Страница:
И тут, прежде чем свернуть за спасительный угол и перейти на безмятежно-неторопливый шаг, Кадаль в последний раз оборачивается и успевает заметить в окне дома напротив конопатую физиономию известного стукача Салмана ан-Машури.
Теперь Кадаль сидел дома, а невыученные математика и чеканные бейты аль-Мутанабби никак не лезли в голову. Тупо глядя на прошлогоднюю фотографию их класса, которая висела на стене в рамочке, он мог думать лишь о подкрадывающемся завтра, о неминуемом разоблачении и столь же неминуемом наказании. Мама небось опять будет плакать, а папаша, хлебнув пивка, расстегнет армейский ремень… «Творец, клянусь, я буду самым хорошим мальчиком в Хине, только сотвори чудо: пусть Салман-ябеда обо всем забудет или хотя бы побоится рассказывать… нет, лучше пусть забудет!» Кадаль нашел на фотографии ненавистную конопатую рожу и, сам не сознавая этого, твердил как заклинание, как молитву, как единственные в мире слова: «Забудь! Забудь! Забудь!..» А потом случилось непонятное. Кадаль находился как бы по-прежнему в своей комнате, но одновременно где-то еще, и тот, кто был «где-то», был уже не совсем Кадаль, вернее, даже совсем не Кадаль, а испуганный мальчишка находился внутри того, другого, как дитя ворочается в глубине материнского чрева, будучи чужим и своим сразу, — и тот, другой, вдруг забыл что-то очень важное; он изо всех сил пытался вспомнить, но не мог и расплакался от обиды и бессилия, размазывая слезы по веснушчатым щекам… Впрочем, трясущийся, как в припадке, Кадаль уже снова сидел за своим столом, дома, и только дома, — и у него очень сильно болела голова.
Салман-ябеда ничего не сказал учителю.
И Кадаль, морщась от затаившейся в норах мозга головной боли, понимал: свершилось! Чудо, о котором он молил Творца, действительно произошло вчера, когда, глядя на фотографию Салмана ан-Машури, он твердил: "Забудь!"
Салман забыл!
Более того, никто и никогда не выслушивал с тех пор доносов от конопатого Салмана.
Еще раз испробовать нечто подобное Кадаль решился только через полгода. Снова у него страшно болела голова, зато мама перестала плакать по ночам в подушку, потому что отец наконец вышел из двухнедельного запоя. Как потом выяснилось, в тот день он бросил пить раз и навсегда.
И складские грузчики очень скоро перестали биться об заклад: когда же все-таки Рябой Ганаим не выдержит и возьмет предложенную бутылку пива?!
А маленький Кадаль, наверное, уже тогда понял значение недетского слова «судьба».
Поступить иначе означало обмануть Творца, схватить подарок и забиться в угол, не поделившись с остальными.
Факультет психологии Государственного университета фарр-ла-Кабир не дал ответа на вопросы Кадаля, но кое-что ему все-таки удалось выяснить. Не будучи чудотворцем, он мог довольно многое: лечить различного рода мании и фобии, избавлять шизофреников от навязчивых кошмаров, топить в забытьи угнетавшие их комплексы. Он спасал жизнь, казалось бы, безнадежным наркоманам и алкоголикам, постепенно это давалось ему гораздо меньшими силами, так что выкладываться полностью приходилось лишь в наиболее тяжелых случаях.
Как при лечении тихого внука хинского шахра-дара, [8]нежной души человека, любившего чайные розы и пейзажи работы мастеров прошлого столетия, а также обожавшего гулять по ночам с большим разделочным ножом и размышлять про себя: пройдет ли мучившее его томление, если попытаться отрезать палец-другой вон у той девицы легкого поведения?
Но все это Кадаль по-прежнему мог проделывать, лишь глядя на фотографию своего пациента, входя через нее, как через некие ворота, в сознание больного и промывая застарелые язвы невидимой водой, — Кадаль и сам толком не понимал, что именно он делает но неудачные попытки можно было пересчитать по пальцам одной руки, в то время как число исцеленных перевалило уже за шестой десяток.
Личный контакт или работа с портретом не давали результата.
Только фотографии.
Кадаль уже давно собирался поэкспериментировать с кино— или видеоизображениями, но все не доходили руки, да и нужды особой пока не было.
Поначалу Кадаль работал бесплатно или за чисто символическое вознаграждение — ему было просто интересно входить в чужие тайники, выбрасывать прочь гниющий мусор, пытаться понять механизм воздействия на психику больного. Да и сознавать, что спас человека, официально признанного неизлечимым, тоже было приятно. Иногда Кадаля — теперь уже доктора Кадаля — начинали терзать сомнения: имеет ли он право вторгаться в святая святых — человеческую душу? Дозволено ли ему менять что бы то ни было в личности своих пациентов, изменяя тем самым и саму личность? Ведь даже избавляя больного от гибельного пристрастия или подавляя мрачный кошмар, он тем самым убивает частичку чужой души. Пусть больную, завшивленную частичку — но все же… Давно известно, что Творец создает, а Иблис-Проти-воречащий переделывает; кому служит дар, пришедший из ниоткуда и перевернувший жизнь слабого человека?
Доктор Кадаль так и не избавился от подобных сомнений. Но когда он видел возвращающихся к жизни людей, до того одной ногой стоявших в могиле, он понимал, что иначе не может. Он в силах только стараться не переступать ту невидимую черту, за которой заканчивается лечение и начинается насильственное вмешательство в чужую психику.
Черту, отделяющую скальпель хирурга от разделочного ножа внука хинского шахрадара.
Глава вторая
— Я вижу, вы изрядно повоевали, висак-баши?
— Так точно, атабек [10]!
Пожалуй, Карен вел себя излишне вызывающе, проигнорировав предложенное кресло и подчеркнуто соблюдая букву устава, но этот жирный великан раздражал его с самого начала. Вопросами, ответы на которые были скрупулезно выписаны в лежащем перед хайль-баши личном деле Карена Рудаби, только что переведенного из Кабира в Дурбан; дурацкой манерой всякий раз вздымать реденькие бровки после услышанного, отчего складчатая физиономия Фаршедвар-да Али-бея становилась до противности недоверчивой, как у черепахи, разглядывающей похожий на личинку камешек; шумным сопением и запахом вспотевшего тела, вызывавшим в памяти ароматы зверинца; ну никак не нравился новому мушерифу господин Али-бей, да и вообще сегодня настроение Карена было не из лучших.
— Где имели честь служить?
— В Малом Хакасе, атабек, последние четыре года!
— Внутренние войска? Дорожники?
— «Белые змеи», атабек. Горные егеря. Брови Али-бея забрались под самую верхнюю складку его лба, где и принялись раздумчиво ползать двумя тутовыми гусеницами.
— И до сих пор всего лишь висак-баши? Интересно, интересно… в связи с чем вам было отказано в повышении? Пьянство? Неуживчивость? Склонность к личному мнению?
Карену надоел этот спектакль. Он сделал несколько шагов, мешком плюхнулся в кресло и приветливо улыбнулся глыбе хайль-баши.
— В связи с рукоприкладством, атабек. Избил непосредственного начальника, курбаши [11]Пероза. Нанес телесные повреждения средней и высшей степени при некоторых смягчающих и некоторых отягчающих обстоятельствах. Да вы читайте, читайте, там ведь все написано…
Увлекшись бравадой, Карен пропустил тот момент, когда Фаршедвард Али-бей перестал сидеть за столом и очутился рядом с его креслом. Ощущение было непередаваемым: нечто похожее бывший горный егерь испытал лишь в детстве, когда мама повела его в знаменитый кабирский зоопарк, отвлеклась, обсуждая с подругами способы засолки синих баклажанов, а непоседливое чадо умудрилось забраться в павильон к носорогу-горбачу. По счастью, гора морщинистой плоти не обратила на суетящуюся рядом кроху никакого внимания, разве что хрюкнула недовольно и лениво повела страшным рогом, а Карен вопил благим матом и пытался уцепиться за решетку и носорожий куцый хвост, когда его извлекали из павильона.
— Там написано ровно столько, господин висак-баши, сколько мне заблагорассудится прочитать, — хрюкнул Али-бей раза в полтора внушительней носорога. — Обо всем остальном я буду расспрашивать вас, сколько захочу и когда захочу, даже если для этого мне придется вынимать вас из постели трижды за ночь, всякий раз оттаскивая за уши от голой бабы! Дошло, егерь?! Или перейдем к столь любимому вами рукоприкладству?
— Так точно! В смысле, никак нет, господин хайль…
Карен хотел вскочить, но на середине движения ладонь Фаршедварда тяжко опустилась ему на плечо, и подъем мигом сменился падением. С трудом удерживаясь, чтобы не сутулиться от ласки начальника, Карен стал раздумывать, как изложить Али-бею историю драки с курбаши Перозом. Не докладывать же в самом деле, что пьяный в дым курбаши, которого егеря за глаза прозвали Сукиным Внуком, на ночь глядя ввалился в дом местного старика хакасца, потребовал ужин и в скором времени подавился рыбьей костью. Сочтя это провокацией. Сукин Внук принялся расстреливать почтенного старца, трижды промахнулся, в душевном расстройстве пошел будить егерей из отделения Карена, настаивая на их участии в расстрельной команде, и в результате был изрядно бит взбесившимся Кареном.
Отягчающим обстоятельством здесь являлся факт избиения старшего по званию в присутствии младших по званию, смягчающим — все остальное.
Но, казалось, Фаршедвард уже напрочь потерял интерес к этой истории. Когда Карен наконец открыл рот, ему было приказано заткнуться, и господин хайль-баши принялся без дела слоняться по кабинету, колыхаясь и пыхтя.
От скуки Карен начал разглядывать висевший на стене лук без тетивы. С такими луками танцевали на помосте борцы-нарачи после каждой победы, — Карен не был поклонником устаревшего вида борьбы, считая ее бессмысленным пережитком прошлого и кладбищем пустых ритуалов, но несколько раз друзья все же затаскивали его на соревнования. Многие фармацевтические компании продали бы душу за таинственные рецепты древних борцов, позволяющие безболезненно наращивать вес втрое больше нормального и так же безболезненно возвращаться к обычному телосложению, будь на то воля вышедшего в тираж нарачи, — но тайна по сей день оставалась тайной.
Представив себе резко похудевшего Али-бея, Карен еле удержался от улыбки.
— И как вы относитесь к перемирию, висак-баши? — неожиданно поинтересовался Фаршедвард, стоя к Карену спиной и глядя в окно на плац во внутреннем дворе участка.
— Согласно уставу, — коротко отозвался Карен.
— Конкретнее!
— А как вы прикажете вести военные действия в условиях "Проказы «Самострел»?! Когда ты не знаешь, на каком выстреле твой собственный автомат вздумает разлететься вдребезги у тебя же в руках! Когда в особых отделах вырастают горы папок с одинаковым заключением: «Преступная небрежность при обращении с оружием», — потому что иначе совершенно нельзя объяснить, почему служака-десятник оставил в арсенале заряженную винтовку, а та начала стрелять! Вдобавок при этом эксперты хором заключают, будто ствол винтовки был забит песком! А в отделениях поговаривают шепотком, что пятый танковый хайль был отозван на прежние позиции, потому что у танкистов те же проблемы — только во сто крат хуже!.. — Карен осекся, немного помолчал и добавил уже совсем тихо: — Впрочем, хакасские боевики тоже не являлись исключением — сам видел… Это не перемирие, господин хайль-баши. Это вынужденная пауза. Боюсь, продлится она не долго.
Фаршедвард Али-бей вернулся к себе за стол и грустно обозрел стопку картонных папок с холщовыми тесемками. Хмыкнул. Взял верхнюю и заглянул в самый конец, туда, где обычно пишется заключение.
— Не тратьте зря пыл, висак-баши. — Звук рождался у бывшего нарачи где-то в области пупка и по дороге обрастал гулкими бархатными обертонами. — Я не глухой. И смею вас заверить, что, покинув армию и переведясь в полицию, вы не уйдете от столь возмутившей вас реальности. Вот…
Хайль-баши раскрыл папку и показал Карену надпись поперек страницы, сделанную фиолетовыми чернилами. «Преступная небрежность при обращении с оружием» — было написано там.
— Вот такие дела, висак-баши… То, с чем вы столкнулись в армии, — всего лишь первая волна. Сейчас идет вторая. Я прекрасно знаю, что в Кабире тебе выдали не только мушерифскую бляху, но и ишраф, разрешение на тайную слежку и сбор информации. Они там, на Ас-Самак, 4/6, полагают, что это тайна; ты полагаешь, что в случае получения особой информации твой ишраф выведет тебя из моего подчинения и ты станешь героем, пусть даже и посмертно; я же знаю, что все это ерунда. Просто правительство судорожно пытается за счёт увеличения числа «шестерок»… — Хайль-баши попыхтел и продолжил: — За счет увеличения числа «шестерок», отправленных во все концы страны, раскопать хоть что-то. Новичкам везет — вот на что они уповают. И зря. Новичкам везет всего один раз. Они могут завалить ишрафами полдержавы — правда или всплывет сама, или будет найдена профессионалами. Или везение, или работа. А пока что ты, сынок, в моем подчинении, и, уверяю тебя, это не всегда будет приятно.
Если Тот-еще-Фарш ожидал какой-то реакции со стороны нового подчиненного, то он жестоко просчитался.
Карен знал это раньше и лучше многих. Впрочем, хайль-баши Али-бей в число многих не входил.
С момента трагической гибели старой Зейнаб Рудаби, матери Карена, прошло три месяца с небольшим; до того дня, когда четверка беглых смертников захватит рейсовый автобус Дурбан — Кабир, оставалось меньше недели.
И кто-то, кто знал все, сейчас наверняка посмеивался в бороду.
Карен огляделся.
Изъеденные временем несколько-с-половиной-этажные дома, украшенные ведущими под самую крышу наружными лестницами, скрипучими и щербатыми; заросли дикого шиповника, из колючей гущи которых торчат редкие корявые акации; водяная колонка с непересыхающей лужей под носом у крана; покосившиеся лавочки, на одной спит сном праведника бородач в драном халате, а у его босых пяток пасется тощая коза, философски обгрызая края у чего-то, больше всего напоминающего кусок ржавой жести; между косматой козьей шеей и грязной щиколоткой спящего протянута веревка, но понять, кто к кому привязан и зачем, решительно невозможно.
Оазис лени и неизменности.
Легко представить, как прогресс заглядывает в тупик Ош-Дастан, брезгливо морщит нос и поспешно удаляется в более благословенные края.
Гораздо более благословенные.
Осталось только понять, почему Фаршедвард Али-бей, эта гора в пропотевшем мундире (кстати, а где шьют мундиры таких размеров?), этот мушериф-нарачи, запретил Карену снять квартиру по личному усмотрению, а направил именно сюда, снабдив конкретными и недвусмысленными предписаниями?
Нет, непохож был Тот-еще-Фарш на человека, без конкретной цели издевающегося над новым подчиненным!
Поблагодарив добросердечного малыша — дареный медяк тот мигом закатал в очередной чурек, — Карен приблизился к лавочке-ложу и принялся расталкивать спящего. Это давалось с трудом, потому что коза бдительно мекала и норовила приложиться рогом или желтым оскалом к оскорбителю спокойствия. Однако через некоторое время усилия Карена были вознаграждены, и бородач открыл один глаз.
Вместо второго красовалось обширное бельмо, открыть которое не представлялось возможным.
— Почтеннейший, — в улыбке Карена прямо-таки выпирал намек на вознаграждение в случае доброжелательного ответа, — не подскажете ли, где здесь проживает бабушка Бобовай?
— Ах ты, прохвост, шакал и сын шакала!.. — просипело откуда-то из-за спины.
Поскольку борода человека на лавке даже не шелохнулась, а сиплый голос был скорее женским, то оставалось предположить, что заговорила коза. Повернувшись, Карен лишь укрепился в этом мнении: кроме козы, за спиной по-прежнему никого не было, а слюнявые козьи губы вызывающе шевелились.
— Бедная старуха живет себе тише мыши, никого не трогает, а эти проклятые так и норовят то пособие урезать, то от жилищного вспомоществования крысий хвост оставить, то шляются тут, вынюхивают, высматривают!..
— Извините, — сказал Карен козе, — но я не…
— Вон она живет, — вместо козы ответил бельмастый бородач. — Вон, на балконе, твоя Бобовай… Подойди, она тебя помоями окатит, а я смеяться стану.
И опять заснул.
Взглянув наверх, Карен и впрямь обнаружил по левую руку от себя серый балкон, полускрытый пыльной кроной акации, и всклокоченную старушечью голову над железными перилами.
Подходить за обещанными помоями почему-то не хотелось.
— Бабушка Бобовай, — наисладчайшим голосом начал Карен, вспомнив тон, каким в детстве разговаривал с мамиными товарками в надежде на сладости, — вы меня неправильно поняли!
— Правильно я тебя поняла, правильно, отродье трупоедов! — донеслось с балкона. — Бедная старуха живет себе, никого не трогает…
Относительно последнего заявления у Карена были изрядные сомнения.
— Я насчет квартиры! — в отчаянии заорал несчастный висак-баши, радуясь, что успел переодеться в штатское. — Мне сказали, вы комнату сдаете!
— А что, если и сдаю?! — Балкон был непреклонен. — Тоже мне, нашел повод медяк у старухи изо рта выдрать! Сдаю я, сдаю комнату, только приличным людям сдаю, а не всяким проходимцам вроде тех, что шатаются без дела да языком в чужих задницах ковыряются!
У Карена оставалось последнее средство. Хайль-баши Али-бей велел прибегнуть к нему в крайнем случае, и этот случай, несомненно, наступил.
— Я от Худыша, бабушка Бобовай! — выкрикнул Карен и сразу замолчал в ожидании реакции, потому что и сам не понимал смысла сказанной фразы. В кроне акации раздалось хриплое бульканье. Не сразу Карен понял, что старуха смеется.
— От Фаршедвардика? Что ж ты сразу не сказал, уважаемый! Подымайся, подымайся, тут ступеньки хлипкие, но тебя выдержат…
Вздохнув с облегчением, Карен уж было собрался проверить прочность ступенек, но ему помешала коза, решившая, что брезент его сумки намного вкуснее ржавой жести.
— Забери свою козу! — еле сдерживаясь, бросил Карен бородачу.
— Это не моя коза, не открывая глаз, ответил тот. — Это ее коза. И указал на балкон.
В конце тупика Ош-Дастан, невидимая из-за цветущего шиповника, стояла худая девочка лет двенадцати. Стояла, зябко кутаясь в тяжелую шаль с бахромой, смотрела, как незнакомый мужчина поднимается по скрипучей лестнице.
Смуглое лицо девочки не выражало ничего.
Совсем ничего.
Глава третья
…Избитая до крови степь грохотала, качаясь и подпрыгивая под копытами коня, впереди стремительно росло и надвигалось облако пыли, в глубине его солнечными вспышками то и дело сверкала сталь, темные силуэты всадников сшибались с оглушительным лязгом, криками и ржанием, кто-то кулем тряпья валился под копыта, кто-то вырывался из пыльного пекла, чтобы тут же нырнуть обратно: рубить, колоть, резать — убивать или быть убитым.
Но думать об этом уже было некогда, потому что стена бурой пыли скачком придвинулась вплотную, и в полированном лезвии тяжкого эспадона-двуручника (старая лоулезская ковка, прадедовский меч!) на миг отразилось перекошенное яростью лицо — его лицо с развевающейся гривой льняных волос. Высверк стали со свистом рассек воздух, и еще раз — слева, справа, кособоко валится наземь разрубленный до седла кочевник в мохнатом малахае-треухе, так и не успевший достать кривой саблей обманчиво неповоротливого гиганта, беловолосого гуля-людоеда. Становится тесно, он едва успевает рубить фигуры в удушливой пелене — рубить коротко, почти без замаха, ворочаясь в седле поднятым медведем-шатуном, снося подставленную под удар саблю вместе с частью плеча, отсекая бестолково топорщившиеся железом руки. Кажется, он что-то кричал, когда очередной клинок, устремившийся к нему, легко переломился в выгнутом бараньими рогами захватнике эспадона; получив наконец пространство для настоящего размаха, он очертил вокруг себя-плоский круг, подбросив к небу выпучившую глаза голову в мохнатой шапке, чужую зазевавшуюся голову, кусок мертвой плоти, — и на миг запнулся, увидев совсем рядом знакомого воина в сияющем даже под пылью доспехе, в прорезном шлеме, в латных рукавицах (в правой — он знал это! — не было руки, но именно в деснице воин сжимал прямой меч-цзянь по прозвищу Единорог).
Вознеся над собой эспадон Гвениль в традиционном приветствии, он еле успел опомниться, сообразить, где он и кто он, — в лицо брызнуло горячим и красным: зацепили все-таки, ублюдки Хракуташа!
— Лоул и лорды! Н-на!..
Ответный удар двуручника, неотвратимый подобно рушащейся скале, расколол…
Словно подброшенный невидимой пружиной, он резко сел в кровати, закашлялся, давясь чужим хрипом, — и проснулся.
Сон. Всего лишь сон!
Но еще минуту назад жизнь была ослепительно реальна — тяжесть меча в бугрящихся мускулами обнаженных руках, искаженный белогривый лик, мимолетно отразившийся в полированном лезвии, гибнущие враги, резкая боль от случайного пореза, соленый привкус на губах…
Рашид тяжело вздохнул и почесал живот.
Неприятно обозначившееся в последнее время брюшко, словно дразнясь, оттопыривало пижаму.
Переел на ночь, что ли?
Иногда ему, скромному учителю истории, очень хотелось быть таким, как беловолосый гигант во сне, но… каждому свое, как говаривал пророк Зардушт. Рашид аль-Шинби по праву считался отличным специалистом в области истории средних веков, от становления Кабирского Эмирата и до первой трети позапрошлого века, когда распухшая от непомерных завоеваний туша империи начала трещать по швам и распадаться. Через тридцать лет, после многочисленных локальных конфликтов между самозваными эмирами, столицу перенесут в Дурбан, подпишут пакет соглашений с Кименой и Лоулезом (а потом и с остальными, вплоть до Ритунских островов) о невмешательстве во внутренние дела; окончательно получит международное признание упрямый Мэйлань, тут же затеяв кровавую возню с рвущимся на свободу Верхним Вэем, — впрочем, у бывшего эмирата обнаружится свой Верхний Вэй, именуемый Малым Хакасом…
Но это уже новая история.
И у нее другие специалисты.
Аль-Шинби прекрасно разбирался в холодном оружии, в тактике ведения конного и пешего боя, в защите и осаде крепостей, — но из первой секции «рукопашки», куда он пытался записаться еще в детстве, Рашида выгнали как «бесперспективного»; из второй он ушел сам, не выдержав жестокости изнурительных тренировок и ненавидя себя за это; а тайная попытка лично воспроизвести подсмотренный на гравюре прием работы с алебардой привела к тому, что Рашид чуть не остался без ноги — длинный шрам на голени ныл на погоду до сих пор.
Так что Рашид в конце концов раздумал становиться похожим на героя древности и занялся тем, что у него действительно получалось: историческими исследованиями.
Каждому свое — пророк Зардушт был прав.
Теперь хаким Рашид если и брал в руки один из хранившихся в дурбанском музее мечей, то с предельной осторожностью и лишь с единственной целью: снять размеры со старинного оружия, сделать несколько снимков в разных ракурсах или перерисовать в рабочую тетрадь загадочные руны, покрывающие клинок.
И, упаси Творец, никаких выпадов или лихих рубящих взмахов! Собственные ноги дороже… да и экспонат испортить боязно, что ни говори.
Но наедине с собой хаким Рашид частенько переставал быть уважаемым специалистом и становился хилым неуклюжим мальчишкой, которого мучают все классические комплексы. Господи, Творец-с-сотней-имен, до чего же иногда хочется почувствовать себя не заплесневелым книжным червем, а настоящим мужчиной, который сидит в седле как влитой, одним ударом тяжелого меча перерубает древесный ствол толщиной в руку, который может, не поморщившись, осушить жбан крепкого кименского хереса, который любят женщины (конечно, имеется в виду мужчина, а не херес)…
В конце концов, ему ведь всего тридцать два! Еще не поздно, еще есть время опомниться, похудеть, бросить курить… Но, бередя застарелые язвы, в глубине души Рашид аль-Шинби сознавал: мечтам суждено навсегда остаться мечтами.
И все же — нынешний сон… Вот как надо снимать фильмы! Это вам не дурацкий бесконечный сериал «Железная Рука» о Чэне-в-Перчатке!
Теперь Кадаль сидел дома, а невыученные математика и чеканные бейты аль-Мутанабби никак не лезли в голову. Тупо глядя на прошлогоднюю фотографию их класса, которая висела на стене в рамочке, он мог думать лишь о подкрадывающемся завтра, о неминуемом разоблачении и столь же неминуемом наказании. Мама небось опять будет плакать, а папаша, хлебнув пивка, расстегнет армейский ремень… «Творец, клянусь, я буду самым хорошим мальчиком в Хине, только сотвори чудо: пусть Салман-ябеда обо всем забудет или хотя бы побоится рассказывать… нет, лучше пусть забудет!» Кадаль нашел на фотографии ненавистную конопатую рожу и, сам не сознавая этого, твердил как заклинание, как молитву, как единственные в мире слова: «Забудь! Забудь! Забудь!..» А потом случилось непонятное. Кадаль находился как бы по-прежнему в своей комнате, но одновременно где-то еще, и тот, кто был «где-то», был уже не совсем Кадаль, вернее, даже совсем не Кадаль, а испуганный мальчишка находился внутри того, другого, как дитя ворочается в глубине материнского чрева, будучи чужим и своим сразу, — и тот, другой, вдруг забыл что-то очень важное; он изо всех сил пытался вспомнить, но не мог и расплакался от обиды и бессилия, размазывая слезы по веснушчатым щекам… Впрочем, трясущийся, как в припадке, Кадаль уже снова сидел за своим столом, дома, и только дома, — и у него очень сильно болела голова.
Салман-ябеда ничего не сказал учителю.
И Кадаль, морщась от затаившейся в норах мозга головной боли, понимал: свершилось! Чудо, о котором он молил Творца, действительно произошло вчера, когда, глядя на фотографию Салмана ан-Машури, он твердил: "Забудь!"
Салман забыл!
Более того, никто и никогда не выслушивал с тех пор доносов от конопатого Салмана.
Еще раз испробовать нечто подобное Кадаль решился только через полгода. Снова у него страшно болела голова, зато мама перестала плакать по ночам в подушку, потому что отец наконец вышел из двухнедельного запоя. Как потом выяснилось, в тот день он бросил пить раз и навсегда.
И складские грузчики очень скоро перестали биться об заклад: когда же все-таки Рябой Ганаим не выдержит и возьмет предложенную бутылку пива?!
А маленький Кадаль, наверное, уже тогда понял значение недетского слова «судьба».
Поступить иначе означало обмануть Творца, схватить подарок и забиться в угол, не поделившись с остальными.
Факультет психологии Государственного университета фарр-ла-Кабир не дал ответа на вопросы Кадаля, но кое-что ему все-таки удалось выяснить. Не будучи чудотворцем, он мог довольно многое: лечить различного рода мании и фобии, избавлять шизофреников от навязчивых кошмаров, топить в забытьи угнетавшие их комплексы. Он спасал жизнь, казалось бы, безнадежным наркоманам и алкоголикам, постепенно это давалось ему гораздо меньшими силами, так что выкладываться полностью приходилось лишь в наиболее тяжелых случаях.
Как при лечении тихого внука хинского шахра-дара, [8]нежной души человека, любившего чайные розы и пейзажи работы мастеров прошлого столетия, а также обожавшего гулять по ночам с большим разделочным ножом и размышлять про себя: пройдет ли мучившее его томление, если попытаться отрезать палец-другой вон у той девицы легкого поведения?
Но все это Кадаль по-прежнему мог проделывать, лишь глядя на фотографию своего пациента, входя через нее, как через некие ворота, в сознание больного и промывая застарелые язвы невидимой водой, — Кадаль и сам толком не понимал, что именно он делает но неудачные попытки можно было пересчитать по пальцам одной руки, в то время как число исцеленных перевалило уже за шестой десяток.
Личный контакт или работа с портретом не давали результата.
Только фотографии.
Кадаль уже давно собирался поэкспериментировать с кино— или видеоизображениями, но все не доходили руки, да и нужды особой пока не было.
Поначалу Кадаль работал бесплатно или за чисто символическое вознаграждение — ему было просто интересно входить в чужие тайники, выбрасывать прочь гниющий мусор, пытаться понять механизм воздействия на психику больного. Да и сознавать, что спас человека, официально признанного неизлечимым, тоже было приятно. Иногда Кадаля — теперь уже доктора Кадаля — начинали терзать сомнения: имеет ли он право вторгаться в святая святых — человеческую душу? Дозволено ли ему менять что бы то ни было в личности своих пациентов, изменяя тем самым и саму личность? Ведь даже избавляя больного от гибельного пристрастия или подавляя мрачный кошмар, он тем самым убивает частичку чужой души. Пусть больную, завшивленную частичку — но все же… Давно известно, что Творец создает, а Иблис-Проти-воречащий переделывает; кому служит дар, пришедший из ниоткуда и перевернувший жизнь слабого человека?
Доктор Кадаль так и не избавился от подобных сомнений. Но когда он видел возвращающихся к жизни людей, до того одной ногой стоявших в могиле, он понимал, что иначе не может. Он в силах только стараться не переступать ту невидимую черту, за которой заканчивается лечение и начинается насильственное вмешательство в чужую психику.
Черту, отделяющую скальпель хирурга от разделочного ножа внука хинского шахрадара.
Глава вторая
Азат
[9]
Старые долги, новые враги,
все прошло, закончилось быстро так,
что не стать своим ни тебе, ни им.
Не суметь, не дойти и не выстрадать.
— Я вижу, вы изрядно повоевали, висак-баши?
— Так точно, атабек [10]!
Пожалуй, Карен вел себя излишне вызывающе, проигнорировав предложенное кресло и подчеркнуто соблюдая букву устава, но этот жирный великан раздражал его с самого начала. Вопросами, ответы на которые были скрупулезно выписаны в лежащем перед хайль-баши личном деле Карена Рудаби, только что переведенного из Кабира в Дурбан; дурацкой манерой всякий раз вздымать реденькие бровки после услышанного, отчего складчатая физиономия Фаршедвар-да Али-бея становилась до противности недоверчивой, как у черепахи, разглядывающей похожий на личинку камешек; шумным сопением и запахом вспотевшего тела, вызывавшим в памяти ароматы зверинца; ну никак не нравился новому мушерифу господин Али-бей, да и вообще сегодня настроение Карена было не из лучших.
— Где имели честь служить?
— В Малом Хакасе, атабек, последние четыре года!
— Внутренние войска? Дорожники?
— «Белые змеи», атабек. Горные егеря. Брови Али-бея забрались под самую верхнюю складку его лба, где и принялись раздумчиво ползать двумя тутовыми гусеницами.
— И до сих пор всего лишь висак-баши? Интересно, интересно… в связи с чем вам было отказано в повышении? Пьянство? Неуживчивость? Склонность к личному мнению?
Карену надоел этот спектакль. Он сделал несколько шагов, мешком плюхнулся в кресло и приветливо улыбнулся глыбе хайль-баши.
— В связи с рукоприкладством, атабек. Избил непосредственного начальника, курбаши [11]Пероза. Нанес телесные повреждения средней и высшей степени при некоторых смягчающих и некоторых отягчающих обстоятельствах. Да вы читайте, читайте, там ведь все написано…
Увлекшись бравадой, Карен пропустил тот момент, когда Фаршедвард Али-бей перестал сидеть за столом и очутился рядом с его креслом. Ощущение было непередаваемым: нечто похожее бывший горный егерь испытал лишь в детстве, когда мама повела его в знаменитый кабирский зоопарк, отвлеклась, обсуждая с подругами способы засолки синих баклажанов, а непоседливое чадо умудрилось забраться в павильон к носорогу-горбачу. По счастью, гора морщинистой плоти не обратила на суетящуюся рядом кроху никакого внимания, разве что хрюкнула недовольно и лениво повела страшным рогом, а Карен вопил благим матом и пытался уцепиться за решетку и носорожий куцый хвост, когда его извлекали из павильона.
— Там написано ровно столько, господин висак-баши, сколько мне заблагорассудится прочитать, — хрюкнул Али-бей раза в полтора внушительней носорога. — Обо всем остальном я буду расспрашивать вас, сколько захочу и когда захочу, даже если для этого мне придется вынимать вас из постели трижды за ночь, всякий раз оттаскивая за уши от голой бабы! Дошло, егерь?! Или перейдем к столь любимому вами рукоприкладству?
— Так точно! В смысле, никак нет, господин хайль…
Карен хотел вскочить, но на середине движения ладонь Фаршедварда тяжко опустилась ему на плечо, и подъем мигом сменился падением. С трудом удерживаясь, чтобы не сутулиться от ласки начальника, Карен стал раздумывать, как изложить Али-бею историю драки с курбаши Перозом. Не докладывать же в самом деле, что пьяный в дым курбаши, которого егеря за глаза прозвали Сукиным Внуком, на ночь глядя ввалился в дом местного старика хакасца, потребовал ужин и в скором времени подавился рыбьей костью. Сочтя это провокацией. Сукин Внук принялся расстреливать почтенного старца, трижды промахнулся, в душевном расстройстве пошел будить егерей из отделения Карена, настаивая на их участии в расстрельной команде, и в результате был изрядно бит взбесившимся Кареном.
Отягчающим обстоятельством здесь являлся факт избиения старшего по званию в присутствии младших по званию, смягчающим — все остальное.
Но, казалось, Фаршедвард уже напрочь потерял интерес к этой истории. Когда Карен наконец открыл рот, ему было приказано заткнуться, и господин хайль-баши принялся без дела слоняться по кабинету, колыхаясь и пыхтя.
От скуки Карен начал разглядывать висевший на стене лук без тетивы. С такими луками танцевали на помосте борцы-нарачи после каждой победы, — Карен не был поклонником устаревшего вида борьбы, считая ее бессмысленным пережитком прошлого и кладбищем пустых ритуалов, но несколько раз друзья все же затаскивали его на соревнования. Многие фармацевтические компании продали бы душу за таинственные рецепты древних борцов, позволяющие безболезненно наращивать вес втрое больше нормального и так же безболезненно возвращаться к обычному телосложению, будь на то воля вышедшего в тираж нарачи, — но тайна по сей день оставалась тайной.
Представив себе резко похудевшего Али-бея, Карен еле удержался от улыбки.
— И как вы относитесь к перемирию, висак-баши? — неожиданно поинтересовался Фаршедвард, стоя к Карену спиной и глядя в окно на плац во внутреннем дворе участка.
— Согласно уставу, — коротко отозвался Карен.
— Конкретнее!
— А как вы прикажете вести военные действия в условиях "Проказы «Самострел»?! Когда ты не знаешь, на каком выстреле твой собственный автомат вздумает разлететься вдребезги у тебя же в руках! Когда в особых отделах вырастают горы папок с одинаковым заключением: «Преступная небрежность при обращении с оружием», — потому что иначе совершенно нельзя объяснить, почему служака-десятник оставил в арсенале заряженную винтовку, а та начала стрелять! Вдобавок при этом эксперты хором заключают, будто ствол винтовки был забит песком! А в отделениях поговаривают шепотком, что пятый танковый хайль был отозван на прежние позиции, потому что у танкистов те же проблемы — только во сто крат хуже!.. — Карен осекся, немного помолчал и добавил уже совсем тихо: — Впрочем, хакасские боевики тоже не являлись исключением — сам видел… Это не перемирие, господин хайль-баши. Это вынужденная пауза. Боюсь, продлится она не долго.
Фаршедвард Али-бей вернулся к себе за стол и грустно обозрел стопку картонных папок с холщовыми тесемками. Хмыкнул. Взял верхнюю и заглянул в самый конец, туда, где обычно пишется заключение.
— Не тратьте зря пыл, висак-баши. — Звук рождался у бывшего нарачи где-то в области пупка и по дороге обрастал гулкими бархатными обертонами. — Я не глухой. И смею вас заверить, что, покинув армию и переведясь в полицию, вы не уйдете от столь возмутившей вас реальности. Вот…
Хайль-баши раскрыл папку и показал Карену надпись поперек страницы, сделанную фиолетовыми чернилами. «Преступная небрежность при обращении с оружием» — было написано там.
— Вот такие дела, висак-баши… То, с чем вы столкнулись в армии, — всего лишь первая волна. Сейчас идет вторая. Я прекрасно знаю, что в Кабире тебе выдали не только мушерифскую бляху, но и ишраф, разрешение на тайную слежку и сбор информации. Они там, на Ас-Самак, 4/6, полагают, что это тайна; ты полагаешь, что в случае получения особой информации твой ишраф выведет тебя из моего подчинения и ты станешь героем, пусть даже и посмертно; я же знаю, что все это ерунда. Просто правительство судорожно пытается за счёт увеличения числа «шестерок»… — Хайль-баши попыхтел и продолжил: — За счет увеличения числа «шестерок», отправленных во все концы страны, раскопать хоть что-то. Новичкам везет — вот на что они уповают. И зря. Новичкам везет всего один раз. Они могут завалить ишрафами полдержавы — правда или всплывет сама, или будет найдена профессионалами. Или везение, или работа. А пока что ты, сынок, в моем подчинении, и, уверяю тебя, это не всегда будет приятно.
Если Тот-еще-Фарш ожидал какой-то реакции со стороны нового подчиненного, то он жестоко просчитался.
Карен знал это раньше и лучше многих. Впрочем, хайль-баши Али-бей в число многих не входил.
С момента трагической гибели старой Зейнаб Рудаби, матери Карена, прошло три месяца с небольшим; до того дня, когда четверка беглых смертников захватит рейсовый автобус Дурбан — Кабир, оставалось меньше недели.
И кто-то, кто знал все, сейчас наверняка посмеивался в бороду.
* * *
Свернув с проспекта аль-Мутанабби, Карен некоторое время плутал в хитросплетении совершенно одинаковых улочек, пока сердобольный малыш лет пяти не сжалился над тупым дядей и не указал ему, где находится тупик Ош-Дастан. Малышу это было нетрудно: песочница, в которой он увлеченно лепил громадные чуреки, предназначенные в пищу годовалой сестренке, находилась как раз посередине искомого тупика.Карен огляделся.
Изъеденные временем несколько-с-половиной-этажные дома, украшенные ведущими под самую крышу наружными лестницами, скрипучими и щербатыми; заросли дикого шиповника, из колючей гущи которых торчат редкие корявые акации; водяная колонка с непересыхающей лужей под носом у крана; покосившиеся лавочки, на одной спит сном праведника бородач в драном халате, а у его босых пяток пасется тощая коза, философски обгрызая края у чего-то, больше всего напоминающего кусок ржавой жести; между косматой козьей шеей и грязной щиколоткой спящего протянута веревка, но понять, кто к кому привязан и зачем, решительно невозможно.
Оазис лени и неизменности.
Легко представить, как прогресс заглядывает в тупик Ош-Дастан, брезгливо морщит нос и поспешно удаляется в более благословенные края.
Гораздо более благословенные.
Осталось только понять, почему Фаршедвард Али-бей, эта гора в пропотевшем мундире (кстати, а где шьют мундиры таких размеров?), этот мушериф-нарачи, запретил Карену снять квартиру по личному усмотрению, а направил именно сюда, снабдив конкретными и недвусмысленными предписаниями?
Нет, непохож был Тот-еще-Фарш на человека, без конкретной цели издевающегося над новым подчиненным!
Поблагодарив добросердечного малыша — дареный медяк тот мигом закатал в очередной чурек, — Карен приблизился к лавочке-ложу и принялся расталкивать спящего. Это давалось с трудом, потому что коза бдительно мекала и норовила приложиться рогом или желтым оскалом к оскорбителю спокойствия. Однако через некоторое время усилия Карена были вознаграждены, и бородач открыл один глаз.
Вместо второго красовалось обширное бельмо, открыть которое не представлялось возможным.
— Почтеннейший, — в улыбке Карена прямо-таки выпирал намек на вознаграждение в случае доброжелательного ответа, — не подскажете ли, где здесь проживает бабушка Бобовай?
— Ах ты, прохвост, шакал и сын шакала!.. — просипело откуда-то из-за спины.
Поскольку борода человека на лавке даже не шелохнулась, а сиплый голос был скорее женским, то оставалось предположить, что заговорила коза. Повернувшись, Карен лишь укрепился в этом мнении: кроме козы, за спиной по-прежнему никого не было, а слюнявые козьи губы вызывающе шевелились.
— Бедная старуха живет себе тише мыши, никого не трогает, а эти проклятые так и норовят то пособие урезать, то от жилищного вспомоществования крысий хвост оставить, то шляются тут, вынюхивают, высматривают!..
— Извините, — сказал Карен козе, — но я не…
— Вон она живет, — вместо козы ответил бельмастый бородач. — Вон, на балконе, твоя Бобовай… Подойди, она тебя помоями окатит, а я смеяться стану.
И опять заснул.
Взглянув наверх, Карен и впрямь обнаружил по левую руку от себя серый балкон, полускрытый пыльной кроной акации, и всклокоченную старушечью голову над железными перилами.
Подходить за обещанными помоями почему-то не хотелось.
— Бабушка Бобовай, — наисладчайшим голосом начал Карен, вспомнив тон, каким в детстве разговаривал с мамиными товарками в надежде на сладости, — вы меня неправильно поняли!
— Правильно я тебя поняла, правильно, отродье трупоедов! — донеслось с балкона. — Бедная старуха живет себе, никого не трогает…
Относительно последнего заявления у Карена были изрядные сомнения.
— Я насчет квартиры! — в отчаянии заорал несчастный висак-баши, радуясь, что успел переодеться в штатское. — Мне сказали, вы комнату сдаете!
— А что, если и сдаю?! — Балкон был непреклонен. — Тоже мне, нашел повод медяк у старухи изо рта выдрать! Сдаю я, сдаю комнату, только приличным людям сдаю, а не всяким проходимцам вроде тех, что шатаются без дела да языком в чужих задницах ковыряются!
У Карена оставалось последнее средство. Хайль-баши Али-бей велел прибегнуть к нему в крайнем случае, и этот случай, несомненно, наступил.
— Я от Худыша, бабушка Бобовай! — выкрикнул Карен и сразу замолчал в ожидании реакции, потому что и сам не понимал смысла сказанной фразы. В кроне акации раздалось хриплое бульканье. Не сразу Карен понял, что старуха смеется.
— От Фаршедвардика? Что ж ты сразу не сказал, уважаемый! Подымайся, подымайся, тут ступеньки хлипкие, но тебя выдержат…
Вздохнув с облегчением, Карен уж было собрался проверить прочность ступенек, но ему помешала коза, решившая, что брезент его сумки намного вкуснее ржавой жести.
— Забери свою козу! — еле сдерживаясь, бросил Карен бородачу.
— Это не моя коза, не открывая глаз, ответил тот. — Это ее коза. И указал на балкон.
В конце тупика Ош-Дастан, невидимая из-за цветущего шиповника, стояла худая девочка лет двенадцати. Стояла, зябко кутаясь в тяжелую шаль с бахромой, смотрела, как незнакомый мужчина поднимается по скрипучей лестнице.
Смуглое лицо девочки не выражало ничего.
Совсем ничего.
Глава третья
Хаким
[12]
Лежит человек, сну доверясь, лучом, перерубленным дверью.
А вена похожа отчасти на чей-то неначатый путь.
И тихо в районе запястья, как цель, пробивается пульс.
…Избитая до крови степь грохотала, качаясь и подпрыгивая под копытами коня, впереди стремительно росло и надвигалось облако пыли, в глубине его солнечными вспышками то и дело сверкала сталь, темные силуэты всадников сшибались с оглушительным лязгом, криками и ржанием, кто-то кулем тряпья валился под копыта, кто-то вырывался из пыльного пекла, чтобы тут же нырнуть обратно: рубить, колоть, резать — убивать или быть убитым.
Но думать об этом уже было некогда, потому что стена бурой пыли скачком придвинулась вплотную, и в полированном лезвии тяжкого эспадона-двуручника (старая лоулезская ковка, прадедовский меч!) на миг отразилось перекошенное яростью лицо — его лицо с развевающейся гривой льняных волос. Высверк стали со свистом рассек воздух, и еще раз — слева, справа, кособоко валится наземь разрубленный до седла кочевник в мохнатом малахае-треухе, так и не успевший достать кривой саблей обманчиво неповоротливого гиганта, беловолосого гуля-людоеда. Становится тесно, он едва успевает рубить фигуры в удушливой пелене — рубить коротко, почти без замаха, ворочаясь в седле поднятым медведем-шатуном, снося подставленную под удар саблю вместе с частью плеча, отсекая бестолково топорщившиеся железом руки. Кажется, он что-то кричал, когда очередной клинок, устремившийся к нему, легко переломился в выгнутом бараньими рогами захватнике эспадона; получив наконец пространство для настоящего размаха, он очертил вокруг себя-плоский круг, подбросив к небу выпучившую глаза голову в мохнатой шапке, чужую зазевавшуюся голову, кусок мертвой плоти, — и на миг запнулся, увидев совсем рядом знакомого воина в сияющем даже под пылью доспехе, в прорезном шлеме, в латных рукавицах (в правой — он знал это! — не было руки, но именно в деснице воин сжимал прямой меч-цзянь по прозвищу Единорог).
Вознеся над собой эспадон Гвениль в традиционном приветствии, он еле успел опомниться, сообразить, где он и кто он, — в лицо брызнуло горячим и красным: зацепили все-таки, ублюдки Хракуташа!
— Лоул и лорды! Н-на!..
Ответный удар двуручника, неотвратимый подобно рушащейся скале, расколол…
Словно подброшенный невидимой пружиной, он резко сел в кровати, закашлялся, давясь чужим хрипом, — и проснулся.
Сон. Всего лишь сон!
Но еще минуту назад жизнь была ослепительно реальна — тяжесть меча в бугрящихся мускулами обнаженных руках, искаженный белогривый лик, мимолетно отразившийся в полированном лезвии, гибнущие враги, резкая боль от случайного пореза, соленый привкус на губах…
Рашид тяжело вздохнул и почесал живот.
Неприятно обозначившееся в последнее время брюшко, словно дразнясь, оттопыривало пижаму.
Переел на ночь, что ли?
Иногда ему, скромному учителю истории, очень хотелось быть таким, как беловолосый гигант во сне, но… каждому свое, как говаривал пророк Зардушт. Рашид аль-Шинби по праву считался отличным специалистом в области истории средних веков, от становления Кабирского Эмирата и до первой трети позапрошлого века, когда распухшая от непомерных завоеваний туша империи начала трещать по швам и распадаться. Через тридцать лет, после многочисленных локальных конфликтов между самозваными эмирами, столицу перенесут в Дурбан, подпишут пакет соглашений с Кименой и Лоулезом (а потом и с остальными, вплоть до Ритунских островов) о невмешательстве во внутренние дела; окончательно получит международное признание упрямый Мэйлань, тут же затеяв кровавую возню с рвущимся на свободу Верхним Вэем, — впрочем, у бывшего эмирата обнаружится свой Верхний Вэй, именуемый Малым Хакасом…
Но это уже новая история.
И у нее другие специалисты.
Аль-Шинби прекрасно разбирался в холодном оружии, в тактике ведения конного и пешего боя, в защите и осаде крепостей, — но из первой секции «рукопашки», куда он пытался записаться еще в детстве, Рашида выгнали как «бесперспективного»; из второй он ушел сам, не выдержав жестокости изнурительных тренировок и ненавидя себя за это; а тайная попытка лично воспроизвести подсмотренный на гравюре прием работы с алебардой привела к тому, что Рашид чуть не остался без ноги — длинный шрам на голени ныл на погоду до сих пор.
Так что Рашид в конце концов раздумал становиться похожим на героя древности и занялся тем, что у него действительно получалось: историческими исследованиями.
Каждому свое — пророк Зардушт был прав.
Теперь хаким Рашид если и брал в руки один из хранившихся в дурбанском музее мечей, то с предельной осторожностью и лишь с единственной целью: снять размеры со старинного оружия, сделать несколько снимков в разных ракурсах или перерисовать в рабочую тетрадь загадочные руны, покрывающие клинок.
И, упаси Творец, никаких выпадов или лихих рубящих взмахов! Собственные ноги дороже… да и экспонат испортить боязно, что ни говори.
Но наедине с собой хаким Рашид частенько переставал быть уважаемым специалистом и становился хилым неуклюжим мальчишкой, которого мучают все классические комплексы. Господи, Творец-с-сотней-имен, до чего же иногда хочется почувствовать себя не заплесневелым книжным червем, а настоящим мужчиной, который сидит в седле как влитой, одним ударом тяжелого меча перерубает древесный ствол толщиной в руку, который может, не поморщившись, осушить жбан крепкого кименского хереса, который любят женщины (конечно, имеется в виду мужчина, а не херес)…
В конце концов, ему ведь всего тридцать два! Еще не поздно, еще есть время опомниться, похудеть, бросить курить… Но, бередя застарелые язвы, в глубине души Рашид аль-Шинби сознавал: мечтам суждено навсегда остаться мечтами.
И все же — нынешний сон… Вот как надо снимать фильмы! Это вам не дурацкий бесконечный сериал «Железная Рука» о Чэне-в-Перчатке!