди будто превращались в слепцов, все, кроме дамата Алкима, чей взгляд в твою сторону я позднее не раз ловил.
Спокойный, понимающий взгляд, какой бывает меж людьми, посвященными в общую тайну.
Сейчас я тоже имею право так смотреть на тебя, папа.
Я дорого заплатил за это право. И не жалею. Ты ведь сумел выжить, Лаэрт, ты качаешься одиноким колосом среди опустелой нивы, ты сумел вернуться, никуда не уезжая; я, твой сын, тоже сумею.
Я, Одиссей, сын Лаэрта.
Хорошие вещи — они, как правило, дорогие.
В особенности оружие.
И в горы плестись не надо…
Правда, сейчас, осенью, отары перегоняли дальше, в предгорья Нейона — пожировать напоследок; басилей-ские же «дюжины» — по двенадцать стад быков с коровами, овец, коз и свиней, принадлежащих лично Лаэрту — объедали нейонские пастбища с весны. Зато по ту сторону изгороди образовывалось прекрасное место для игр. Не все ж наследнику в саду смоквы околачивать?!
Разумеется, под присмотром верного Эвмея и няни.
На этот раз мальчишек было четверо: Одиссей, Ментор, забияка Эврилох, сын Клисфена, сына Архестрата, одного из итакийских геронтов; и трусишка-Антифат, родичей которого Одиссей никак не мог запомнить.
Вчетвером играть куда веселее, чем вдвоем!
Будете спорить?
— Ты зачем его бьешь? — поинтересовался Эврилох еще по дороге, когда Одиссей как следует пнул идущего рядом Эвмея в ляжку.
— Это мой раб! Хочу — и бью.
— А зачем хочешь?
— А чего он мне в глаза пылит? Пусть не шаркает!
— Ух ты! — Эврилоха, записного драчуна, явно восхитила мысль, что, оказывается, можно на законных основаниях бить такого здоровенного дядьку, как рябой Эвмей. — А он на меня тоже пылит! Можно, я его тоже немножко побью?
— И я!
— И я!
На мгновение Одиссей растерялся. Но увидел, как просияло радостью простоватое лицо свинопаса, как он с мольбой воззрился на своего маленького хозяина — и все понял правильно.
— Можно! — последовало милостивое соизволение. -Разрешаю.
— Только давайте играть, будто он — циклоп-людоед, а мы — аргонавты!
— Точно! Мы на его остров высадились…
— А он нас съесть хотел!
— А мы его…
И тут Эвмей зарычал. Да так, что у настоящего циклопа-людоеда вся желчь от зависти выкипела бы! Зарычал, затряс головой, пошел, расставив руки и припадая на одну ногу — прямо на трусишку-Антифата. Антифат не понял, что игра уже началась, и испуганно попятился от свинопаса. Зато Одиссей с Ментором сразу все поняли; и вот уже двое доблестных аргонавтов отважно нападают на циклопа, желающего полакомиться их товарищем! Почти сразу же аргонавтам на помощь пришел чуть замешкавшийся Эврилох, а следом — устыдившийся своего малодушия Антифат, который теперь из последних сил стремился доказать приятелям, что он — тоже герой! не хуже других! а, может быть, даже лучше!
Будьте мужами, друзья! Да снискаем великую славу! Кто побежит — тот девчонка!..
Поначалу нянюшка Эвриклея с тревожным неодобрением следила, как огромным крабом ворочается рябое чудовище, стряхивая с себя юных героев, как те раз за разом боосаются в атаку, молотя кулаками живучего великана — но потом не удержалась. Прыснула втихомолку, присела под тенистой смоковницей, достав из корзинки взятое с собой рукоделие.
— Вот тебе, вот тебе! По зубам!
— Не ешь! не ешь людей больше!
— Гррры-оу-ааа! В корень — это правильно! молодец! В самый корень бей… Рррыхх!..
— Держи его! Убегает!
— За ноги, за ноги хватай!
— В глаз!
— Верно, в глаз! И пальцем, пальцем… Ыгррррах! У-у у-у-у!..
Когда циклоп наконец был повержен, герои решили, что настала пора новых подвигов и что нехорошо всем бить одного. Эвмей был с этим категорически не согласен. Он как раз считал, что самое лучшее и есть, когда все — на одного; но возражения свинопаса оставили без внимания и перешли к обустройству честной битвы. К несчастью, уроки дяди Алкима помогли выяснить: пять на два поровну не делится — и Эвмею было разрешено отдохнуть.
А герои тем временем заспорили: кто из них будет братьями-Диоскурами [19], а кто — Афаридами [20]? В конце концов Диоскурами выпало быть Одиссею с Ментором, а Афаридами — Эврилоху с Антифатом.
И грянул бой!
Доблестные воители, вооружившись луками и дротиками, устроили охоту друг за другом: скрываясь за кустами мирта и ракитника, устраивая короткие перебежки, подкрадываясь ползком — и после с громовыми кличами набрасываясь на врага из засады.
Эвмей некоторое время наблюдал за военными действиями.
Потом хмыкнул, огляделся внимательно по сторонам, улегся под кустом ракитника — и, похоже, заснул. Или сделал вид, что заснул, поскольку никогда нельзя было сказать с полной уверенностью: спит свинопас по-настоящему или только притворяется? Надо заметить, что рябой весельчак засыпал всегда и везде, как только для этого выдавалась свободная минутка. Иногда прямо на ходу, продолжая хромать в нужном направлении. Впрочем, так же, мгновенно он и просыпался при первом подозрительном шорохе.
Собачья, славная привычка.
А вот о том, почему он предпочитает спать днем и что в таком случае делает ночью, Эвмей особо не распространялся.
Однажды попробовал, так нянюшка Эвриклея… ох и нянюшка!
Зевесов перун, не нянюшка!
Память!.. горькая память моя!..
Откуда было знать четверке мальчишек-итакийцев, что в это самое время в обильной зерном Мессении, у Могильного камня, схватились насмерть великие: Диоскуры с Афаридами, братья с братьями?! Что эхом игры — убийство? или это игра — эхо?!
Откуда было знать, что новое поколение — всегда эхо старого?! По всему ахейскому Номосу, год за годом, мальчишки играют в песке, и один из них — сумасшедший…
Символ эпохи — игра в смерть.
— …Я тебя убил! Падай!
— А вот и нет, а вот и нет! Мимо! Стрела только хитон зацепила!
— На тебе, дротиком!
Однако от дротика Эврилох увернулся и бросился на врага врукопашную. Мигом подоспели двое других героев, и образовалась «куча мала».
Закономерный итог любой битвы.
— А давайте: один прячется, а трое ищут! — предложил всклокоченный Ментор, поднимаясь с земли в клубах пыли.
— Давайте! Как Зевс от своего папы Крона прятался! Прятаться выпало Одиссею, и он азартно бросился прочь, пока остальные, отвернувшись и старательно зажмурившись, трижды проговаривали известную всей детворе считалку:
«Пусть попробуют меня найти! Так спрячусь, что до вечера искать будут! А кто близко подойдет — я его из засады стрелой-молнией! ба-бах!».
Взбираясь по противоположному склону ложбины, Одиссей заприметил глубокую рытвину. «Или, может, еще подальше забраться?!» — Давай сюда! Тут тебя в жизни не найдут! Рыжий дернулся на голос, вскидывая свой игрушечный лук.
На верху склона стоял мальчишка. Ровесник или чуть постарше. Кучерявый; кучерявый настолько, что сам Одиссей рядом с ним был, будто лис рядом с ягненком. Этого мальчишку, одетого в нарядный хитончик без рукавов, Одиссей уже видел раньше. Впервые — в отцовском мегароне, на вручении дедушкиного лука; второй раз — в страшном сне про Ламию. И оба раза что-то в лице мальчишки казалось Одиссею странным.
Неправильным.
Однако сейчас сыну Лаэрта было не до разглядывания лиц.
— Давай, забирайся, — кучерявый нетерпеливо дернул рукой. — А то увидят.
Во второй руке мальчишка тоже держал маленький игрушечный лук, а за спиной его висел колчан со стрелами.
Не заставив себя упрашивать, Одиссей через мгновение оказался рядом с кучерявым.
— Сюда! — Новый знакомец схватил его за руку, увлекая в просвет между двумя терновыми кустами. Терн рос настолько тесно, что, того и гляди, от наглецов одни клочья останутся! Однако между кустами дети проскользнули вьюнами, ни разу не оцарапавшись, и вскоре оказались на просторной поляне, сплошь окруженной шипастым частоколом.
…память!
Лишь сейчас, по возвращении на твой берег, я могу назвать по имени чувство, пожаром охватившее тогда маленького ребенка.
Я любил терновник, любил, как любят мать, отца, вожделенную игрушку или еду, подкрепляющую готовые угаснуть силы. Я любил терновник, и шипы бережно коснулись детской кожи, а ветви расступились воинами, пропускающими вперед своего владыку.
Так случилось.
— Ага! — кивнул рыжий, оглядываясь по сторонам. — А я тебя видел уже. Тебя как зовут?
Кучерявый на миг запнулся, словно прикидывая, и Одиссей еще успел удивиться: разве можно забыть собственное имя?!
— Знаешь, зови меня Телемахом, — наконец представился кучерявый с откровенной гордостью. — Далеко Разящим.
— А я Одиссей! Сердящий Богов. Сын басилея Лаэрта, — выпятил в ответ грудь наследник итакийского престола. — Ты здесь с кем играешь?
— С тобой, — пожал плечами Телемах.
— А ты один?
Одиссей плохо понимал, как можно играть одному. С друзьями куда интереснее!
— Один.
— Без взрослых?! — совсем уж изумился рыжий баси-ленок. — Тебя отпустили?
— Отпустили.
— Здорово… — Зависть оказалась горькой на вкус. — А меня одного не отпускают еще. С нами няня Эвриклея. И Эвмей, мой лучший раб. Только он заснул. Кажется.
Телемах ухмыльнулся:
— Ну и пусть дрыхнет, соня!
— А давай с нами! — щедро предложил Одиссей. Наверное, кучерявому наскучило одиночество. Надо обязательно принять его в игру!
— Потом… — неопределенно протянул Телемах. — Когда-нибудь. Лучше мы с тобой из луков постреляем.
Только сейчас Одиссей обратил внимание на лук Телемаха. Лук был маленький, детский, ненамного больше, чем его собственный — зато сделан так, что зависть выросла выше Олимпа! Получше иного настоящего! Тут тебе и хитрый изгиб, и полировка, и резьба — цветы всякие, и листики, в придачу разукрашены, как папина клумба! И накладки костяные, и даже тетива — подумать только! — разноцветная!
Радуга, не тетива!
— Ух ты! — не удержался Одиссей. Но тут же не преминул похвастаться:
— А у меня настоящий лук есть! Во-о-от такенный! Мне его дедушка Автолик подарил! А тебе твой тоже дедушка подарил?
— Нет, мне — папа, — Телемах ухмыльнулся чему-то своему.
— Хороший у тебя папа!
— Ага. Мой папа — ого-го! Ну что, давай стрелять?
— Давай! А куда?
— А вон видишь — камень? А на камне — фигурка деревянная.
— Вижу.
В дальнем конце поляны действительно возвышался бесформенный ноздреватый камень. И на нем стояла фигурка — отсюда не разглядишь, чья. Но Одиссею на миг показалось: фигурка не деревянная, а золотая. Наверное, солнечный луч шутки шутит.
Оказывается, Телемах успел заранее подготовить мишень.
— Стреляй!
— Далеко-о-о… — протянул Одиссей; но, тем не менее, вскинул лук, натянул его до упора и выстрелил.
Для игрушки-самоделки и мальца ростом в два локтя это был отличный выстрел. Тростинка-стрела с наконечником, обмотанным полоской меха, ткнулась в подножие камня.
— Я ж говорил — далеко! — развел руками Одиссей.
— Он говорил! — обидно расхохотался Телемах. -Смотри!
Кучерявый поднял свой разукрашенный лук. Медленно оттянул тетиву — и Одиссей даже не понял, в какой момент короткая стрела с бутоном розы, закрепленным вместо наконечника, прянула к цели.
Просто была стрела на тетиве — и нет ее.
Просто стояла мишень на камне — и уже не стоит.
Исчезла. Как ветром сдуло.
До камня мальчишки добежали одновременно. Искусно вырезанная и позолоченная фигурка юноши-лучника валялась на траве, стрела — рядом, а во рту юноша закусил алый бутон.
— Ну конечно, из такого-то лука… — со слезами в голосе протянул Одиссей.
— Хочешь, дам стрельнуть? — великодушно предложил кучерявый.
— Ага!
Стрела была поднята, мишень установлена на место, и Одиссей радостно схватил Телемахов лук вместе с новой стрелой — красноголовкой.
…Все вещи несут на себе отпечаток своих хозяев. Владельцев. Или мастеров, кто их сделал. Все, без исключения.
Но иногда это проявляется особенно сильно.
У меня ощущение «вещности» почему-то связано в первую очередь с луками.
Я почувствовал дрожь в теле, когда впервые взял в руки лук, завещанный мне дедом, Волком-Одиночкой. И то же самое произошло, когда я впервые коснулся лука кучерявого Телемаха.
Нет, не то же самое.
Иначе.
Мир налился красками, заиграл солнечным глянцем, умытый нянькой-дождем; мир заулыбался мне — и я невольно улыбнулся в ответ. Я любил этот мир! дождь! свет! Мне было хорошо в нем! И я не хотел обижать деревянного лучника-мишень, пронзая его своей стрелой — я выстрелил, любя.
Как не дано большинству.
Мишень качнулась и медленно завалилась на бок — стрела лишь игриво ткнула фигурку в бок, уносясь дальше.
Дескать: ну что же ты? Догоняй!..
— Неплохо для начала, — покровительственно заявил кучерявый Телемах. — Потом я тебе покажу, как надо стрелять по-настоящему!
И я совсем не обиделся на покровительственный тон, словно почувствовал — мальчишка имеет на это право.
Хотя, конечно, тогда я ни о чем таком не думал.
— А ты мне дашь пострелять из своего настоящего лука? — сразу поинтересовался Телемах.
Гордость наполнила меня до краев. Лук кучерявого просто замечательный — но дедушкин лук все равно лучше!
— Конечно, дам! — великодушно пообещал я.
Впоследствии я сдержал слово.
— Вон там.
— Врешь! Мы тут все облазили! Не было тебя там!
— Там терн… не пролезешь… — Антифат вдруг запнулся, глядя на указанный Одиссеем проход. — Не было тут тропинки! Не было!
— Двое мальчишек играют в песке, — однажды сказал Старик. — По всему ахеискому Номосу, год за годом, двое мальчишек играют в песке, и один из них — сумасшедший. Символ эпохи, можно сказать. Божий промысел. Рыжий ничего не понял.
— Ты чего плачешь? — спросил у рыжего Ментор. -Палец занозил?
— Ага, — зачем-то согласился рыжий. — Палец.
* * *
Осень явилась самозванкой.Пышная, сияющая, она раскрасила деревья в пурпур и золото плодов; небо налилось особенной синевой, приглашая бросить взгляд, как бросаются в море с Кораксова утеса — без оглядки, молитвенно сложив руки над головой, — и утонуть навсегда. Осень шла по Итаке, щедро рассыпая дары, а дядя Алким говорит, что перед войной рождается больше мальчиков, зато после войны — тем паче после многих войн — бывает хороший урожай.
Или это просто едоков становится меньше? — спрашивает сам себя дядя Алким, и сам себе не отвечает.
Зато папа сегодня пребывал в самом чудесном расположении духа.
— Это асфодели, — Лаэрт наклонился, сорвал один цветок, бледно-алый с желтенькими прожилками. — Иначе: дикие тюльпаны. На, понюхай.
— Пахнет… — протянул Одиссей, послушно втянув ноздрями воздух, но так и не найдя подходящего слова, чтобы определить: чем именно пахнет бледный цветок-асфодель.
— Да уж, пахнет. Небытием. Мне один хороший человек, спасибо ему, луковиц с того света привез… Жаль, их надо водой из Леты поливать. Были б тогда фиолетовые, с пятнышками; только нюхать их уже не стоило бы. А эта травка — с черным корешком, с белыми, медвяными цветочками! — называется «моли». Хочешь пожевать?
В вопросе отца явно таился подвох.
Маленький Одиссей отчаянно замотал головой. Меньше всего ему хотелось жевать травку с черным корешком и медвяными цветочками.
— Молодец. Если пожевать моли — будешь защищен от колдовства, порчи и дурного глаза. Но со второго раза возникает привыкание. Голова кружится, всякая блажь мерещится… Один хороший человек, когда мне рассаду привозил, предупреждал. А это у нас мак: тот, что ярче посвящен Гипносу-Сладчайшему, а который почти черный — вырос на крови Прометея, в Колхиде. Знаешь?
— Ara, — кивнул Одиссей и с уважением посмотрел на клумбу темно-багряных, действительно едва ли не черных цветов. Сразу представилось: скала, титан Прометей висит на цепях, коршун терзает титанову печенку, а внизу — точно такая же клумба.
И папа поливает маки из леечки.
Красота! -
— А вот эта липа от семени гипподриады Липы-Филю-ры, матери кентавра Хирона… Когда ты прошлой зимой снега наелся и кашлял, наша мама тебя сушеным липовым цветом отпаивала. За два дня как рукой сняло! Спасибо одному хорошему человеку, еще до твоего рождения достал семечко!.. уважил!.. А это яблоня Гесперид, вечерних нимф Заката. Только она у нас не плодоносит. Солнце мешает. Ведь у них, на Закате, сплошной закат, а у нас еще и восход покамест случается. Сохнет яблоня от восхода…
— Хороший человек привез? — на всякий случай спросил мальчишка. Хорошего человека он себе представлял… ну, хорошим.
Который папе все привозит.
Лаэрт засмеялся:
— Точно! В Микенах — дураки! — эти яблочки добыли да обратно вернули, а мне по дороге огрызочек случился. Привезли… порадовали!..
— Хороший человек!
Одиссей прошелся колесом: во-первых, от радости, во-вторых, чтобы папа увидел, как его сын умеет колесом ходить.
— Лучше некуда! Тут у нас, сынок, еще одна яблонька растет… Гранатовая яблонька. Есть в городе Баб-Или [16]торговый Дом Мурашу, хороших людей там — пруд пруди. Один лучше другого. Вот, значит, саженец подарили, за услуги. Из земель хабирру [17]доставили. Но и она не плодоносит. Говорили, ее каким-то змием укреплять надо, по стволу. Я и ужа пробовал, и гадюку, и другую гадину, что из Горгонских кудрей… ни в какую! Ну да ладно, поживем-поищем…
Ранняя лысина Лаэрта-Садовника вся покрылась бисеринками пота: от удовольствия, должно быть. Мол, поживем, поищем, найдем, а там очередной хороший человек еще чем-нибудь порадует…
— Это у нас лавр и гиацинты; оба, сынок, тоже хорошенько замешаны на крови. Удивительное дело: красота чаще всего вырастает, если ее кровью удобрять. Про Гиацинта я тебе рассказывал, как его метательным диском убило; а лавр — это дриада Дафна-покойница. Оба — неудавшиеся любовники… знаешь, мальчик мой, Глубокоуважаемым вообще редко везет с любовниками.
Лаэрт задумался о чем-то своем.
Добавил погодя:
— Да и с любовью, пожалуй, тоже.
…Осень шла по Итаке.
Память ты, моя память… папа, это я.
Я вернулся.
Я стою рядом с тобой-молодым и с собой-маленьким, я нюхаю асфодель и не хочу жевать травку-моли; я слушаю твою болтовню ни о чем — якобы ни о чем. Ты всегда любил поговорить о пустяках, о своем саде, куда «хорошие люди» отовсюду свозили чудесные, невозможные саженцы, семена и побеги; ты обожал эти редкие минуты именно за самое дорогое, что в них было, — за редкость.
Мама вечно бранилась, что ты уделяешь мне мало внимания. «Наша мама», как ты всегда называл ее в разговорах со мной; и капелька доброй лжи в этих словах была сладкой на вкус.
Наша мама была не права.
Просто твое внимание было направлено повсюду; оно было не таким, как у других, не столь заметным, не столь бесстыже-выпирающим — твое внимание.
Редким оно было, редким и дорогим, подобно бессловесным обитателям твоего садика.
Папа, это я. А это ты — невысокий, плотный, облысевший задолго до моего рождения, сразу после двадцати (мама смеялась, что любит только настоящих мужчин — малорослых и лысых; она всегда прибавляла, что настоящий мужчина еще должен быть толстым, как ее отец, а тебе, Лаэрт-Садовник, всегда чуть-чуть не хватало до маминого идеала…); ты двигаешься неторопливо и косолапо, широко расставляя носки сандалий, стоптанных по краю подошвы.
Тогда мне казалось: ты похож на Зевса-Эгидодержавца. Просто другие почему-то не умеют замечать этого. Мне и сейчас так кажется. А другие… они по-прежнему не научились замечать.
Они только и умеют, что многозначительно переглядываться при упоминании имени Лаэрта-Садовника.
Лаэрта-Пирата [18].
…Боги! до чего же глуп я был! той детской глупостью, что у взрослых сродни подлости. Ведь больше всего на свете я мечтал о благословенном дне — папа! прости!.. — когда ты наконец поедешь на войну. Я надеялся, что ты возьмешь меня с собой; и вот теперь я уезжаю на войну, прямиком в сбывшуюся мечту, и могу лишь кричать в ночную темень:
"Папа!.. это я! Спасибо Тебе!
Возвращаться трудно. Кто знает это лучше нас с тобой, Лаэрт-Садовник, мои смешной лысый папа? — никто.
Кстати,о богах.
* * *
Маленький Одиссей ликовал. Бродить по садику вместе с папой было совсем не то, что бродить по садику без папы — пускай даже вместе с няней или Ментором. Но ехать с папой в северную бухту Ретру…Мама ворчала.
Мама упрекала папу в легкомыслии.
Мама в конце концов поехала вместе с ними. Потому что басилея с домочадцами ждало празднество урожая. Одиссей не очень хорошо знал, почему празднество урожая надо справлять не в садике, а на пристани, да еще не в людной Форкинской гавани, а на дальней стороне бухты, где и корабли-то появляются редко, большей частью — поздно вечером. Но, видимо, папа под урожаем понимал что-то свое, недоступное маленьким мальчикам; и папино мнение разделяла куча народу, ибо берег бухты кишел людьми.
Малыш раньше никогда не видел столько людей в одном месте. Жаль только, что папа приехал не на колеснице, а на осле, усадив его, рыжего Одиссея, на колено:
Ослик был хороший, он покорно трюхал по горным тропинкам все ниже и ниже, спускаясь к морю; сзади на другом ослике, толстом и корноухом, ехала мама, а за мамой шли служанки и няня Эвриклея. К концу пути Одиссею стало казаться, что колесница ничуть не лучше милых осликов, но он на всякий случай спросил об этом у папы.
— Колесница? — Лаэрт потрепал сына по знаменитым кудрям («Мое солнышко!» — часто ласкалась мама). И махнул свободной рукой за спину: туда, где курчавились порослью склоны Этоса. — Здесь?
Рыжий представил себе колесницу — здесь?! — и без видимой причины ему стало смешно.
Так, смеясь, и доехали до бухты.
— Свежей воды!
— Доброго пути и свежей воды!
Они выкрикивали пожелания, однообразно-громко, они самозабвенно вопили, и в ушах едва ли не всех явившихся в бухту мужчин — свободных, рабов, пастухов, кожевенников, жнецов и пахарей — колыхались серьги: медные капли, у некоторых с жемчужиной или сердоликом. Солнце играло в металле, брызгаясь зайчиками.
Щекотно.
…папа, мне трудно возвращаться. Я трюхаю помаленьку на ослике-ленивце, и давнее празднество урожая сливается со многими иными праздниками на Итаке" где мне довелось присутствовать — будто я не тащусь еле-еле, а мчусь изо всех сил, и виды по обочине дороги сливаются в сплошную обжигающе-яркую полосу.
Колесница?
Здесь? Я-большой (а я большой?) отмечаю другое: по праву басилея ты резал жертвенных животных. Совершал возлияния. Отсекал у жертв языки и кропил их вином. Подымал чаши. Произносил слова.
Лаэрт-Садовник! почему, обращаясь к богам — к Глубокоуважаемым, как говорил ты и как вслед за тобой повторяли прочие итакийцы — ты никогда не называл их по имени?
Не Посейдон, а Владыка Пучин, Морской Дед или Фитальмий, то есть Порождающий.
Не Зевс, не Дий-Отец — Скипетродержец, Учредитель или Высокогремящий.
Вместо Аполлона — Дельфиний или Тюрайос, Отпирающий Двери.
Не Гера — Волоокая, Владычица…Сова взамен Афины. Куда позже я заметил, что ты избегаешь имен далеко не всех богов — лишь Олимпийской Дюжины. Но избегаешь так, чтобы к тебе нельзя было придраться. Бывало, на Итаке гостили знатоки обрядов: ты открывал пиры в присутствии Навплия-Эвбейца и басилея святой Фокиды, ты устраивал общие моления, когда за спиной торчал этот желчный дылда, старший жрец из лемносского храма Дориды-Океаниды, приехавший лично поблагодарить тебя за богатое пожертвование. Сомневаюсь, что твои уловки вообще были замечены со стороны — люди будто превращались в слепцов, все, кроме дамата Алкима, чей взгляд в твою сторону я позднее не раз ловил.
Спокойный, понимающий взгляд, какой бывает меж людьми, посвященными в общую тайну.
Сейчас я тоже имею право так смотреть на тебя, папа.
Я дорого заплатил за это право. И не жалею. Ты ведь сумел выжить, Лаэрт, ты качаешься одиноким колосом среди опустелой нивы, ты сумел вернуться, никуда не уезжая; я, твой сын, тоже сумею.
Я, Одиссей, сын Лаэрта.
Хорошие вещи — они, как правило, дорогие.
В особенности оружие.
* * *
Сразу за дворцом с его знаменитым садом — точнее, за садовой оградой из белого известняка, в полтора человеческих роста — начиналась большая луговина. Испокон веку она приманивала разнотравьем коз и баранов, а баси-лей Лаэрт отнюдь не возбранял пастухам выпасать стада в крамольной близости от оплота итакийской власти. Более того: блеяние-меканье давно стало неотъемлемой частью общего хора мироздания. В конце концов, к чему хорошей траве пропадать?И в горы плестись не надо…
Правда, сейчас, осенью, отары перегоняли дальше, в предгорья Нейона — пожировать напоследок; басилей-ские же «дюжины» — по двенадцать стад быков с коровами, овец, коз и свиней, принадлежащих лично Лаэрту — объедали нейонские пастбища с весны. Зато по ту сторону изгороди образовывалось прекрасное место для игр. Не все ж наследнику в саду смоквы околачивать?!
Разумеется, под присмотром верного Эвмея и няни.
На этот раз мальчишек было четверо: Одиссей, Ментор, забияка Эврилох, сын Клисфена, сына Архестрата, одного из итакийских геронтов; и трусишка-Антифат, родичей которого Одиссей никак не мог запомнить.
Вчетвером играть куда веселее, чем вдвоем!
Будете спорить?
— Ты зачем его бьешь? — поинтересовался Эврилох еще по дороге, когда Одиссей как следует пнул идущего рядом Эвмея в ляжку.
— Это мой раб! Хочу — и бью.
— А зачем хочешь?
— А чего он мне в глаза пылит? Пусть не шаркает!
— Ух ты! — Эврилоха, записного драчуна, явно восхитила мысль, что, оказывается, можно на законных основаниях бить такого здоровенного дядьку, как рябой Эвмей. — А он на меня тоже пылит! Можно, я его тоже немножко побью?
— И я!
— И я!
На мгновение Одиссей растерялся. Но увидел, как просияло радостью простоватое лицо свинопаса, как он с мольбой воззрился на своего маленького хозяина — и все понял правильно.
— Можно! — последовало милостивое соизволение. -Разрешаю.
— Только давайте играть, будто он — циклоп-людоед, а мы — аргонавты!
— Точно! Мы на его остров высадились…
— А он нас съесть хотел!
— А мы его…
И тут Эвмей зарычал. Да так, что у настоящего циклопа-людоеда вся желчь от зависти выкипела бы! Зарычал, затряс головой, пошел, расставив руки и припадая на одну ногу — прямо на трусишку-Антифата. Антифат не понял, что игра уже началась, и испуганно попятился от свинопаса. Зато Одиссей с Ментором сразу все поняли; и вот уже двое доблестных аргонавтов отважно нападают на циклопа, желающего полакомиться их товарищем! Почти сразу же аргонавтам на помощь пришел чуть замешкавшийся Эврилох, а следом — устыдившийся своего малодушия Антифат, который теперь из последних сил стремился доказать приятелям, что он — тоже герой! не хуже других! а, может быть, даже лучше!
Будьте мужами, друзья! Да снискаем великую славу! Кто побежит — тот девчонка!..
Поначалу нянюшка Эвриклея с тревожным неодобрением следила, как огромным крабом ворочается рябое чудовище, стряхивая с себя юных героев, как те раз за разом боосаются в атаку, молотя кулаками живучего великана — но потом не удержалась. Прыснула втихомолку, присела под тенистой смоковницей, достав из корзинки взятое с собой рукоделие.
— Вот тебе, вот тебе! По зубам!
— Не ешь! не ешь людей больше!
— Гррры-оу-ааа! В корень — это правильно! молодец! В самый корень бей… Рррыхх!..
— Держи его! Убегает!
— За ноги, за ноги хватай!
— В глаз!
— Верно, в глаз! И пальцем, пальцем… Ыгррррах! У-у у-у-у!..
Когда циклоп наконец был повержен, герои решили, что настала пора новых подвигов и что нехорошо всем бить одного. Эвмей был с этим категорически не согласен. Он как раз считал, что самое лучшее и есть, когда все — на одного; но возражения свинопаса оставили без внимания и перешли к обустройству честной битвы. К несчастью, уроки дяди Алкима помогли выяснить: пять на два поровну не делится — и Эвмею было разрешено отдохнуть.
А герои тем временем заспорили: кто из них будет братьями-Диоскурами [19], а кто — Афаридами [20]? В конце концов Диоскурами выпало быть Одиссею с Ментором, а Афаридами — Эврилоху с Антифатом.
И грянул бой!
Доблестные воители, вооружившись луками и дротиками, устроили охоту друг за другом: скрываясь за кустами мирта и ракитника, устраивая короткие перебежки, подкрадываясь ползком — и после с громовыми кличами набрасываясь на врага из засады.
Эвмей некоторое время наблюдал за военными действиями.
Потом хмыкнул, огляделся внимательно по сторонам, улегся под кустом ракитника — и, похоже, заснул. Или сделал вид, что заснул, поскольку никогда нельзя было сказать с полной уверенностью: спит свинопас по-настоящему или только притворяется? Надо заметить, что рябой весельчак засыпал всегда и везде, как только для этого выдавалась свободная минутка. Иногда прямо на ходу, продолжая хромать в нужном направлении. Впрочем, так же, мгновенно он и просыпался при первом подозрительном шорохе.
Собачья, славная привычка.
А вот о том, почему он предпочитает спать днем и что в таком случае делает ночью, Эвмей особо не распространялся.
Однажды попробовал, так нянюшка Эвриклея… ох и нянюшка!
Зевесов перун, не нянюшка!
Память!.. горькая память моя!..
Откуда было знать четверке мальчишек-итакийцев, что в это самое время в обильной зерном Мессении, у Могильного камня, схватились насмерть великие: Диоскуры с Афаридами, братья с братьями?! Что эхом игры — убийство? или это игра — эхо?!
Откуда было знать, что новое поколение — всегда эхо старого?! По всему ахейскому Номосу, год за годом, мальчишки играют в песке, и один из них — сумасшедший…
Символ эпохи — игра в смерть.
— …Я тебя убил! Падай!
— А вот и нет, а вот и нет! Мимо! Стрела только хитон зацепила!
— На тебе, дротиком!
Однако от дротика Эврилох увернулся и бросился на врага врукопашную. Мигом подоспели двое других героев, и образовалась «куча мала».
Закономерный итог любой битвы.
— А давайте: один прячется, а трое ищут! — предложил всклокоченный Ментор, поднимаясь с земли в клубах пыли.
— Давайте! Как Зевс от своего папы Крона прятался! Прятаться выпало Одиссею, и он азартно бросился прочь, пока остальные, отвернувшись и старательно зажмурившись, трижды проговаривали известную всей детворе считалку:
Примерно на «Полидевке и Касторе» рыжий беглец кубарем скатился в небольшую ложбину, вскочил на ноги и побежал по дну, подыскивая укрытие.
— Вот у весел ждут герои,
Возле каждого их двое:
Здесь Тезей сидят с Язоном [21],
Мелеагр с Теламоном,
Рядом с Идасом — Линкей,
Вот Геракл, вот Анкей,
Полидевк и Кастор рядом,
Братья Зет и Калаид,
Обводя героев взглядом,
На корме Орфей стоит.
На дворе уже темно,
Мы идем искать руно!
«Пусть попробуют меня найти! Так спрячусь, что до вечера искать будут! А кто близко подойдет — я его из засады стрелой-молнией! ба-бах!».
Взбираясь по противоположному склону ложбины, Одиссей заприметил глубокую рытвину. «Или, может, еще подальше забраться?!» — Давай сюда! Тут тебя в жизни не найдут! Рыжий дернулся на голос, вскидывая свой игрушечный лук.
На верху склона стоял мальчишка. Ровесник или чуть постарше. Кучерявый; кучерявый настолько, что сам Одиссей рядом с ним был, будто лис рядом с ягненком. Этого мальчишку, одетого в нарядный хитончик без рукавов, Одиссей уже видел раньше. Впервые — в отцовском мегароне, на вручении дедушкиного лука; второй раз — в страшном сне про Ламию. И оба раза что-то в лице мальчишки казалось Одиссею странным.
Неправильным.
Однако сейчас сыну Лаэрта было не до разглядывания лиц.
— Давай, забирайся, — кучерявый нетерпеливо дернул рукой. — А то увидят.
Во второй руке мальчишка тоже держал маленький игрушечный лук, а за спиной его висел колчан со стрелами.
Не заставив себя упрашивать, Одиссей через мгновение оказался рядом с кучерявым.
— Сюда! — Новый знакомец схватил его за руку, увлекая в просвет между двумя терновыми кустами. Терн рос настолько тесно, что, того и гляди, от наглецов одни клочья останутся! Однако между кустами дети проскользнули вьюнами, ни разу не оцарапавшись, и вскоре оказались на просторной поляне, сплошь окруженной шипастым частоколом.
…память!
Лишь сейчас, по возвращении на твой берег, я могу назвать по имени чувство, пожаром охватившее тогда маленького ребенка.
Я любил терновник, любил, как любят мать, отца, вожделенную игрушку или еду, подкрепляющую готовые угаснуть силы. Я любил терновник, и шипы бережно коснулись детской кожи, а ветви расступились воинами, пропускающими вперед своего владыку.
Так случилось.
* * *
— Тут они нас не найдут! — радостно сообщил кучерявый.— Ага! — кивнул рыжий, оглядываясь по сторонам. — А я тебя видел уже. Тебя как зовут?
Кучерявый на миг запнулся, словно прикидывая, и Одиссей еще успел удивиться: разве можно забыть собственное имя?!
— Знаешь, зови меня Телемахом, — наконец представился кучерявый с откровенной гордостью. — Далеко Разящим.
— А я Одиссей! Сердящий Богов. Сын басилея Лаэрта, — выпятил в ответ грудь наследник итакийского престола. — Ты здесь с кем играешь?
— С тобой, — пожал плечами Телемах.
— А ты один?
Одиссей плохо понимал, как можно играть одному. С друзьями куда интереснее!
— Один.
— Без взрослых?! — совсем уж изумился рыжий баси-ленок. — Тебя отпустили?
— Отпустили.
— Здорово… — Зависть оказалась горькой на вкус. — А меня одного не отпускают еще. С нами няня Эвриклея. И Эвмей, мой лучший раб. Только он заснул. Кажется.
Телемах ухмыльнулся:
— Ну и пусть дрыхнет, соня!
— А давай с нами! — щедро предложил Одиссей. Наверное, кучерявому наскучило одиночество. Надо обязательно принять его в игру!
— Потом… — неопределенно протянул Телемах. — Когда-нибудь. Лучше мы с тобой из луков постреляем.
Только сейчас Одиссей обратил внимание на лук Телемаха. Лук был маленький, детский, ненамного больше, чем его собственный — зато сделан так, что зависть выросла выше Олимпа! Получше иного настоящего! Тут тебе и хитрый изгиб, и полировка, и резьба — цветы всякие, и листики, в придачу разукрашены, как папина клумба! И накладки костяные, и даже тетива — подумать только! — разноцветная!
Радуга, не тетива!
— Ух ты! — не удержался Одиссей. Но тут же не преминул похвастаться:
— А у меня настоящий лук есть! Во-о-от такенный! Мне его дедушка Автолик подарил! А тебе твой тоже дедушка подарил?
— Нет, мне — папа, — Телемах ухмыльнулся чему-то своему.
— Хороший у тебя папа!
— Ага. Мой папа — ого-го! Ну что, давай стрелять?
— Давай! А куда?
— А вон видишь — камень? А на камне — фигурка деревянная.
— Вижу.
В дальнем конце поляны действительно возвышался бесформенный ноздреватый камень. И на нем стояла фигурка — отсюда не разглядишь, чья. Но Одиссею на миг показалось: фигурка не деревянная, а золотая. Наверное, солнечный луч шутки шутит.
Оказывается, Телемах успел заранее подготовить мишень.
— Стреляй!
— Далеко-о-о… — протянул Одиссей; но, тем не менее, вскинул лук, натянул его до упора и выстрелил.
Для игрушки-самоделки и мальца ростом в два локтя это был отличный выстрел. Тростинка-стрела с наконечником, обмотанным полоской меха, ткнулась в подножие камня.
— Я ж говорил — далеко! — развел руками Одиссей.
— Он говорил! — обидно расхохотался Телемах. -Смотри!
Кучерявый поднял свой разукрашенный лук. Медленно оттянул тетиву — и Одиссей даже не понял, в какой момент короткая стрела с бутоном розы, закрепленным вместо наконечника, прянула к цели.
Просто была стрела на тетиве — и нет ее.
Просто стояла мишень на камне — и уже не стоит.
Исчезла. Как ветром сдуло.
До камня мальчишки добежали одновременно. Искусно вырезанная и позолоченная фигурка юноши-лучника валялась на траве, стрела — рядом, а во рту юноша закусил алый бутон.
— Ну конечно, из такого-то лука… — со слезами в голосе протянул Одиссей.
— Хочешь, дам стрельнуть? — великодушно предложил кучерявый.
— Ага!
Стрела была поднята, мишень установлена на место, и Одиссей радостно схватил Телемахов лук вместе с новой стрелой — красноголовкой.
…Все вещи несут на себе отпечаток своих хозяев. Владельцев. Или мастеров, кто их сделал. Все, без исключения.
Но иногда это проявляется особенно сильно.
У меня ощущение «вещности» почему-то связано в первую очередь с луками.
Я почувствовал дрожь в теле, когда впервые взял в руки лук, завещанный мне дедом, Волком-Одиночкой. И то же самое произошло, когда я впервые коснулся лука кучерявого Телемаха.
Нет, не то же самое.
Иначе.
Мир налился красками, заиграл солнечным глянцем, умытый нянькой-дождем; мир заулыбался мне — и я невольно улыбнулся в ответ. Я любил этот мир! дождь! свет! Мне было хорошо в нем! И я не хотел обижать деревянного лучника-мишень, пронзая его своей стрелой — я выстрелил, любя.
Как не дано большинству.
Мишень качнулась и медленно завалилась на бок — стрела лишь игриво ткнула фигурку в бок, уносясь дальше.
Дескать: ну что же ты? Догоняй!..
— Неплохо для начала, — покровительственно заявил кучерявый Телемах. — Потом я тебе покажу, как надо стрелять по-настоящему!
И я совсем не обиделся на покровительственный тон, словно почувствовал — мальчишка имеет на это право.
Хотя, конечно, тогда я ни о чем таком не думал.
— А ты мне дашь пострелять из своего настоящего лука? — сразу поинтересовался Телемах.
Гордость наполнила меня до краев. Лук кучерявого просто замечательный — но дедушкин лук все равно лучше!
— Конечно, дам! — великодушно пообещал я.
Впоследствии я сдержал слово.
* * *
— Ты где прятался? Мы тебя искали-искали… Одиссей покосился в сторону терновника.— Вон там.
— Врешь! Мы тут все облазили! Не было тебя там!
— Там терн… не пролезешь… — Антифат вдруг запнулся, глядя на указанный Одиссеем проход. — Не было тут тропинки! Не было!