Страница:
Наотмашь, как бьют хозяева дешевых шлюх-порн в портах, когда те утаивают часть выручки.
Он понимал, что Алкмена ни в чем не виновата.
Просто когда он глядел на нее, когда прикасался к ее телу, слушал ее стоны и прерывистое дыхание — он не мог избавиться от мысли, что вот так, искренне и самозабвенно, она отдавала себя тому, ночному, чужому, не сумев отличить мужа от бога.
А утром он вставал и уходил из дома.
Толстопузый хозяин уже спешил к ним с кувшином в одной руке — они были очень похожи, пузатый кувшин и разъевшийся хозяин — и посеребренным кубком в другой. Такой же кубок стоял рядом с Эльпистиком. Предназначалась дорогая посуда только для дорогих гостей, то есть для тех, которые не попытаются сунуть кубок за пазуху и втихомолку удрать с ним. Легкий ветерок, прохладный и в то же время пропитанный ароматами жарящихся туш, обдувал разгоряченные лица, мясо показалось Амфитриону неожиданно вкусным, а вино — отнюдь не таким дрянным, как предполагалось вначале; он устроился поудобнее, шум таверны и повседневные заботы странным образом переплелись, смешались и отодвинулись куда-то вниз — здесь, на возвышении, в искусственном одиночестве, Амфитрион действительно почувствовал себя ближе к небу и еще подумал, что рыжий Эльпистик и впрямь выбирает лучшие места, будь то в бою или в таверне…
Только тут он заметил, что Трезенец уже давно что-то ему рассказывает, и заставил себя сосредоточиться на собеседнике.
— И вот что я тебе скажу, дружище, — Эльпистик понизил голос, как ему казалось, до шепота, только шепот этот вышел весьма и весьма громким. — Боги к нам явно благоволят! Понял?
— П-понял, — качнул тяжелой головой уже слегка захмелевший Амфитрион. — Боги к нам благоволят! А… а почему ты так решил? К прорицателю ходил, что ли?
— Да ты вспомни наш поход! Все битвы одна в одну! Хвала, конечно, Аресу, но и мы с тобой не плошали! Потом — колодцы, когда надо, попадались, и никто туда гнилого мяса не кидал; перебежчики к нам валом валили, эта, как ее… Комето, дочка басилея Птерелая, в тебя влюбилась по уши и весь Тафос нам, как на ладошке… у-у, гнездо пиратское, правильно мы его!..
— А я ее потом убил, — хмуро отозвался Амфитрион, тщетно пытаясь вспомнить лицо тафийской царевны Комето. Крик ее помнил, когда лезвие меча без привычного сопротивления погрузилось в мягкий женский живот, кровь на белом пеплосе тоже помнил, а вот лицо почему-то не вспоминалось.
Никак.
— И молодец! — обрадовался Эльпистик, увлеченно размахивая бычьей костью. — Я еще Панопею говорю: слышь, Панопейчик, а Амфитрион у нас молодец! Правильно, мол, понимает — Тафос теперь все равно наш, никуда не денется, а отцеубийцу эту, змею тафийскую, не домой же везти?! Боги твою руку направляли, друг мой, истинно боги…
— А я ее потом убил, — не слушая Эльпистика, повторил Амфитрион, наливая себе из кувшина. — Живот у нее был… мягкий. А меч я после сломал. Зря, наверное…
— Конечно, зря, — Эльпистик попытался укусить кость, на которой совершенно не осталось мяса, и укусил-таки, но потом передумал и запустил ею в хозяина, возившегося внизу у очага.
— Зря! Мечи нам еще понадобятся… Не сегодня-завтра снова в поход пойдем. Мне знак недавно был! Оттуда!
И ткнул лоснящимся пальцем в небо.
— Знак? — заинтересовался Амфитрион. — Какой знак?
Эльпистик с заметным усилием наклонился к уху друга и трагически зашептал:
— Мою Энонию — ну, ты ее знаешь! — посетил сам бог войны Арес!
— Да ну?! — притворно удивился Амфитрион, поскольку действительно знал грудастую Энонию, жену Трезенца, и знал гораздо лучше, чем предполагал сам Эльпистик. А в памяти всплывало: ночь, сонная и равнодушно-отрешенная Алкмена, неприятный холод в груди и ее слова: «Хвала небу… вышло, наконец… Пленницы замучили, да?» И песок, стылый песок двора, больно царапающий лоб, и вой, поднимающийся изнутри вой, из глубин, из таких бездн души, о которых Амфитрион никогда и не подозревал.
Кто же был у нее той ночью?!
— Да точно тебе говорю! — не унимался Эльпистик. — Энония теперь дитя от него носит! Жирная стала, брюхо выше носа… хрюкать скоро начнет.
— Какой месяц? — машинально осведомился Амфитрион, уставившись в кубок.
— Третий. А живот — как на шестом.
— И у моей — третий…
— Что, тоже Арес?
— Не знаю. Я, наверное… или Арес.
— А у меня — без сомнений! Он! Арес-Эниалий! [9]Энония говорила — даже во время этого дела шлема не снимал. Почтил, значит. Вот только дура моя, Энония — ничего с ней поделать не могу! Что ни ночь твердит: «Вот Арес — это да! Это было божественно! Истинно — бог… копьеносец! А ты — козел драный…» А что — я? Ну не копьеносец я — хотя до сих пор бабы не жаловались! Слушай, Амфитрион, пошли в поход! А то я сдохну, ее ублажая…
— Да брось ты! — неожиданно для самого себя сквозь зубы процедил Амфитрион. — Божественно, божественно… Знаем мы, как оно — божественно! Зубами скрежещут да по опочивальне бегают — и всей любви-то!
— Чего? — вытаращил глаза Эльпистик.
— Того! Того самого! По мужской части! Мы с тобой хоть и помрем, зато помрем мужиками, и через Ахерон нас мужиками повезут, а они так и будут дальше… я сам сколько раз богом назывался, когда к чужим женам бегал! То Аресом, то Гермесом, а то вообще какого-то Пантифлея-Речного на ходу сочинил…
— Нет, ты постой! — Эльпистик уцепил Амфитриона за плечо. — Ты погоди! Ты мне на богов не наговаривай! Тоже мне Пантифлей-Речной… Моя Энония после Ареса и ложиться со мной не хочет! Я уже и шлем одеваю, и щит беру — ни в какую! А ты говоришь — по мужской части…
— Говорю, значит, знаю! — совершенно забывшись, повысил голос Амфитрион. — Знаю! Ты Энонию свою хоть копьем люби после Ареса — а я знаю! У моей Алкмены тоже один из этих побывал! Из олимпийцев!
— Ну и?!.. — подался вперед Эльпистик.
— «Ну и?!» — передразнил его Амфитрион. — И ничего! Он уже и мною притворялся — глухо. Не вышло! Как возлег на ложе — так и ушел, не солоно хлебавши. Копьеносец! Копье — и то само не стоит, все падает. А тут как раз я вернулся — и за него, за олимпийца, расстарался! Еще удивлялся, дурак, что Алкмена такая… усталая, что ли? И постель вся перемятая…
— Так она ж у тебя в тягости! — непонимающе нахмурился Эльпистик. — Сам говорил!
— Говорил! В тягости — только моим ребенком! Моим! И только моим! Божественно! Ха!
— Ну а кто это был? — Эльпистик явно поверил рассказу, и теперь его в первую очередь интересовало: какое божество так позорно оскандалилось?!
— Не знаю, — Амфитрион припал к кубку и стал жадно пить, разбрызгивая вино.
— А на кого думаешь?
Ответить Амфитрион не успел. Подавившись вином, он судорожно закашлялся и, услышав треск, не сразу понял, что это сломалась ножка табурета Эльпистика. Трезенец вскрикнул, заваливаясь назад, взмахнул руками, словно собрался лететь, но удержать равновесия не смог и всей своей немалой тушей загремел с возвышения вниз.
Амфитрион ничего не мог сделать. Он сидел, кашлял и тупо смотрел, как Эльпистик валится спиной вперед, настолько неудачно, насколько это вообще было возможно, и затылком ударяется о торчащий из стены бронзовый крюк для вертелов.
Кашель как рукой сняло. Кровь резко отхлынула от лица Амфитриона, и багровый цвет его щек мгновенно сменился мертвенной бледностью, а на лбу выступили крупные капли пота.
— Эльпистик! Ты… ты жив?
На негнущихся ногах спустился Амфитрион с возвышения, где он еще недавно был ближе к небу, и склонился над распростертым на полу телом друга.
— Эльпистик…
Трезенец был мертв. Крюк заостренным концом пробил его затылок и наполовину вошел в мозг, так что Эльпистик умер сразу — наверное, даже испугаться не успел.
Впрочем, он и не умел — пугаться.
А теперь и не научится никогда.
Вокруг уже собирались люди, суетился и всхлипывал горбатенький мальчик-раб из поварят, кто-то побежал за лекарем, хотя в этом не было никакой нужды; рядом причитал хозяин, сокрушавшийся не столько по нелепо погибшему гостю, сколько по возможной потере прибылей своего заведения — ибо многие ли пойдут пить в заведение, пользующееся дурной славой?..
— Как же так? — растерянно забормотал Амфитрион, пятясь назад. — Как же так? Сколько сражений — и ни царапины! А тут…
— А вы бы меньше болтали, почтеннейший, — прошептал на ухо Амфитриону чей-то незнакомый и неприятный голос. — Меньше болтайте — дольше проживете. А станете язык распускать — и под вами что-нибудь обвалиться может! Ни с того ни с сего. Надеюсь, вы понимаете, о чем я?
Когда до Амфитриона наконец дошел смысл сказанного, он повернулся — рывком, всем телом, как поворачивался в щитовом бою — но увидел лишь спину в грязной хламиде с капюшоном, скрывающуюся в толпе. Рванулся было следом — где там, таинственного советчика и след простыл.
…Домой Амфитрион вернулся хмурый и абсолютно трезвый. И крепко задумался.
Было о чем.
Бедная Алкмена совсем извелась, видя, что творится с мужем, и будучи не в силах ничем помочь — но дней через десять здоровая натура Амфитриона взяла свое, и он стал понемногу приходить в себя. Вспомнил о накопившихся за это время делах, приказал для начала выпороть двоих нерадивых рабов, чем сразу же превратил их в радивых и даже очень — короче, внук Персея и сын Алкея Микенского быстро превращался в прежнего деятельного, громогласного и властного Амфитриона; и Алкмена вздохнула с облегчением.
Хвала небесам, не забрали боги разум у мужа!
Впрочем, никто и не собирался забирать разум у Амфитриона — богам, похоже, хватало и своего, а если и не хватало, то они тем более не додумались бы позаимствовать сей ценный (или не очень) предмет у мужа прекрасной Алкмены.
Просто Амфитрион Персеид, которого раньше звали изгнанником, а потом — героем, впервые в жизни всерьез задумался над тем, чего стоит его жизнь в этом мире — да и любая жизнь вообще. Не столько сама смерть Эльпистика потрясла Амфитриона — на своем веку он повидал достаточно смертей, более нелепых, чем эта, и более страшных, и всяких — сколько обстоятельства этой гибели. Визит к Алкмене осрамившегося в итоге божества; его, Амфитриона, глупый и неосторожный рассказ — и крюк в затылке Трезенца… и голос, неприятный голос оборванца в грязной хламиде с капюшоном, предупреждавшего о пагубных последствиях чрезмерной болтливости.
Но все равно — долго думать, особенно когда думай не думай, а толку никакого, Амфитрион не мог. А тут еще, как на грех, пришло сообщение с пастбищ в ближайшей долине Кефиса, что там-де объявились разбойники, которые воруют коз и овец.
Амфитрион немедленно вооружил часть своей челяди — выбрав людей проверенных и побывавших в бою — и выступил на юго-восток в сторону Кефиса, дабы пресечь разбой.
Правда, по приезду почти сразу выяснилось, что разбой есть, а разбойников нет; вернее, не то чтобы совсем нет, и козы действительно пропадают — но только потому, что пастыри стад, сиречь пастухи, очень любят мясо. И любят его чаще, чем положено. Особенно под молодое вино, которое в тех местах чуть ли не в ручьях текло.
Мяса было много. Оно мекало, блеяло и паслось совсем рядом. Мясо было хозяйское и вкусное — в чем заключалось противоречие. Поэтому пастухи всякий раз честно боролись с искушением — и всякий раз искушение побеждало…
Выяснив это, Амфитрион вместо того, чтобы прийти в ярость, как ожидали его спутники, долго хохотал, потом велел всыпать плетей провинившимся пастухам (в основном за неумение врать) и взыскать съеденное из полагавшейся им части приплода; после чего отправился в обратный путь.
Пастухи глядели ему вслед, почесывали вспухшие спины и дивились легкому наказанию.
При виде мяса их тошнило…
А Амфитрион, вернувшись в Фивы, напрочь забыл и о пастухах, и об убытках, едва ему довелось увидеть свой дом.
Вся его восточная часть, где располагался гинекей — женские покои — носила на себе явные следы огня. О том же говорил закопченный дверной проем, покрытый слоем грязной сажи двор, растрескавшаяся и почерневшая черепица на крыше, где сейчас возилось несколько рабов, перекрывая крышу заново.
Амфитрион задохнулся, ускорил шаги, потом побежал…
Алкмена, слегка прихрамывая, вышла ему навстречу из двери мегарона — центрального зала для мужских застолий и деловых встреч, огороженного невысокой каменной балюстрадой; она спустилась по ступенькам вниз, и Амфитрион с невыразимым облегчением привлек жену к себе. Он гладил ее шелковистые волосы, кажется, что-то говорил и никак не мог остановиться, чувствуя, как бьется ее сердце, как дыхание вздымает грудь Алкмены — он не в силах был отпустить ее, особенно сейчас, после пережитого потрясения, и лишь одна мысль билась в голове: «Хвала Зевсу — жива!.. жива… жива!..»
Почему хвала именно Зевсу, а не кому-то другому — об этом он не думал.
Рассказ о случившемся он выслушал позже, и лицо его при этом не выражало ничего.
…Крики «Пожар!» раздались среди ночи. Видимо, кто-то опрокинул масляный светильник, загорелся ковер — ну а там пошло полыхать.
Спросонья Алкмена не сразу сообразила, в чем дело, но непрекращающиеся вопли «Горим!» и дымный чад, уже просачивающийся в щели, быстро сообщили ей, что случилось. Поспешно завернувшись в пеплос, [10]Алкмена бросилась к выходу, но складка ковра, словно живая, скользнула ей под ноги, лодыжку пронзила острая боль… вокруг стелился дым, в горле першило, голова шла кругом… Алкмена с предельной ясностью понимала, что встать не может — и либо сгорит, либо задохнется в дыму. Она закричала из последних сил — и провалилась в бездонный дымный колодец, на быстро приближавшемся дне которого…
Ее успели вынести наружу два вольноотпущенника из прислуги, выломавшие дверь в гинекей. Почти сразу ударил ливень, сбивая и гася хищные языки пламени, вырывавшиеся из-под крыши — и под дождем Алкмена пришла в себя. Дождь грузно топтался по умирающему огню, запах свежести быстро вытеснял из легких удушливую гарь… к счастью, никто не погиб, да и особых убытков пожар тоже не принес.
Правда, кто перевернул роковой светильник, и был ли этот светильник вообще — этого выяснить так и не удалось.
Однако после пожара, закончившегося в конечном счете благополучно, ничего особенного не происходило, так что Амфитрион постепенно успокоился и, когда Алкмена выразила желание с двумя служанками отправиться на базар за покупками, он возражать не стал — да и с чего бы ему возражать?
Вот они и пошли — Алкмена и две смуглые широкобедрые рабыни-финикиянки.
Базар, находившийся в нижней части города, встретил женщин шумной многоголосицей, криками зазывал, пестрым разноцветьем одежд и оттенков цвета кожи; ну и, в первую очередь, всевозможными ароматами — от благоухания персиков и миндаля до резкого запаха свежей рыбы.
Сперва Алкмене захотелось фруктов. Она долго выбирала приглянувшиеся ей гранаты, чей разлом блестел рубиново-красными, сочными, сладко-терпкими зернами; потом купила сушеной дыни. Оказавшись рядом с рыбными рядами, она замедлила шаг, принюхалась и раздумала брать рыбу, свернув к мясникам — где на узловатых шестах были развешены разные копчености, к которым Алкмена в последнее время пристрастилась.
Рабыни покорно следовали за хозяйкой.
Вот тут-то к ним и привязался нищий. Невысокий, тощий, в грязной до неимоверности хламиде с капюшоном, из-за которого лицо попрошайки все время оставалось в тени.
— Подайте убогому калеке! — завывал нищий за спинами женщин, хватая рабынь за одежду (выглядел нищий при этом вполне здоровым). — Подайте ради Зевса! И ради Аполлона! И ради Афины! И Диониса! И Гермеса! И Артемиды! И… и всех остальных! Ну подайте! Ну что вам стоит?! Подайте!..
Богов было много, и оборванец мог перечислять их бесконечно, поэтому Алкмена попыталась отвязаться от попрошайки, сунув ему самый мелкий гранат — и зря. Нищий тут же понял, что здесь есть чем поживиться, и заканючил с новой силой.
Тогда Алкмена попробовала не обращать на нищего внимания — и, как ни странно, ей это удалось. Тем более, когда она остановилась возле шестов с фессалийскими копченостями. Алкмена долго и придирчиво выбирала кусок получше, а чернобородый толстяк-продавец непрерывно расхваливал свой товар, косясь на завидные бедра рабынь — и от его болтовни и запаха продымленного мяса у Алкмены закружилась голова, так что она, кажется, ткнула пальцем не в тот кусок, который уже почти выбрала, а в соседний, малость подозрительный.
Толстяк расторопно снял указанный кусок, рассыпаясь в любезностях, одна из рабынь подставила было корзину — как прямо из-за ее спины выскочил умолкший и потому всеми забытый нищий.
Он выхватил у торговца его копченую козлятину, отпрыгнул назад и, брызгая слюной, вцепился в мясо желтыми зубами, гримасничая и поглощая украденное с невероятной быстротой.
Воцарилась тишина — только нищий громко чавкал, и кадык на его немытой шее бегал туда-сюда, пропуская неразжеванные до конца куски. Впрочем, тишина длилась меньше, чем хотелось бы нищему — изумленно охнула Алкмена, завизжали обе рабыни, а чернобородый торговец с проклятьями извлек откуда-то увесистую палку и, решительно переваливаясь на коротких ногах, двинулся к не прекращавшему жевать воришке.
И не миновать бы наглецу хорошей трепки — поделом! — но тут любитель чужой козлятины перестал работать челюстями, уронил в пыль остатки мяса и схватился обеими руками за живот.
— Отравили! У-у-у…мираю!!! — вопль нищего взвился над базаром, чуть ли не заглушив общий шум и гам.
— Притворяется, мерзавец, — хозяин украденного мяса занес палку над катающимся по земле вором, но не опустил ее, а замер в нерешительности.
Вопли быстро перешли в нечленораздельный вой; человек уже больше не катался по земле, а лишь слабо дергался, вцепившись в собственный живот; лицо несчастного покрылось бисеринками пота, на губах выступила пена, хриплое дыхание с трудом вырывалось сквозь стиснутые в судороге зубы.
Он уже не выл, не стонал, а так — слабо скулил.
До Алкмены внезапно дошло, КТО мог бы оказаться на месте нищего, не съешь он эту злополучную козлятину — и Алкмену, несмотря на полуденную жару, пробрал холод.
А до толстого продавца дошло, ЧЬИМ мясом отравился нищий — и толстяк поспешил исчезнуть, причем проделал это столь виртуозно, что незадачливому воришке следовало бы поучиться у него этому искусству.
— Лекаря! — словно очнувшись, крикнула Алкмена.
— Лекаря! — следом за ней заголосили рабыни.
— Лекаря! — нестройно подхватила толпа.
Вскоре к месту происшествия действительно протолкался лекарь — сухонький, седенький старичок, напоминающий осенний одуванчик, если его для смеху нарядить в длиннополый гиматий и новенькие красные сандалии, явно только что купленные здесь же, на базаре.
При виде будущего пациента лекарь брезгливо скривился, но тем не менее склонился над отравленным, пощупал тонкое запястье, приложил ухо к груди, потом — руку ко лбу; поморщившись, принюхался к запаху изо рта.
— Плохо, — глубокомысленно заключил он.
— Выживет? — вырвалось у Алкмены.
Лекарь строго посмотрел на нее.
— Может, выживет, — сообщил он, потом подумал и добавил, — а может, и не выживет. Это еще у богов на коленях…
И собрался уходить.
— Я… — Алкмена тронула лекаря за локоть. — Я заплачу за лечение.
Лекарь собрался уходить гораздо медленнее.
Одна из рабынь что-то зашептала ему на ухо, тыча пальцем в свою хозяйку.
Лекарь совсем раздумал уходить.
— Ты и ты, — он указал на двух крепких мужчин с мозолистыми руками ремесленников, стоявших среди зевак. — Берите его и несите за мной. Она вам потом заплатит.
Ремесленники и не подумали ослушаться. Толпа расступилась, пропуская лекаря; следом указанные носильщики тащили отравленного, за ними двинулась Алкмена с рабынями, ну а за женщинами увязался десяток любопытствующих бездельников, каких хватает на любом базаре.
Шатер лекаря оказался неподалеку. У входа в него на циновке были разложены всякие снадобья, и худосочный подросток в грязной набедренной повязке — должно быть, ученик — толок в деревянной ступе весьма подозрительные коренья.
— Рвотное, — коротко приказал лекарь, пнув ученика в оттопыренный зад, и подросток, оставив ступу, поспешно исчез в шатре.
Лекарь махнул носильщикам — и все, кроме женщин и зевак, последовали за учеником. Видимо, в шатре был еще один выход, потому что вскоре с другой стороны шатра послышались отвратительные звуки — желудок воришки извергал несвежую козлятину, а заодно и все остальное, что в нем находилось. Судя по продолжительности звуков, нищий не голодал последние лет десять.
…После всего лекарь снова вышел к Алкмене.
— Выживет, — однозначно ответил он на немой вопрос. — Его червями кормить можно. Проваляется день-другой, и все.
— Я тебе что-то должна? — напрямик спросила Алкмена, уже успевшая расплатиться с носильщиками.
— А как же! — покладисто согласился лекарь, разглядывая носки своей замечательной обуви. — Велите прислать мне пару амфор с вином и мешок просяной муки. А еще лучше — два мешка. Заранее благодарю, госпожа.
И кивнув на прощание, скрылся в шатре.
Зеваки начали расходиться.
И никто не видел, как полумертвый оборванец, заботливо уложенный под навесом позади лекарского шатра, открыл глаза, быстро огляделся по сторонам, убедился, что рядом никого нет, проворно вскочил на ноги — и припустил по ближайшей улочке с такой резвостью, словно на его рваных сандалиях-крепидах вдруг выросли крылья…
В эту ночь Амфитрион был особенно ласков с женой, и после спал беспокойно, все время просыпаясь и касаясь Алкмены рукой — будто боялся, что она вот-вот исчезнет неведомо куда.
А утром велел отвести дух черных коров в храм Пеана, где и принести их в жертву богу-врачевателю и сестрам-Фармакидам; и еще одну корову — в храм Зевса Крониона.
Зачем Зевсу? На всякий случай…
Уж очень не нравились Амфитриону эти проклятые случаи, преследовавшие жену с той памятной ночи.
Эх, боги, боги… что для вас жизнь человеческая? Походя возвысите, походя растопчете — и неизвестно еще, что хуже…
Эта мысль терзала Амфитриона и в тот день, когда Алкмена в сопровождении здоровенного раба-эфиопа отправилась во дворец басилея Креонта, возвышавшийся в южной части Фив. Шла она, естественно, не к самому Креонту, а к его жене Навсикае — пухлой хохотушке совершенно не царственного (хотя и очень милого) вида. Как и их мужья, Алкмена и Навсикая почти сразу сдружились, и последняя нередко звала подругу в гости, особенно когда привозили новые ткани — Алкмена безошибочно определяла, какая из тканей больше подходит легкомысленной Навсикае, успевшей нарожать своему Креонту кучу девочек.
В подобном визите не было ничего особенного, как и в том, что женщины за болтовней и примерками засиделись допоздна, но сердце у Амфитриона в последние дни было не на месте, и, когда начало смеркаться, он не выдержал. Путь от его дома ко дворцу Креонта был один (если не блуждать по грязным переулкам, на что Алкмена вряд ли бы решилась), так что Амфитрион быстро собрался и вышел в сгущающиеся сумерки, намереваясь встретить жену.
И вскоре из-за очередного поворота до него донесся грубый смех, мужские голоса — и почти сразу же гневно-испуганный голос Алкмены:
— Что вы делаете?! Вы что, не понимаете, кто я?!
Амфитрион ускорил шаг и пожалел, что не взял с собой оружия.
Их было шестеро. И назвать их можно было кем угодно, но только не почтенными гражданами. «А хоть бы и почтенные…» — зло подумал Амфитрион, чуть не споткнувшись о труп раба-эфиопа с раскроенным черепом. Шагах в двадцати от него прижалась к забору Алкмена, а мужчины окружали ее, подбадривая друг друга скабрезными шуточками. Спешить им явно было некуда.
Немного поодаль стоял еще один — не столько высокий, сколько невероятно широкоплечий, уже немолодой, с курчавой седеющей бородой. Этот кутался в длинный плащ цвета морской волны, и как бы был вообще непричастен к происходящему.
Просто стоял, смотрел…
И негромко свистнул при появлении Амфитриона.
Мужчины обернулись и уставились на новоприбывшего.
— Эт-то еще кто? — пробормотал один из них.
— Я Амфитрион-Изгнанник, — Амфитрион специально назвался старым прозвищем, под которым его знали в Фивах, когда он пришел звать басилея Креонта против телебоев, не имея за плечами ничего, кроме молодой жены, тяжелого копья и страшной славы. — А это моя жена…
И во весь голос, во все его медное звучание, не раз перекрывавшее шум битвы:
Он понимал, что Алкмена ни в чем не виновата.
Просто когда он глядел на нее, когда прикасался к ее телу, слушал ее стоны и прерывистое дыхание — он не мог избавиться от мысли, что вот так, искренне и самозабвенно, она отдавала себя тому, ночному, чужому, не сумев отличить мужа от бога.
А утром он вставал и уходил из дома.
Толстопузый хозяин уже спешил к ним с кувшином в одной руке — они были очень похожи, пузатый кувшин и разъевшийся хозяин — и посеребренным кубком в другой. Такой же кубок стоял рядом с Эльпистиком. Предназначалась дорогая посуда только для дорогих гостей, то есть для тех, которые не попытаются сунуть кубок за пазуху и втихомолку удрать с ним. Легкий ветерок, прохладный и в то же время пропитанный ароматами жарящихся туш, обдувал разгоряченные лица, мясо показалось Амфитриону неожиданно вкусным, а вино — отнюдь не таким дрянным, как предполагалось вначале; он устроился поудобнее, шум таверны и повседневные заботы странным образом переплелись, смешались и отодвинулись куда-то вниз — здесь, на возвышении, в искусственном одиночестве, Амфитрион действительно почувствовал себя ближе к небу и еще подумал, что рыжий Эльпистик и впрямь выбирает лучшие места, будь то в бою или в таверне…
Только тут он заметил, что Трезенец уже давно что-то ему рассказывает, и заставил себя сосредоточиться на собеседнике.
— И вот что я тебе скажу, дружище, — Эльпистик понизил голос, как ему казалось, до шепота, только шепот этот вышел весьма и весьма громким. — Боги к нам явно благоволят! Понял?
— П-понял, — качнул тяжелой головой уже слегка захмелевший Амфитрион. — Боги к нам благоволят! А… а почему ты так решил? К прорицателю ходил, что ли?
— Да ты вспомни наш поход! Все битвы одна в одну! Хвала, конечно, Аресу, но и мы с тобой не плошали! Потом — колодцы, когда надо, попадались, и никто туда гнилого мяса не кидал; перебежчики к нам валом валили, эта, как ее… Комето, дочка басилея Птерелая, в тебя влюбилась по уши и весь Тафос нам, как на ладошке… у-у, гнездо пиратское, правильно мы его!..
— А я ее потом убил, — хмуро отозвался Амфитрион, тщетно пытаясь вспомнить лицо тафийской царевны Комето. Крик ее помнил, когда лезвие меча без привычного сопротивления погрузилось в мягкий женский живот, кровь на белом пеплосе тоже помнил, а вот лицо почему-то не вспоминалось.
Никак.
— И молодец! — обрадовался Эльпистик, увлеченно размахивая бычьей костью. — Я еще Панопею говорю: слышь, Панопейчик, а Амфитрион у нас молодец! Правильно, мол, понимает — Тафос теперь все равно наш, никуда не денется, а отцеубийцу эту, змею тафийскую, не домой же везти?! Боги твою руку направляли, друг мой, истинно боги…
— А я ее потом убил, — не слушая Эльпистика, повторил Амфитрион, наливая себе из кувшина. — Живот у нее был… мягкий. А меч я после сломал. Зря, наверное…
— Конечно, зря, — Эльпистик попытался укусить кость, на которой совершенно не осталось мяса, и укусил-таки, но потом передумал и запустил ею в хозяина, возившегося внизу у очага.
— Зря! Мечи нам еще понадобятся… Не сегодня-завтра снова в поход пойдем. Мне знак недавно был! Оттуда!
И ткнул лоснящимся пальцем в небо.
— Знак? — заинтересовался Амфитрион. — Какой знак?
Эльпистик с заметным усилием наклонился к уху друга и трагически зашептал:
— Мою Энонию — ну, ты ее знаешь! — посетил сам бог войны Арес!
— Да ну?! — притворно удивился Амфитрион, поскольку действительно знал грудастую Энонию, жену Трезенца, и знал гораздо лучше, чем предполагал сам Эльпистик. А в памяти всплывало: ночь, сонная и равнодушно-отрешенная Алкмена, неприятный холод в груди и ее слова: «Хвала небу… вышло, наконец… Пленницы замучили, да?» И песок, стылый песок двора, больно царапающий лоб, и вой, поднимающийся изнутри вой, из глубин, из таких бездн души, о которых Амфитрион никогда и не подозревал.
Кто же был у нее той ночью?!
— Да точно тебе говорю! — не унимался Эльпистик. — Энония теперь дитя от него носит! Жирная стала, брюхо выше носа… хрюкать скоро начнет.
— Какой месяц? — машинально осведомился Амфитрион, уставившись в кубок.
— Третий. А живот — как на шестом.
— И у моей — третий…
— Что, тоже Арес?
— Не знаю. Я, наверное… или Арес.
— А у меня — без сомнений! Он! Арес-Эниалий! [9]Энония говорила — даже во время этого дела шлема не снимал. Почтил, значит. Вот только дура моя, Энония — ничего с ней поделать не могу! Что ни ночь твердит: «Вот Арес — это да! Это было божественно! Истинно — бог… копьеносец! А ты — козел драный…» А что — я? Ну не копьеносец я — хотя до сих пор бабы не жаловались! Слушай, Амфитрион, пошли в поход! А то я сдохну, ее ублажая…
— Да брось ты! — неожиданно для самого себя сквозь зубы процедил Амфитрион. — Божественно, божественно… Знаем мы, как оно — божественно! Зубами скрежещут да по опочивальне бегают — и всей любви-то!
— Чего? — вытаращил глаза Эльпистик.
— Того! Того самого! По мужской части! Мы с тобой хоть и помрем, зато помрем мужиками, и через Ахерон нас мужиками повезут, а они так и будут дальше… я сам сколько раз богом назывался, когда к чужим женам бегал! То Аресом, то Гермесом, а то вообще какого-то Пантифлея-Речного на ходу сочинил…
— Нет, ты постой! — Эльпистик уцепил Амфитриона за плечо. — Ты погоди! Ты мне на богов не наговаривай! Тоже мне Пантифлей-Речной… Моя Энония после Ареса и ложиться со мной не хочет! Я уже и шлем одеваю, и щит беру — ни в какую! А ты говоришь — по мужской части…
— Говорю, значит, знаю! — совершенно забывшись, повысил голос Амфитрион. — Знаю! Ты Энонию свою хоть копьем люби после Ареса — а я знаю! У моей Алкмены тоже один из этих побывал! Из олимпийцев!
— Ну и?!.. — подался вперед Эльпистик.
— «Ну и?!» — передразнил его Амфитрион. — И ничего! Он уже и мною притворялся — глухо. Не вышло! Как возлег на ложе — так и ушел, не солоно хлебавши. Копьеносец! Копье — и то само не стоит, все падает. А тут как раз я вернулся — и за него, за олимпийца, расстарался! Еще удивлялся, дурак, что Алкмена такая… усталая, что ли? И постель вся перемятая…
— Так она ж у тебя в тягости! — непонимающе нахмурился Эльпистик. — Сам говорил!
— Говорил! В тягости — только моим ребенком! Моим! И только моим! Божественно! Ха!
— Ну а кто это был? — Эльпистик явно поверил рассказу, и теперь его в первую очередь интересовало: какое божество так позорно оскандалилось?!
— Не знаю, — Амфитрион припал к кубку и стал жадно пить, разбрызгивая вино.
— А на кого думаешь?
Ответить Амфитрион не успел. Подавившись вином, он судорожно закашлялся и, услышав треск, не сразу понял, что это сломалась ножка табурета Эльпистика. Трезенец вскрикнул, заваливаясь назад, взмахнул руками, словно собрался лететь, но удержать равновесия не смог и всей своей немалой тушей загремел с возвышения вниз.
Амфитрион ничего не мог сделать. Он сидел, кашлял и тупо смотрел, как Эльпистик валится спиной вперед, настолько неудачно, насколько это вообще было возможно, и затылком ударяется о торчащий из стены бронзовый крюк для вертелов.
Кашель как рукой сняло. Кровь резко отхлынула от лица Амфитриона, и багровый цвет его щек мгновенно сменился мертвенной бледностью, а на лбу выступили крупные капли пота.
— Эльпистик! Ты… ты жив?
На негнущихся ногах спустился Амфитрион с возвышения, где он еще недавно был ближе к небу, и склонился над распростертым на полу телом друга.
— Эльпистик…
Трезенец был мертв. Крюк заостренным концом пробил его затылок и наполовину вошел в мозг, так что Эльпистик умер сразу — наверное, даже испугаться не успел.
Впрочем, он и не умел — пугаться.
А теперь и не научится никогда.
Вокруг уже собирались люди, суетился и всхлипывал горбатенький мальчик-раб из поварят, кто-то побежал за лекарем, хотя в этом не было никакой нужды; рядом причитал хозяин, сокрушавшийся не столько по нелепо погибшему гостю, сколько по возможной потере прибылей своего заведения — ибо многие ли пойдут пить в заведение, пользующееся дурной славой?..
— Как же так? — растерянно забормотал Амфитрион, пятясь назад. — Как же так? Сколько сражений — и ни царапины! А тут…
— А вы бы меньше болтали, почтеннейший, — прошептал на ухо Амфитриону чей-то незнакомый и неприятный голос. — Меньше болтайте — дольше проживете. А станете язык распускать — и под вами что-нибудь обвалиться может! Ни с того ни с сего. Надеюсь, вы понимаете, о чем я?
Когда до Амфитриона наконец дошел смысл сказанного, он повернулся — рывком, всем телом, как поворачивался в щитовом бою — но увидел лишь спину в грязной хламиде с капюшоном, скрывающуюся в толпе. Рванулся было следом — где там, таинственного советчика и след простыл.
…Домой Амфитрион вернулся хмурый и абсолютно трезвый. И крепко задумался.
Было о чем.
4
Несколько дней после этого прискорбного происшествия Амфитрион ходил, как громом ударенный: не слышал, что ему говорят, то и дело натыкался на столы и ложа, ронял всякую домашнюю утварь; говорил мало и все больше не по делу, почти не ел, зато много пил, не пьянея; часто застывал на месте, подолгу глядя в небо (или в потолок) и беззвучно шевеля губами…Бедная Алкмена совсем извелась, видя, что творится с мужем, и будучи не в силах ничем помочь — но дней через десять здоровая натура Амфитриона взяла свое, и он стал понемногу приходить в себя. Вспомнил о накопившихся за это время делах, приказал для начала выпороть двоих нерадивых рабов, чем сразу же превратил их в радивых и даже очень — короче, внук Персея и сын Алкея Микенского быстро превращался в прежнего деятельного, громогласного и властного Амфитриона; и Алкмена вздохнула с облегчением.
Хвала небесам, не забрали боги разум у мужа!
Впрочем, никто и не собирался забирать разум у Амфитриона — богам, похоже, хватало и своего, а если и не хватало, то они тем более не додумались бы позаимствовать сей ценный (или не очень) предмет у мужа прекрасной Алкмены.
Просто Амфитрион Персеид, которого раньше звали изгнанником, а потом — героем, впервые в жизни всерьез задумался над тем, чего стоит его жизнь в этом мире — да и любая жизнь вообще. Не столько сама смерть Эльпистика потрясла Амфитриона — на своем веку он повидал достаточно смертей, более нелепых, чем эта, и более страшных, и всяких — сколько обстоятельства этой гибели. Визит к Алкмене осрамившегося в итоге божества; его, Амфитриона, глупый и неосторожный рассказ — и крюк в затылке Трезенца… и голос, неприятный голос оборванца в грязной хламиде с капюшоном, предупреждавшего о пагубных последствиях чрезмерной болтливости.
Но все равно — долго думать, особенно когда думай не думай, а толку никакого, Амфитрион не мог. А тут еще, как на грех, пришло сообщение с пастбищ в ближайшей долине Кефиса, что там-де объявились разбойники, которые воруют коз и овец.
Амфитрион немедленно вооружил часть своей челяди — выбрав людей проверенных и побывавших в бою — и выступил на юго-восток в сторону Кефиса, дабы пресечь разбой.
Правда, по приезду почти сразу выяснилось, что разбой есть, а разбойников нет; вернее, не то чтобы совсем нет, и козы действительно пропадают — но только потому, что пастыри стад, сиречь пастухи, очень любят мясо. И любят его чаще, чем положено. Особенно под молодое вино, которое в тех местах чуть ли не в ручьях текло.
Мяса было много. Оно мекало, блеяло и паслось совсем рядом. Мясо было хозяйское и вкусное — в чем заключалось противоречие. Поэтому пастухи всякий раз честно боролись с искушением — и всякий раз искушение побеждало…
Выяснив это, Амфитрион вместо того, чтобы прийти в ярость, как ожидали его спутники, долго хохотал, потом велел всыпать плетей провинившимся пастухам (в основном за неумение врать) и взыскать съеденное из полагавшейся им части приплода; после чего отправился в обратный путь.
Пастухи глядели ему вслед, почесывали вспухшие спины и дивились легкому наказанию.
При виде мяса их тошнило…
А Амфитрион, вернувшись в Фивы, напрочь забыл и о пастухах, и об убытках, едва ему довелось увидеть свой дом.
Вся его восточная часть, где располагался гинекей — женские покои — носила на себе явные следы огня. О том же говорил закопченный дверной проем, покрытый слоем грязной сажи двор, растрескавшаяся и почерневшая черепица на крыше, где сейчас возилось несколько рабов, перекрывая крышу заново.
Амфитрион задохнулся, ускорил шаги, потом побежал…
Алкмена, слегка прихрамывая, вышла ему навстречу из двери мегарона — центрального зала для мужских застолий и деловых встреч, огороженного невысокой каменной балюстрадой; она спустилась по ступенькам вниз, и Амфитрион с невыразимым облегчением привлек жену к себе. Он гладил ее шелковистые волосы, кажется, что-то говорил и никак не мог остановиться, чувствуя, как бьется ее сердце, как дыхание вздымает грудь Алкмены — он не в силах был отпустить ее, особенно сейчас, после пережитого потрясения, и лишь одна мысль билась в голове: «Хвала Зевсу — жива!.. жива… жива!..»
Почему хвала именно Зевсу, а не кому-то другому — об этом он не думал.
Рассказ о случившемся он выслушал позже, и лицо его при этом не выражало ничего.
…Крики «Пожар!» раздались среди ночи. Видимо, кто-то опрокинул масляный светильник, загорелся ковер — ну а там пошло полыхать.
Спросонья Алкмена не сразу сообразила, в чем дело, но непрекращающиеся вопли «Горим!» и дымный чад, уже просачивающийся в щели, быстро сообщили ей, что случилось. Поспешно завернувшись в пеплос, [10]Алкмена бросилась к выходу, но складка ковра, словно живая, скользнула ей под ноги, лодыжку пронзила острая боль… вокруг стелился дым, в горле першило, голова шла кругом… Алкмена с предельной ясностью понимала, что встать не может — и либо сгорит, либо задохнется в дыму. Она закричала из последних сил — и провалилась в бездонный дымный колодец, на быстро приближавшемся дне которого…
Ее успели вынести наружу два вольноотпущенника из прислуги, выломавшие дверь в гинекей. Почти сразу ударил ливень, сбивая и гася хищные языки пламени, вырывавшиеся из-под крыши — и под дождем Алкмена пришла в себя. Дождь грузно топтался по умирающему огню, запах свежести быстро вытеснял из легких удушливую гарь… к счастью, никто не погиб, да и особых убытков пожар тоже не принес.
Правда, кто перевернул роковой светильник, и был ли этот светильник вообще — этого выяснить так и не удалось.
5
Крышу починили довольно быстро, гинекей привели в порядок, и несколько дней Амфитрион буквально не отходил от своей жены, стараясь все время находиться рядом и не выпускать Алкмену из дома.Однако после пожара, закончившегося в конечном счете благополучно, ничего особенного не происходило, так что Амфитрион постепенно успокоился и, когда Алкмена выразила желание с двумя служанками отправиться на базар за покупками, он возражать не стал — да и с чего бы ему возражать?
Вот они и пошли — Алкмена и две смуглые широкобедрые рабыни-финикиянки.
Базар, находившийся в нижней части города, встретил женщин шумной многоголосицей, криками зазывал, пестрым разноцветьем одежд и оттенков цвета кожи; ну и, в первую очередь, всевозможными ароматами — от благоухания персиков и миндаля до резкого запаха свежей рыбы.
Сперва Алкмене захотелось фруктов. Она долго выбирала приглянувшиеся ей гранаты, чей разлом блестел рубиново-красными, сочными, сладко-терпкими зернами; потом купила сушеной дыни. Оказавшись рядом с рыбными рядами, она замедлила шаг, принюхалась и раздумала брать рыбу, свернув к мясникам — где на узловатых шестах были развешены разные копчености, к которым Алкмена в последнее время пристрастилась.
Рабыни покорно следовали за хозяйкой.
Вот тут-то к ним и привязался нищий. Невысокий, тощий, в грязной до неимоверности хламиде с капюшоном, из-за которого лицо попрошайки все время оставалось в тени.
— Подайте убогому калеке! — завывал нищий за спинами женщин, хватая рабынь за одежду (выглядел нищий при этом вполне здоровым). — Подайте ради Зевса! И ради Аполлона! И ради Афины! И Диониса! И Гермеса! И Артемиды! И… и всех остальных! Ну подайте! Ну что вам стоит?! Подайте!..
Богов было много, и оборванец мог перечислять их бесконечно, поэтому Алкмена попыталась отвязаться от попрошайки, сунув ему самый мелкий гранат — и зря. Нищий тут же понял, что здесь есть чем поживиться, и заканючил с новой силой.
Тогда Алкмена попробовала не обращать на нищего внимания — и, как ни странно, ей это удалось. Тем более, когда она остановилась возле шестов с фессалийскими копченостями. Алкмена долго и придирчиво выбирала кусок получше, а чернобородый толстяк-продавец непрерывно расхваливал свой товар, косясь на завидные бедра рабынь — и от его болтовни и запаха продымленного мяса у Алкмены закружилась голова, так что она, кажется, ткнула пальцем не в тот кусок, который уже почти выбрала, а в соседний, малость подозрительный.
Толстяк расторопно снял указанный кусок, рассыпаясь в любезностях, одна из рабынь подставила было корзину — как прямо из-за ее спины выскочил умолкший и потому всеми забытый нищий.
Он выхватил у торговца его копченую козлятину, отпрыгнул назад и, брызгая слюной, вцепился в мясо желтыми зубами, гримасничая и поглощая украденное с невероятной быстротой.
Воцарилась тишина — только нищий громко чавкал, и кадык на его немытой шее бегал туда-сюда, пропуская неразжеванные до конца куски. Впрочем, тишина длилась меньше, чем хотелось бы нищему — изумленно охнула Алкмена, завизжали обе рабыни, а чернобородый торговец с проклятьями извлек откуда-то увесистую палку и, решительно переваливаясь на коротких ногах, двинулся к не прекращавшему жевать воришке.
И не миновать бы наглецу хорошей трепки — поделом! — но тут любитель чужой козлятины перестал работать челюстями, уронил в пыль остатки мяса и схватился обеими руками за живот.
— Отравили! У-у-у…мираю!!! — вопль нищего взвился над базаром, чуть ли не заглушив общий шум и гам.
— Притворяется, мерзавец, — хозяин украденного мяса занес палку над катающимся по земле вором, но не опустил ее, а замер в нерешительности.
Вопли быстро перешли в нечленораздельный вой; человек уже больше не катался по земле, а лишь слабо дергался, вцепившись в собственный живот; лицо несчастного покрылось бисеринками пота, на губах выступила пена, хриплое дыхание с трудом вырывалось сквозь стиснутые в судороге зубы.
Он уже не выл, не стонал, а так — слабо скулил.
До Алкмены внезапно дошло, КТО мог бы оказаться на месте нищего, не съешь он эту злополучную козлятину — и Алкмену, несмотря на полуденную жару, пробрал холод.
А до толстого продавца дошло, ЧЬИМ мясом отравился нищий — и толстяк поспешил исчезнуть, причем проделал это столь виртуозно, что незадачливому воришке следовало бы поучиться у него этому искусству.
— Лекаря! — словно очнувшись, крикнула Алкмена.
— Лекаря! — следом за ней заголосили рабыни.
— Лекаря! — нестройно подхватила толпа.
Вскоре к месту происшествия действительно протолкался лекарь — сухонький, седенький старичок, напоминающий осенний одуванчик, если его для смеху нарядить в длиннополый гиматий и новенькие красные сандалии, явно только что купленные здесь же, на базаре.
При виде будущего пациента лекарь брезгливо скривился, но тем не менее склонился над отравленным, пощупал тонкое запястье, приложил ухо к груди, потом — руку ко лбу; поморщившись, принюхался к запаху изо рта.
— Плохо, — глубокомысленно заключил он.
— Выживет? — вырвалось у Алкмены.
Лекарь строго посмотрел на нее.
— Может, выживет, — сообщил он, потом подумал и добавил, — а может, и не выживет. Это еще у богов на коленях…
И собрался уходить.
— Я… — Алкмена тронула лекаря за локоть. — Я заплачу за лечение.
Лекарь собрался уходить гораздо медленнее.
Одна из рабынь что-то зашептала ему на ухо, тыча пальцем в свою хозяйку.
Лекарь совсем раздумал уходить.
— Ты и ты, — он указал на двух крепких мужчин с мозолистыми руками ремесленников, стоявших среди зевак. — Берите его и несите за мной. Она вам потом заплатит.
Ремесленники и не подумали ослушаться. Толпа расступилась, пропуская лекаря; следом указанные носильщики тащили отравленного, за ними двинулась Алкмена с рабынями, ну а за женщинами увязался десяток любопытствующих бездельников, каких хватает на любом базаре.
Шатер лекаря оказался неподалеку. У входа в него на циновке были разложены всякие снадобья, и худосочный подросток в грязной набедренной повязке — должно быть, ученик — толок в деревянной ступе весьма подозрительные коренья.
— Рвотное, — коротко приказал лекарь, пнув ученика в оттопыренный зад, и подросток, оставив ступу, поспешно исчез в шатре.
Лекарь махнул носильщикам — и все, кроме женщин и зевак, последовали за учеником. Видимо, в шатре был еще один выход, потому что вскоре с другой стороны шатра послышались отвратительные звуки — желудок воришки извергал несвежую козлятину, а заодно и все остальное, что в нем находилось. Судя по продолжительности звуков, нищий не голодал последние лет десять.
…После всего лекарь снова вышел к Алкмене.
— Выживет, — однозначно ответил он на немой вопрос. — Его червями кормить можно. Проваляется день-другой, и все.
— Я тебе что-то должна? — напрямик спросила Алкмена, уже успевшая расплатиться с носильщиками.
— А как же! — покладисто согласился лекарь, разглядывая носки своей замечательной обуви. — Велите прислать мне пару амфор с вином и мешок просяной муки. А еще лучше — два мешка. Заранее благодарю, госпожа.
И кивнув на прощание, скрылся в шатре.
Зеваки начали расходиться.
И никто не видел, как полумертвый оборванец, заботливо уложенный под навесом позади лекарского шатра, открыл глаза, быстро огляделся по сторонам, убедился, что рядом никого нет, проворно вскочил на ноги — и припустил по ближайшей улочке с такой резвостью, словно на его рваных сандалиях-крепидах вдруг выросли крылья…
6
Мужу Алкмена не сказала ничего — зато болтливость рабынь не имела предела.В эту ночь Амфитрион был особенно ласков с женой, и после спал беспокойно, все время просыпаясь и касаясь Алкмены рукой — будто боялся, что она вот-вот исчезнет неведомо куда.
А утром велел отвести дух черных коров в храм Пеана, где и принести их в жертву богу-врачевателю и сестрам-Фармакидам; и еще одну корову — в храм Зевса Крониона.
Зачем Зевсу? На всякий случай…
Уж очень не нравились Амфитриону эти проклятые случаи, преследовавшие жену с той памятной ночи.
Эх, боги, боги… что для вас жизнь человеческая? Походя возвысите, походя растопчете — и неизвестно еще, что хуже…
Эта мысль терзала Амфитриона и в тот день, когда Алкмена в сопровождении здоровенного раба-эфиопа отправилась во дворец басилея Креонта, возвышавшийся в южной части Фив. Шла она, естественно, не к самому Креонту, а к его жене Навсикае — пухлой хохотушке совершенно не царственного (хотя и очень милого) вида. Как и их мужья, Алкмена и Навсикая почти сразу сдружились, и последняя нередко звала подругу в гости, особенно когда привозили новые ткани — Алкмена безошибочно определяла, какая из тканей больше подходит легкомысленной Навсикае, успевшей нарожать своему Креонту кучу девочек.
В подобном визите не было ничего особенного, как и в том, что женщины за болтовней и примерками засиделись допоздна, но сердце у Амфитриона в последние дни было не на месте, и, когда начало смеркаться, он не выдержал. Путь от его дома ко дворцу Креонта был один (если не блуждать по грязным переулкам, на что Алкмена вряд ли бы решилась), так что Амфитрион быстро собрался и вышел в сгущающиеся сумерки, намереваясь встретить жену.
И вскоре из-за очередного поворота до него донесся грубый смех, мужские голоса — и почти сразу же гневно-испуганный голос Алкмены:
— Что вы делаете?! Вы что, не понимаете, кто я?!
Амфитрион ускорил шаг и пожалел, что не взял с собой оружия.
Их было шестеро. И назвать их можно было кем угодно, но только не почтенными гражданами. «А хоть бы и почтенные…» — зло подумал Амфитрион, чуть не споткнувшись о труп раба-эфиопа с раскроенным черепом. Шагах в двадцати от него прижалась к забору Алкмена, а мужчины окружали ее, подбадривая друг друга скабрезными шуточками. Спешить им явно было некуда.
Немного поодаль стоял еще один — не столько высокий, сколько невероятно широкоплечий, уже немолодой, с курчавой седеющей бородой. Этот кутался в длинный плащ цвета морской волны, и как бы был вообще непричастен к происходящему.
Просто стоял, смотрел…
И негромко свистнул при появлении Амфитриона.
Мужчины обернулись и уставились на новоприбывшего.
— Эт-то еще кто? — пробормотал один из них.
— Я Амфитрион-Изгнанник, — Амфитрион специально назвался старым прозвищем, под которым его знали в Фивах, когда он пришел звать басилея Креонта против телебоев, не имея за плечами ничего, кроме молодой жены, тяжелого копья и страшной славы. — А это моя жена…
И во весь голос, во все его медное звучание, не раз перекрывавшее шум битвы: