Генри Лайон Олди

Дорога

Не мы идем по Пути, но Путь проходит через нас.

Благими намерениями вымощена дорога в ад.

Эх, дороги…


КНИГА ПЕРВАЯ

ПРАВО НА СМЕРТЬ

Ведь некоторые не знают, что нам суждено здесь погибнуть. У тех же, кто знает это, сразу прекращаются ссоры.

Дхаммапада

Жди меня. Я не вернусь.

Н. Гумилев

ГЛАВА ПЕРВАЯ

о любопытном Пустотнике, проблемах и бедственном положении бесов, а также о том, стоит ли просто от дурного настроения ввязываться в случайные авантюры; с приложениями и заметками на полях.

1

Часть людей обольщается жизнью земной,
Часть – в мечтах обращается к жизни иной.
Смерть – стена. И при жизни никто не узнает
Высшей истины, скрытой за этой стеной.

Гиясаддин Абу-л-Фатх Хайям ан-Нишапури
2

Желтый песок арены, казалось, обжигал глаза. Я поморгал воспаленными веками и медленно двинулся по дуге западных трибун, стараясь оставлять центр строго по левую руку. Я был левшой. Некоторых зрителей это почему-то возбуждало.

В центре арены бесновался бес. (Хороший, однако, каламбур… не забыть бы… Аристократы ценят меткое словцо, и похоже, сегодня вечером я выпью за чужой счет…) Бес протяжно выл на высокой, режущей слух ноте, взбрыкивал окованными сталью копытами и без устали колотил себя в оголенную волосатую грудь. Он уже разодрал себе всю шкуру в кровь шипами боевых браслетов, и их гравировка покрылась тусклым, запекшимся пурпуром. От когтей, равно как и от хвоста, отказались еще в Старой Эре, потому что их крепления вечно ломались, когти слетали с пальцев, а хвост больше путался в собственных ногах, чем подсекал чужие. После какой-то умник придумал шипастые запястья, и тогда же ввели узкий плетеный бич с кисточкой на конце – для сохранения традиций. Новинки прижились, бич так и прозвали – "хвостом" – но многие бесы все же предпочитали нетрадиционное оружие. Я, например, предпочитал, и ланисты нашей школы слова поперек не говорили… А хоть бы и говорили… Я махнул рукой в адрес впавшего в амок беса, и солнце на миг полыхнуло по широкой поверхности моей парной "бабочки". Трибуны загудели от восторга, я незаметно поморщился и сделал еще шаг. Второй тесак болтался на поясе, и мне было лень его доставать. И так сойдет…

Скука. Скука захлестывала меня серым липким потоком, она обволакивала мое сознание, заставляя думать о чем угодно, кроме происходящего вокруг – и я ощущал ее почти физически, вечную вязкую скуку, свою и тщательно притворяющегося беса. Я шел по кругу, он ярился в центре, но зрители, к счастью, не видели наших глаз. Ну что ж, на то мы и бесы…

Я подмигнул ему – давай, брат, уважим соль земли, сливки общества, и кто там еще соизволил зайти сегодня в цирк из свободных граждан… Давай, брат, пора – и он понял меня, он легко кувыркнулся мне в ноги, стараясь дотянуться, достать рогом колено. Я сделал шаг назад, подкова копыта ударила у самой щеки, и пришлось слегка пнуть беса ногой в живот, держа клинок на отлете. Рано еще для кровушки… жарко…

Он упал и, не вставая, махнул "хвостом". Я увернулся и снова пошел по кругу.

Выкладываться не хотелось. Для кого? Игры Равноденствия еще не скоро, к нам забредали лишь ремесленники со своими толстыми сопливыми семействами, бездельники с окраин, да унылые сынки членов городского патроната. Все это были солидные, полновесные граждане, у всех у них было Право, и плевать я на них хотел.

Я облизал пересохшие губы и сплюнул на бордюр манежа. Плевок чуть ли не задымился. Бес проследил его пологую траекторию и твердо взглянул мне в лицо.

"Хватит, – одними губами неслышно выдохнул бес. – Кончай…"

Я кивнул и двинулся на сближение. Трибуны требовали своего, положенного, и надо было дать им требуемое. И я дал. Этому трюку лет сто назад меня обучил один из ланист, и исполнял я его с тех пор раза два-три, но всегда с неизменным успехом. Вот и сейчас, когда "хвост" обвил мое туловище, я прижал его кисточку локтем и прыгнул к бесу, одновременно вращаясь, подобно волчку.

Бич дважды обмотался вокруг меня, бес не успел вовремя выпустить рукоять, и резким косым взмахом я перерубил ему руку чуть выше полосы браслета. Кисть упала на песок, бес пошатнулся, и моя "бабочка" легко вошла ему в правый бок – ведь я левша, когда сильно хочу этого. Ах да, я уже говорил…

Кровь толчком выплеснулась наружу, забрызгав мне тунику – совсем новую, надо заметить, тунику, вчера только стиранную – хрустнули ребра, и бес стал оседать на арену. Трибуны за спиной взорвались, и в их привычном реве внезапно пробился нелепый истерический визг:

– Право! Право!..

Я обернулся. По ступенькам бокового прохода неуклюже бежал лысый коротышка в засаленном хитоне с кожаными вставками, неумело крутя над плешью огромной ржавой алебардой. За плечом у меня хрипел бес, публика сходила с ума от счастья, а я все не мог оторваться от сопящего бегуна, и проклинал сегодняшнее невезение, сподобившее в межсезонье нарваться на Реализующего Право.

Реализующий вылетел на арену, не удержался на ногах и грохнулся у кромки закрытых лож. Потом вскочил, послюнил разбитое колено – неуместный, домашний жест вызвал глумливое хихиканье галерки – подхватил выпавшее оружие и кинулся ко мне. Я подождал, пока он соизволит замахнуться, и несильно ткнул его носком в пах, чуть повыше края грубого хитона. Реализующий зашипел и ухватился за пострадавшее место, чуть не выколов себе глаз концом алебарды. Не так он себе все это представлял, совсем не так, и соседи не то рассказывали, а я не хотел его разубеждать.

Я повернулся и направился за кулисы. Мой горожанин моментально забыл о травме и зарысил вслед, охая и собираясь треснуть меня по затылку своим антиквариатом. И тут за ним встал мой утренний бес. Ремешок на его ноге лопнул, копыто отлетело в сторону, и, припадая на одну ногу, он казался хромым. Хромым, живым и невредимым.

Каким и был.

Никто и никогда не успевал заметить момента Иллюзии. Правым кулаком – кулаком отрубленной мною руки – бес с хрустом разбил позвоночник Реализующего Право; и лишь распоротая туника беса напоминала об ударе тесака, сорвавшего аплодисменты зрителей.

Реализующий подавился криком и сполз мне под ноги. Я посмотрел на ухмыляющегося беса и отрицательно покачал головой. Бес пожал плечами и склонился над парализованным человеком. Шип браслета погрузился в артерию. Реализующий дернулся и начал остывать.

Я подобрал алебарду и поднял глаза на неистовствующие трибуны. Все они были свободные люди, все они имели Право. Право на смерть. Все – кроме нас. Мы не имели. Мы – бесы. Бессмертные. Иногда – гладиаторы, иногда – рабы на рудниках. Низшая каста. Подонки.


3

Казармы, как обычно, пустовали. Больше часа я просидел в термах, смывая с себя пыльную духоту цирка, рассеянно разглядывая край крохотного одинарного бассейна, облицованного пористой лазурной плиткой; вода мягко пыталась растворить в своей благости мое нынешнее смутно-беспокойное состояние, пыталась – и не могла. Такое повторялось со мной каждую осень, в ее солнечном желтеющем шелесте, повторялось давно… вот уже… много, очень много лет. Я не помнил – сколько. И чай остыл в чашке. Совсем остыл…

В шкафчике отыскалась свежая туника, на плече защелкнулась узорчатая пряжка длинной, волнистой накидки без форменных знаков различия, которые неизменно спарывал самый зеленый бес… В принципе, вольности такого рода должны были бы наказываться, но на бесовские причуды предпочитали смотреть сквозь пальцы. Да и много ли наказаний для беса? Немного. Если не считать вечности… Немного – но есть.

Есть.

Во дворе школы, на скамеечке под одиноким мессинским кипарисом сидел старший ланиста Харон. Невидящим взглядом он уставился себе под ноги, и тонкий прутик в руке его все вычерчивал один и тот же зигзаг между подошвами сандалий Харона. Жесткие, совершенно седые волосы ланисты резко контрастировали с взлохмаченными черными бровями. Я не входил в каркас Харона, но был знаком с ним вот уже сорок… нет, сорок два года. Капля в протухшем море моей жизни… А до того я знал его отца. Это я на ХХХIII Играх Равноденствия убил ланисту Лисиппа, отца ланисты Харона. И Харон со дня совершеннолетия был вечно признателен мне за это, хотя знал о случившемся лишь от бесов и матери – слишком мал он был, слишком…

Профессия ланист передавалась по наследству, секреты владения фамильным оружием хранились в строжайшей тайне, открываясь лишь детям по мужской линии, ну и "своим" бесам – и не зря ланист звали Заявившими о Праве. Каждый из Отцов казарм набирал группу, или как говорили сами ланисты – "каркас", из девяти-тринадцати гладиаторов (обязательный нечет), и начиналось ежедневное изнурительное учение. В каркас поступали либо новоприсланные бесы – "почки", либо освистанные публикой – "пищики".

Мы, "ветки" и "листья", в регулярных уроках уже не нуждались и комплектовались в особые бенефисные подразделения, но некоторые из нас оставались у полюбившегося ланисты в подмастерьях или начинали от сосущей тоски гулять из каркаса в каркас, или даже пытались сменить школу. А потом наступал срок очередных Игр. И ланиста выходил в круг трибун со своими питомцами.

Он поворачивался лицом к закрытым ложам, кланялся гербовой ширме Верховного Архонта… В следующее мгновение Заявивший о Праве брался за оружие – единственный смертный в бессмертном каркасе.

Единственный свободный среди рабов.

Он искал ученика, превзошедшего учителя, и если такой находился, то ланиста оставался на загустевшем песке, а у школьного алтаря ставили новый жертвенный камень, и гордая душа Реализовавшего Право на смерть уходила в синюю пустоту, уходила, не оборачиваясь, и плащ чести бился за плечами… Его ждала почетная скамья за столом предков. Нет, ты не был трусливой собакой, львом ты был среди яростных львов…

Я до сих пор помню тело Лисиппа, вольно раскинувшееся мощное тело с трезубцем под левым соском. Он сам подарил мне древний кованый трезубец с полустершимся клеймом, он учил меня держать его в руках, он верил мне… После я хотел вернуть трезубец матери Харона, еще позднее я силой всунул его в руки юного Харона, но он поцеловал древко и вернул мне отцовское наследство с ритуальным поклоном. Больше я никогда не прикасался к трезубцу ланисты Лисиппа и всегда жег бумажные деньги на его камне в годовщину памятных Игр.

Я знал, что многие бесы, видя это, недоуменно пожимают плечами, но последние годы меня мало интересовало мнение окружающих. Оно потеряло значение с момента удара, вызвавшего улыбку Лисиппа и кровавую пену на его улыбающихся губах.

Я завидовал ему. Я завидовал чужой свободе.

К тому же с этого дня у меня начались припадки. Первый приступ вцепился в мое измученное боем сознание прямо у выхода с арены, и бесы готовящегося каркаса долго хвастались потом, сколько усилий потребовалось им для скручивания юродивого Марцелла. Нет, не Марцелла… Как же меня звали тогда? Впрочем, какая разница… В общем, бился я в падучей, как укушенный семиножкой, в рот мой совали кучу предметов, не давая откусить язык. А потом все внезапно прошло – и я сел, ошалело глядя на потные лица окружающих.

Инцидент списали на жару и мои тесные отношения с Лисиппом. А я все вспоминал острый запах канифоли в коробке у занавеса, от которого в моем мозгу и встала черная волна, несущая в гулком ревущем водовороте лица, имена и события. Позже я научился предвидеть приход болезни, прятаться от назойливых глаз и длинных языков; прятаться и молчать.

Я никогда не рассказывал им, где был я и что видел, пока они держали кричащее выгибающееся тело. Я и себе никогда не позволял задумываться над этим. Усталость, канифоль и сухой несмолкающий шелест, возникший у меня в голове, словно тысячи змей или осенние листья под ветром…

Я просто знал – это те, которые Я. Это они. И уходил от ответа.

– …Привет, Харр! – сказал я, усаживаясь рядом.

– Привет, – не поднимая головы, кивнул он. Я знал, что могу называть Харона уменьшительным, домашним именем, но сегодня это прозвучало донельзя некстати.

– Мне скучно, бес, – хмуро бросил Харон, ломая свой прутик. – Скоро Игры, а мой каркас не способен даже сорвать свист с галерки. Я никудышный ланиста. Ноздри глупого Харона забиты песком арены, и им никогда не вдохнуть чистого воздуха Ухода.

Я улыбнулся про себя. Никогда… Что смыслишь ты в этом, свободный человек? Ветер взъерошил плотную крону кипариса, и я с наслаждением глотнул ненадежную прохладу.

– Не болтай ерунду, – я тронул плечо ланисты, и он машинально повернулся ко мне – словно осенний лист незаметно спустился на задумавшегося человека, и человек не может понять – было прикосновение или нет?

– Не болтай ерунду. Ты прекрасный ланиста. Лучший из… из ныне живущих. И ты не виноват в бездарности своих "пищиков". Набери новый каркас. А этих..

– А этих отправь на рудники, – тихо сказал он, избегая встречаться со мной глазами. – Это не твой совет, Марцелл. Это скользкая жалость прошипела чужим голосом. Человек с твоим именем не должен давать таких советов.

Меня звали Марцелл. Вернее, так раньше звали одного рыжего веснушчатого беса, который так умел поднимать настроение в казармах, что даже Кастор – самый старый из нас, вечно сонный и просыпавшийся лишь перед выходом на арену – даже замшелый Кастор улыбался, попадая под Марцеллово обаяние.

Мы делили с ним комнату, и только я знал, что веселый Марцелл стал пропадать по ночам и приходить пьяным, я протаскивал его через окно в спящие казармы… а потом он исчез.

Он исчез во время дежурства Харона – тогда еще совсем молодого и незнакомого с хандрой. Они долго говорили в темном коридоре, после я услышал крик Марцелла и топот ног. Он не появился на следующий день, он не появился через месяц, и тогда на утренней поверке я вышел из строя и сказал Претору школ Западного округа:

– Меня зовут Марцелл. С сегодняшнего дня. Разрешите встать в строй?

И встал в строй, не дожидаясь разрешения. Поправляя сползший пояс, я поймал на себе взгляд Претора и другой, недоверчиво-нервный взгляд Харона, и понял, что шагнул в недозволенное. Как давно был тот день… Как недавно он был.

(Был. Быть. Буду. Дурацкое слово. Быть или не быть… А если нет выбора?!)

…Мы помолчали. Ветер осторожно ходил по двору, огибая нашу скамейку, ветер хотел вступить в беседу, но все не решался; и тишина отпугивала робкий осенний ветер.

Не нужно, Харон, молчал я, всякое бывает… Оступись – случайно, поступись – хоть чем-то, никто не заметит, не поймет, они слепы, и лишь завизжат, когда жало изящно впишется в счастливое тело, выпуская тебя на волю…

Спасибо, бес, молчал Харон, я люблю тебя, лучший убийца из созданных отцом моим… Спроси у учителя своего – пошел бы он на такой путь, продал бы звон имени за купленный ложью Уход?… спроси, бес…

Хочешь, молчал я, я выйду на арену в твоем каркасе, хочешь? – ты же знаешь, что я могу…

Да, молчал он, ты можешь… Я – не могу. Пойми, бес… прости, бес… пойми…

Я поднялся и направился к выходу со двора. На ноге слабо звякнули узкие медные обручи – в случае необходимости ими можно будет расплатиться в городе. У самых ворот меня догнала фраза, брошенная вслед Хароном.

– Тебя искал Пустотник. Не наш. Чужой. Среди тех, кто поставляет бойцов в школы Западного округа, его лицо никогда не появлялось.

– Никогда? – безучастно переспросил я.

– Никогда на моей памяти, – поправился Харон. – Я сказал, что ты на арене.

– Хорошо, – ответил я и вышел на пропыленную улицу. Беспокойство прошмыгнуло в собачий лаз под забором и, озираясь, затрусило за мной.


4

Когда на беса находило, и все его поведение начинало излучать некую заторможенную растерянность, словно нашел бес то, что давно искал, а оно оказалось совершенно ненужным и вдобавок сломанным – бес зачастую сбегал из школы и поселялся где-нибудь на отшибе, в полном одиночестве. Он забирался на Фризское побережье, или в отроги гор Ра-Муаз, строил там грозящую рухнуть развалюху и сутками сидел на ее пороге. Горожане говорили про таких – "ушел в кокон", и очень сердились, когда пропадал боец, на которого были сделаны крупные ставки. Начальство, выслушав донесение об очередной самоволке, лишь поднимало брови и равнодушно сообщало: "Перебесится – вернется…"

И обычно…

Обычно начальство оказывалось право, хотя мы молча чувствовали, что из кокона не возвращаются такими, какими ушли. И именно вернувшиеся бесы первыми срывались на досадных мелочах, или кидались в амок прямо на улицах, или поддавались на уговоры разных извращенцев, чье Право жгло им руки – в основном, кстати, женщин. Свободных женщин, потому что я никогда не видел беса-женщину…

Я не понимал самозванных отшельников. Да и отшельничество их было каким-то неправильным, надуманным, истеричным – хотя я и не знал, каким должно быть настоящее… Когда осеннее половодье захлестывало меня, подкатывая под горло, – я шел в город. Протискивался через тесноту переулков, плыл в сутолоке базаров, мерял шагами плиты набережной…

Один среди многих, ненужный среди равнодушных, и мне начинало казаться, что я один из них, свой, свободный; что я тоже умру, шагну в никуда, и сам выберу день и способ; что я волен выбирать, отказываться или соглашаться… Наивно – да, глупо – конечно, ненадолго – еще бы, но… Дышать становилось легче. А в одиночестве я, наверное, захлебнулся бы сам собой. Человек не должен быть один. Если я – человек. Если я могу быть.

– Ты чего! Чего! Чего ты… – забормотал мне прямо в ухо отшатнувшийся кряжистый детина в замызганном бордовом переднике. Видимо, задумавшись, я случайно толкнул его, и он воспринял это, как повод к скандалу. Бедный, бедный… плебей, чье Право придет слишком не вовремя, когда руки станут непослушны, и городской патронат зарегистрирует совершеннолетие детей, а более удачливый сосед в обход очереди сбежит в небо, как сделал это утренний коротышка с ржавым топором… Жена, небось, пилит, стерва жирная…

Я извинился и пошел дальше. Он остался на месте с разинутым ртом и долго еще глядел мне вслед. По-моему, извинение напугало его еще больше. Завтра он явится в цирк, и будет надрываться с галерки, забыв утереть бороду.

Таверна была открыта. Всякий раз, когда я разглядывал огромную вывеску, где красовалась голая девица с искаженными пропорциями, а над девицей каллиграфическим почерком была выписана надпись "Малосольный огурец" – всякий раз мне не удавалось сдержать улыбку и недоумение по поводу своеобразной фантазии хозяина. Весь город знал, что хозяин "Огурца" – философ, но это не объясняло вывески. Впрочем, я приходил сюда не за философией.

…Округлость кувшина приятно холодила ладони. В углу ссорилась компания приезжих крестьян, но ссора развивалась как-то вяло и без энтузиазма. Просто кто-то называл сидящего рядом "пахарем", а тот прикладывал к уху руку, сложенную лодочкой, и на всякий случай сипел: "Сам ты!.. Сам ты, говорю!.. А?.."

Я проглотил алую, чуть пряную жидость и вдохнул через рот, прислушиваясь к букету.

Задним числом я никак не мог избавиться от фразы, брошенной Хароном. Меня искал Пустотник. Незнакомый. Зачем? И почему он ушел, не дождавшись?!

Пустотники поставляли гладиаторов в школы всех округов. Никто не знал, где они их брали. Вернее, где они брали – нас. Бес на дороге не валяется… Значит, места знать надо.

Вот Пустотники и знали. С виду они были такие же, как и мы, а мы были такие же, как все. Но ни один бес с завязанными глазами не спутал бы Пустотника с человеком или другим бесом. Годы на арене, века на арене – и тебе уже не обязательно видеть стоящего напротив. Ты приучаешься чувствовать его. Вот гнев, вот ярость, вот скука и желание выпить… Вплоть до оттенков. А у Пустотников все было по-другому. Стоит человек, толстенький иногда человек, или горбатенький, а за человеком и нет-то ничего… Вроде бы поверху все нормально, интерес там или раздражение, а дальше – как незапертая дверь. Гладишь по поверхности, гладишь, а ударишь всем телом – и летишь, обмирая, а куда летишь, неизвестно…

Не чувствовали мы их. Самым страшным наказанием для манежного бойца была схватка с Пустотником. Я ни разу не видел ничего подобного, да и никто из нас не видел, не пускали туда ни бесов, ни зрителей, но зато я видел бесов, сошедших после этого с ума. Буйных увозили, сомнамбул увозили тоже, а тихим позволяли жить при казармах. Комнату не отбирали даже… Вроде пенсии.

Они и жили. И бес, задумавший неположенное, глядел на слоняющееся по двору бессмертное безумие, вечность с лицом придурка, затем бес чесал в затылке и шел к себе. Уж лучше рудники…

Я внимательно пролистал ближайшее прошлое. Вроде бы никаких особых грехов за мной не числилось, приступов тоже давненько не случалось… Тогда в чем дело? И почему надо лично приходить, когда достаточно вызвать через Претора, или и того хуже – через канцелярию Порченых… Не договаривал чего-то Харон, ох, не договаривал! То ли меня жалел, то ли сам не уверен был…

Я отпил вина и прижался к кружке щекой.

– Не занято?

Я и не заметил, как она подошла. Пожилая высокая женщина, даже весьма пожилая, одета скромно, но дорого, есть такой стиль; осанка уверенная, только не к месту такая осанка, в "Огурце"-то…

– Свободно, – сказал я без особой вежливости. – И вон там свободно, и там… Почти все столы пустые. Так что рекомендую.

– Благодарю, – она, не сморгнув, непринужденно уселась напротив и потянулась за кувшином. За моим кувшином, между прочим… Широкий рукав льняного гиматия сполз до локтя, и я заметил литое бронзовое запястье с незнакомым узором. Кормилица чья-то, что ли, до сих пор оставшаяся в фаворе? Варварский узор, дикий, не городской…

– Хорошее вино, – сообщил я. – Дорогое. Очень вкусное, но очень дорогое. Если не верите, спросите у пахаря. Крайний стол у двери. Кстати, у них свободны два табурета.

– Отличное вино, – подтвердила она с еле заметным акцентом, и слой белил на сухом остром лице дрогнул, придавая женщине сходство с площадным жонглером. – Только эти невоспитанные селяне предпочитают недобродившую кислятину. А я в последнее время люблю сладкое.

Игривость тона вступала в противоречие с возрастом. Я промолчал, разглядывая сучки на столешнице, и внутренне прислушался. Что ж ты хочешь от меня, неискренняя гостья? Чего ты так сильно хочешь от меня, что зябко кутаешься в притворство и болтовню, и все равно я слышу легкий аромат опаски пополам с настороженностью…

– Я тоже, – ответил я. – Я тоже в последнее время предпочитаю сладкое. Последние двести семь лет, старая женщина, я всегда предпочитаю сладкое.

Я пристально посмотрел на нее, ожидая дрожи насурьмленных век, брезгливости жирно намазанного рта, отстраняющего жеста высохшей руки… Стоп, бес, неужели ты начал завидовать приметам времени?.. Не надо, не тот случай… Люди не любят себе подобных, а уж подонок-бес наверняка не вызывает особых симпатий. Мы хороши на арене, и в сказках… Сколько легенд доводилось мне слышать о ночных похождениях нашей касты, и губы бесов щедро пачкались чужой кровью, и выли изнасилованные красавицы, а на заднем плане обычно изображался черный Пустотник – внимал, ухмылялся и ждал…

Чего ждал? Конца сказки?

Впервые понял я, что людская молва объединяет нас в одной упряжке – и это покоробило меня. Интересно, я смогу сегодня расслабиться?..

– Сможете, – заявила ненормальная старуха и залилась смехом. Чужим каким-то смехом. Краденым.

– Вы говорили вслух, – поспешно добавила она, подливая мне в кружку. – Это у вас часто?

Вопрос прозвучал на удивление серьезно.

– Нет. Это я готовился к нашей встрече.

– Ладно. Допустим… Пойдемте со мной. У меня есть место, куда я вас отведу, и дело, на которое вы могли бы согласиться.

Она поднялась и тут же отлетела прямо ко мне на колени. Оказывается, ругань за соседним столом успела перерасти в такую же унылую потасовку, и выпавший из свалки пахарь сшиб с ног мою работодательницу.

Я тщательно прицелился и пнул невежу в объемистую округлость, выпиравшую у него сзади. Он крякнул, вернулся вперед головой в лоно драки, но через мгновение уже несся ко мне, набычившись и извлекая из-за пазухи самодельный нож.

– Ах ты… – проревел взбешенный пахарь и осекся, тщетно подыскивая нужное слово. – Ты и твоя… да я тебя…

Нет, слов ему положительно не хватало.

– Ты меня, – подбодрил я пахаря, – ты меня и ее, и вообще всех нас… Дай сюда ножик.

Как ни странно, он повиновался. Я взял нож, передвинул с колен на лавку притихшую женщину и положил ладонь на стол. Потом примерился и поднял клинок, держа нож в правой руке.

– Tы меня вот так, – сказал я, с хрустом отхватывая левый мизинец. – И еще вот так…

Указательный палец свалился на пол.

– А потом..

А потом наступил момент Иллюзии. Я только успел заметить, как стекленеют и расплываются обрубки: один – на столе, другой – на полу. Я перекинул нож в левую руку, крепко сжал лезвие всеми пятью положенными пальцами, сжал так, что проступила кровь – и вернул нож окаменевшему владельцу.

– Все? – поинтересовался я. – Иди воюй дальше…

До определенных пределов мы ощущали боль так же, как и все. Но с какого-то невидимого рубежа боль превращалась в цвета и звуки. Например, отрубленную голову я воспринимал, как ярко-кобальтовую вспышку под гул накатывающегося прибоя; вспоротый живот – огненный закат, растворяющийся в истошном собачьем лае; ожог – зелень лавра, доходящая до дрожи, и…