Страница:
Кубера мигом скрылся в паланкине, и почти сразу оттуда донеслись странные звуки: то ли Кубера рыдал, то ли его тошнило.
Стервятник озабоченно поднял лысую голову, каркнул и вернулся к прерванному занятию.
…Ваю-Ветер вздымал груды пепла, носясь с места на место. Его появление пугало осмелевших было шакалов, и звери бросали терзать добычу, встревоженно тявкая. Но шакалы интересовали Дыхание Вселенной в последнюю очередь. Что-то он искал, веселый Ваю, забывший о веселье, что-то позарез было ему нужно… Нашел. И замер, отчего смрад резко усилился.
Я пригляделся.
Да, несомненно. Помню. Это случилось пять-шесть дней тому назад, и я еще любовался битвой сверху, из «гнезда» Джайтры, крича «Превосходно!» во время особо увлекательных стычек. Это произошло именно там, где сейчас замер Ваю.
Именно там Пандав убил Каурава, Бхима-Страшный — Духшасану-Бешеного. После чего победитель на глазах у всех, сторонников и врагов, вспорол шейную вену у поверженного двоюродного брата и жадно напился его крови. Бхима стоял тогда, напоминая торжествующего ракшаса, сражение вокруг него на миг прекратилось, бойцы обеих сторон со страхом взирали на кровопийцу, а сын Ветра смеялся.
И мне послышались отголоски того смеха пополам с кровью, когда Дыхание Вселенной тихонько вздохнул.
…Петлерукий Яма помахал мне рукой, когда я приблизился. Правой, с удавкой, росшей из обрубка. Он стоял вместе с Варуной-Водоворотом, своим дядей, о чем-то взахлеб споря. Единственные, кто не притворялся случайными путниками. Наверное, потому что в пучинах зеленоволосого Варуны по его личному требованию был открыт отдельный мир для погибших в битвах асуров, прямо рядом с резервацией данавов-гигантов. Преисподняя? рай? — кто знает?! Во всяком случае, именно Варуна судил последних за грехи и властной рукой раздавал наказания или милости. Мы же не вмешивались. Он старший, ему видней В этом они с Адским Князем были схожи.
Судьи.
И еще мы все трое были схожи в другом: нам, Локапалам Востока, Юга и Запада, являлась в Безначалье глумливая пасть из огня.
Нас преследовала видениями гибель трех столичных воевод: Гангеи Грозного, Наставника Дроны и Карны-Секача.
— Быть не может! — донесся до меня обрывок их спора. — Мало ли что воплощения! Все мы в каком-то смысле…
Я ответно помахал рукой, но подходить и принимать участие в споре не стал.
Все мы в каком-то смысле… а я за эти дни навидался всякого и ни о чем не мог с уверенностью сказать: «Быть не может!»
…У распадка, где из обломков колесниц громоздился чуть ли не крепостной вал, угрюмо бродил истощенный сур в одеждах шафранового цвета. Сома-Месяц раньше почти никуда не являлся лично, но сегодня изменил правилу. Узкое лицо Сомы было непроницаемым: видно, привык смотреть ночами на затихшую Курукшетру, которая в минуты перемирия мало чем отличалась от сегодняшнего зрелища.
О чем он думал в тот момент?
Не о том ли, что еще две-три такие Великие Битвы — и ему придется веками взирать на обезлюдевший Второй мир?!
О поле, поле, чтоб тебя…
«Принадлежит мародерам, — неожиданно вспомнил я. — Поле боя после сражения принадлежит мародерам».
Вся Свастика была в сборе.
Здесь и сейчас.
И любой из Миродержцев чувствовал: нарыв, опухоль в ауре Трехмирья, никуда не делся.
Просто стал меньше и стократ плотнее, стоило лишь вслушаться, дать Жару вольно пройти через себя, и сразу становилось ясным — нарыв рядом.
На северо-востоке.
Близ места, где давным-давно стоял ашрам знаменитого Рамы-с-Топором.
Наверное, там располагался лагерь победителей.
Что за бред?!
Я остановился.
Голова вдруг стала пустой и легкой, смрад отступил, сменившись острым запахом пота, лошадиного и человеческого, и уши резануло близким посвистом.
Я помотал головой, и наваждение исчезло.
Чтобы вернуться вновь.
Только на сей раз добавились отдаленные вопли, рев боевых раковин, и земля под ногами качнулась колесничной площадкой.
Шаг.
Наваждение ослабевает, но не исчезает.
Шаг… другой… тепло… теплее… горячо…
Жарко!
…Проклятые чедийцы! Облепили саранчой, пешей саранчой с усиками— дротиками и стегаными плащами вместо крыльев, мечутся, вопят, кидаются под копыта… Лук поет в руках, и некогда менять иссеченный нарукавник из воловьей кожи. Колесница подпрыгивает, когда колесо переезжает еще живого ублюдка с отсеченной ногой, и пущенная мной стрела лишь жалко взвизгивает, бороздя эмаль щегольского панциря… Жаль! Он уходит, уходит с позором, но живой, так я обещал своей матери-суке, но я не обещал, что дам ему уйти, прежде чем получу полное удовольствие.
Гони, возница!
Или нет: прыгай в «гнездо», а я сам возьмусь за поводья!
Бич?.. мне?.. зачем мне бич?!
Сутин Сын выходит на финишную прямую… Ах, славно!
Вот он, беглец, вот он уже рядом, виляет заячьей скидкой, взмок от смертного пота, и чедийцы разбегаются из-под колес, хрипя свою тарабарщину! Я перехватываю поводья в одну руку и бью его ненатянутым луком, по плечам, по спине, по загривку, бью на глазах у всех, хлещу, гоню, как гонят скотину на пастбище, я — пастырь надменных полубожков, и красная пелена в глазах…
Я задохнулся, когда тишина мягкими ладонями ударила меня по ушам.
Но паутина уже обволокла все тело изнутри, вкрадчивыми усиками зацепилась за все, до чего сумела дотянуться, и ноги окончательно перестали слушаться Индру, Локапалу Востока. Они двигались сами, эти упрямые ноги, они искали тот единственный участок Курукшетры, где им будет позволено остановиться!
Позади о чем-то спрашивает Словоблуд, но мне не до него.
Уймись, Наставник!
Сейчас я — охотничий пес, взявший след.
Что?!. я, Владыка, — пес?!
Шаг.
Тепло… теплее…
…умирает! Они рвут его на части, моего сына, моего Вришасену, Быка— Воителя, а я ничего не могу сделать! Стрела не хочет выдергиваться из плеча, зазубренное жало грозит порвать мышцы, и я ломаю ее, чтобы оперение не мельтешило перед лицом, сбивая прицел Боль молчит, испуганно забившись в самый дальний угол сознания, боли нет, ничего нет, только гнев и бессильная липкая ненависть, от которой хочется выть на все поле Мальчик мой!.. Я иду, я сейчас, держись, подожди немного… я уже…
И когда Обезьянознаменный хохочет, схватив моего истерзанного сына за волосы и издалека показывая мне кривой нож, — я не выдерживаю. Губы движутся сами, рождая слова без посредников, без разума-советчика и сердца— подстрекателя, вопреки запретам, попранным нашими противниками с самого начала битвы. Этого нельзя делать, но и не делать этого нельзя, губы трескаются от страшных слов, кровь солона, она щекочет небо, и небосвод послушно взрывается стальными осколками, которые секут, рубят, расшвыривают живую грязь передо мной, — мальчик мой!.. я уже…
Шаг.
Я даже не заметил, что бегу.
Судороги вяжут из тела замысловатые узлы, ноги подкашиваются, сознание захлестывает пенный прибой, где поровну недоумения и настойчивой потребности отыскать, найти, встать на единственном месте Курукшетры, где я… Где я — что?!
Я налетаю на Адского Князя, чуть не сбив его с ног, и краем глаза успеваю заметить: рослый, плечистый Яма вздрагивает, как от пощечины. Словно мое прикосновение вселило и в него призрак охотничьего пса. Сегодня Яма зачем-то побрил голову, оставив лишь на макушке длинный чуб буро-красного цвета. Чуб свисает к левому плечу, Адский Князь дергает его раз, другой — и начинает бессмысленно бродить кругами по полю.
Бессмысленно для остальных. Я смеюсь.
Мы-то с ним знаем тайным, ускользающим знанием: так надо. Мы да еще зеленоволосый Варуна, который присоединяется к нам минутой позже. Маленький, жилистый Повелитель Пучин, чьи волнистые кудри обильно пятнает пена седины, — он выглядит самым старым из нас, да он и есть самый старый, он вынырнул из той бездны времен, когда мама-Адити была еще веселой девчонкой и даже рожала, наверное, от собственного мужа…
Трое Локапал мечутся по Полю Куру. «Мертвецкое коло», лишенное завершения. Восток, Юг и Запад. Гроза, Смерть и Пучина. Два брата и племянник. Сумасшедшая Троица, связанная темными узами, сути которых до конца не понимает ни один из нас. А сверху удивленно глядит Лучистый Сурья, он глядит, и в печальных глазах Сурьи мне мерещится странное понимание. Чушь, бред, этого не может быть! Но я вскоре прекращаю думать о глупостях, потому что ноги сами несут меня к высохшему руслу ручья. Земля тут перепахана, и убитых почти нет, будто сражение тщательно избегало этого места, ноги несут меня, ноги— предатели…
…Предатель! Ах я дурак! Еще смеялся, когда мне буквально навязали этого возницу-царя, этого прохвоста! Спорил с ним, когда он, правя моей же колесницей, предрекал мне смерть, а белому кобелю Арджуне — неминуемую победу!
Колесо ударяется о вросший в землю валун. Повозка кренится, лошади истошно ржут, вынужденно повинуясь предательским поводьям… и кровавая трясина, в которую превратился ручей, надежно поглощает обод до середины.
Почему Арджуна не стреляет?!
Почему?!
Я смотрю на возницу-изменника и вижу страх в его глазах. Он что-то понял, что скоро пойму и я… пойму… скоро…
Ступни прожгло острой болью. Чужак вставал во мне в полный рост, это было мучительно больно, но я отдавался ему, как отдаются апсары: искренне и бескорыстно. Дыхание самовольно наполнилось грозой, налетевший ветер взъерошил волосы, превращая их в диадему, вихревой венец, на самых задворках сознания что-то кричал Словоблуд, пытаясь остановить… Тщетно.
— Хорошо есть?! — спросил я у Курукшетры, вспаханного войной поля, притихшего в ожидании страшных всходов.
— Хорошо есть?! — спросил я у Черного Баламута, у нарыва, в чью броню мы с чужаком бились наотмашь, всем телом, одним на двоих, у гнойного чирья, пульсирующего сейчас на северо-востоке.
— Нет, действительно: хорошо есть?! — спросил я у последних трех дней, у безумия и небылиц, у встреч и прощаний, у знания, от которого першило в горле, и у Калы-Времени с ее треснутым кувшином.
Они опоздали.
Замешкались, в результате чего ответ «И хорошо весьма!» так и не прозвучал.
Я расхохотался, заставляя воды Прародины в Безначалье вздыбиться ошалелыми лошадьми, и молния ударила из земли в небо.
Неправильная молния.
Наоборотная.
…Одна-единственная дверь, сомкнув высокие резные створки, красовалась по правую руку от меня, и я прекрасно знал, что именно ждет меня за одинокой
дверью.
Нет, не просто помещение, через которое можно попасть в оружейную.
Мавзолей моего великого успеха, обратившегося в величайший позор Индры, когда победитель Вихря-Червя волею обстоятельств был вынужден стать Индрой— Червем. Так и было объявлено во всеуслышание, объявлено дважды, и что с того, что в первый раз свидетелями оказались лишь престарелый аскет и гордец— мальчишка, а во второй раз бывший мальчишка стоял со мной один на один?!
Червь — он червь и есть, потому что отлично знает себе цену, даже если прочие зовут его Золотым Драконом! Как там выкручиваются певцы: лучший из чревоходящих? Вот то-то и оно…
Словно подслушав мои мысли, створки двери скрипнули еле слышно и стали расходиться в стороны. Старческий рот, приоткрывшийся для проклятия. Темное жерло гортани меж губами, изрезанными морщинами. Кивнув, я проследовал внутрь и остановился у стены напротив.
Все повторялось, и начало дня первого смыкалось с началом дня третьего, переплетаясь телами изголодавшихся любовников.
На стене, на ковре со сложным орнаментом в палевых тонах, висел чешуйчатый панцирь. Тускло светилась пектораль из белого золота, полумесяцем огибая горловину, и уложенные внахлест чешуйки с поперечным ребром превращали панцирь в кожу невиданной рыбины из неведомых глубин. О, я прекрасно знавал эту чудо-рыбу, дерзкого мальчишку, который дважды назвал меня червем вслух и остался после этого в живых! — первый раз его защищал вросший в тело панцирь, дар отца, и во второй раз броня тоже надежно защитила своего бывшего владельца.
Уступить без боя — иногда это больше чем победа Потому что я держал в руках добровольно отданный мне доспех, как нищий держит милостыню, и не смел поднять глаз на окровавленное тело седого мальчишки. Единственное, что я тогда осмелился сделать, — позаботиться, чтобы уродливые шрамы не обезобразили его кожу. И с тех пор мне всегда казалось: подкладка панциря изнутри покрыта запекшейся кровью и клочьями плоти. Это было не так, но избавиться от наваждения я не мог.
А мальчишка улыбался. Понимающе и чуть-чуть насмешливо, с тем самым затаенным превосходством, память о котором заставляет богов просыпаться по
ночам с криком. Ибо нам трудно совершать безрассудства, гораздо труднее, чем седым мальчикам, даже если их зовут «надеждой врагов сына Индры», и только у Матали да еще у бывалых сказителей хватает дыхания без запинки произнести эту чудовищную фразу.
Именно в тот день Карна-Подкидыш стал Карной-Секачом, а я повесил на стену панцирь, некогда добытый вместе с амритой, напитком бессмертия, при пахтанье океана.
Ах да, еще серьги… он отдал мне и серьги, вырвав их с мясом из мочек ушей, что, собственно, и делало его Карной, то есть Ушастиком! Он отдал мне все, без сожалений или колебаний, и теперь лишь тусклый блеск панцирной чешуи и драгоценных серег остался от того мальчишки и того дня.
Обитель Тридцати Трех пела хвалу удачливому Индре, а у меня перед глазами стояла прощальная улыбка Секача.
Как стоит она по сей день, всякий раз, когда я захожу в этот мавзолей славы и позора.
Я, Индра-Громовержец.
Индра-Червь.
Но сейчас улыбка Секача показалась мне чуточку грустной.
Я ослеп и оглох. Странно, но сперва мне это даже понравилось. Тьма и тишь окутывали меня жарким покрывалом в тысячу слоев, все исчезло в пуховой бесконечности, лопнул нарыв Курукшетры, ушли в забытье горести с заботами — и лишь пальцы мои продолжали шарить по ковру вслепую.
Жарко… тепло… холодно!
Холод металла.
Вот он, панцирь с пекторалью белого золота, залог подлости и источник видений. Давным-давно, когда мир был молод, а я — так и вовсе юн, мне довелось стоять над вспахтанным океаном, держа в руках этот панцирь и серьги. Вместе с иными дарами. Естественно, серьги были мне без надобности, их я подержал в руках и с согласия братьев подарил маме-Адити, а к панцирю мигом воспылал страстной любовью. Увы, безответной. Брихас напрочь отсоветовал мне брать чудесный доспех, не объясняя причин, но с отвратительно хмурым лицом Хуже грозовой тучи над Гималаями. Скрепя сердце я согласился с Наставником — и панцирь попал к Лучистому Сурье. А я от душевного расстройства нахватал даров сверх меры: Обитель тогда приобрела скакуна Уччайхшраваса, Слона-Земледержца Айравату, саженцы пожелай-деревьев, десяток первородных апсар… Помню, Варуна взял себе одно белое опахало и смеялся, глядя на жадину-Громовержца…
Вот он, доспех-мечта и доспех-позор, чьи пути неисповедимы.
Я разделся догола.
Наверное, даже безумцу никогда не приходило в голову надеть латы на голое тело, но сейчас я знал: так надо.
Так и только так.
А возиться с застежками мне не пришлось.
Холод обволок мое туловище намоченной в роднике простыней, ледяным взрывом откликнулись серьги, когтя уже не мочки ушей, а душу, сокровенную сердцевину, я беззвучно закричал и выгнулся дугой — но лед-обманщик мгновенно превратился в пламя Кобыльей Пасти.
Зной.
Мороз.
Экстаз уничтожения.
Стеклянные ножи полосуют тело, дробя его на осколки неведомой мозаики, и руки судьбы начинают властно собирать осколок к осколку.
Обламывая упрямые края.
Грешником, ввергнутым в пекло, стоял я, Индра-Громовержец, Владыка Тридцати Трех, а панцирь хищно корчился, мириадами корней врастая в мое тело, из доспеха становясь второй кожей, которую теперь можно было содрать лишь вместе с жизнью Жизнью Индры-Громовержца Жизнью Карны-Подкидыша по прозвищу Секач.
КНИГА ВТОРАЯ
Часть первая
Глава I
1
2
Стервятник озабоченно поднял лысую голову, каркнул и вернулся к прерванному занятию.
…Ваю-Ветер вздымал груды пепла, носясь с места на место. Его появление пугало осмелевших было шакалов, и звери бросали терзать добычу, встревоженно тявкая. Но шакалы интересовали Дыхание Вселенной в последнюю очередь. Что-то он искал, веселый Ваю, забывший о веселье, что-то позарез было ему нужно… Нашел. И замер, отчего смрад резко усилился.
Я пригляделся.
Да, несомненно. Помню. Это случилось пять-шесть дней тому назад, и я еще любовался битвой сверху, из «гнезда» Джайтры, крича «Превосходно!» во время особо увлекательных стычек. Это произошло именно там, где сейчас замер Ваю.
Именно там Пандав убил Каурава, Бхима-Страшный — Духшасану-Бешеного. После чего победитель на глазах у всех, сторонников и врагов, вспорол шейную вену у поверженного двоюродного брата и жадно напился его крови. Бхима стоял тогда, напоминая торжествующего ракшаса, сражение вокруг него на миг прекратилось, бойцы обеих сторон со страхом взирали на кровопийцу, а сын Ветра смеялся.
И мне послышались отголоски того смеха пополам с кровью, когда Дыхание Вселенной тихонько вздохнул.
…Петлерукий Яма помахал мне рукой, когда я приблизился. Правой, с удавкой, росшей из обрубка. Он стоял вместе с Варуной-Водоворотом, своим дядей, о чем-то взахлеб споря. Единственные, кто не притворялся случайными путниками. Наверное, потому что в пучинах зеленоволосого Варуны по его личному требованию был открыт отдельный мир для погибших в битвах асуров, прямо рядом с резервацией данавов-гигантов. Преисподняя? рай? — кто знает?! Во всяком случае, именно Варуна судил последних за грехи и властной рукой раздавал наказания или милости. Мы же не вмешивались. Он старший, ему видней В этом они с Адским Князем были схожи.
Судьи.
И еще мы все трое были схожи в другом: нам, Локапалам Востока, Юга и Запада, являлась в Безначалье глумливая пасть из огня.
Нас преследовала видениями гибель трех столичных воевод: Гангеи Грозного, Наставника Дроны и Карны-Секача.
— Быть не может! — донесся до меня обрывок их спора. — Мало ли что воплощения! Все мы в каком-то смысле…
Я ответно помахал рукой, но подходить и принимать участие в споре не стал.
Все мы в каком-то смысле… а я за эти дни навидался всякого и ни о чем не мог с уверенностью сказать: «Быть не может!»
…У распадка, где из обломков колесниц громоздился чуть ли не крепостной вал, угрюмо бродил истощенный сур в одеждах шафранового цвета. Сома-Месяц раньше почти никуда не являлся лично, но сегодня изменил правилу. Узкое лицо Сомы было непроницаемым: видно, привык смотреть ночами на затихшую Курукшетру, которая в минуты перемирия мало чем отличалась от сегодняшнего зрелища.
О чем он думал в тот момент?
Не о том ли, что еще две-три такие Великие Битвы — и ему придется веками взирать на обезлюдевший Второй мир?!
О поле, поле, чтоб тебя…
«Принадлежит мародерам, — неожиданно вспомнил я. — Поле боя после сражения принадлежит мародерам».
Вся Свастика была в сборе.
Здесь и сейчас.
И любой из Миродержцев чувствовал: нарыв, опухоль в ауре Трехмирья, никуда не делся.
Просто стал меньше и стократ плотнее, стоило лишь вслушаться, дать Жару вольно пройти через себя, и сразу становилось ясным — нарыв рядом.
На северо-востоке.
Близ места, где давным-давно стоял ашрам знаменитого Рамы-с-Топором.
Наверное, там располагался лагерь победителей.
3
Странное ощущение посетило меня. Будто тоненькие паутинки исподволь вросли в мои ступни, соединив Индру с Полем Куру. Я замедлил шаги, а неугомонная паутина сразу воспользовалась этим: дрожь пронизала колени, брызгами устремилась к бедрам… в паху закололо, а живот заледенел скользкой глыбой.Что за бред?!
Я остановился.
Голова вдруг стала пустой и легкой, смрад отступил, сменившись острым запахом пота, лошадиного и человеческого, и уши резануло близким посвистом.
Я помотал головой, и наваждение исчезло.
Чтобы вернуться вновь.
Только на сей раз добавились отдаленные вопли, рев боевых раковин, и земля под ногами качнулась колесничной площадкой.
Шаг.
Наваждение ослабевает, но не исчезает.
Шаг… другой… тепло… теплее… горячо…
Жарко!
…Проклятые чедийцы! Облепили саранчой, пешей саранчой с усиками— дротиками и стегаными плащами вместо крыльев, мечутся, вопят, кидаются под копыта… Лук поет в руках, и некогда менять иссеченный нарукавник из воловьей кожи. Колесница подпрыгивает, когда колесо переезжает еще живого ублюдка с отсеченной ногой, и пущенная мной стрела лишь жалко взвизгивает, бороздя эмаль щегольского панциря… Жаль! Он уходит, уходит с позором, но живой, так я обещал своей матери-суке, но я не обещал, что дам ему уйти, прежде чем получу полное удовольствие.
Гони, возница!
Или нет: прыгай в «гнездо», а я сам возьмусь за поводья!
Бич?.. мне?.. зачем мне бич?!
Сутин Сын выходит на финишную прямую… Ах, славно!
Вот он, беглец, вот он уже рядом, виляет заячьей скидкой, взмок от смертного пота, и чедийцы разбегаются из-под колес, хрипя свою тарабарщину! Я перехватываю поводья в одну руку и бью его ненатянутым луком, по плечам, по спине, по загривку, бью на глазах у всех, хлещу, гоню, как гонят скотину на пастбище, я — пастырь надменных полубожков, и красная пелена в глазах…
Я задохнулся, когда тишина мягкими ладонями ударила меня по ушам.
Но паутина уже обволокла все тело изнутри, вкрадчивыми усиками зацепилась за все, до чего сумела дотянуться, и ноги окончательно перестали слушаться Индру, Локапалу Востока. Они двигались сами, эти упрямые ноги, они искали тот единственный участок Курукшетры, где им будет позволено остановиться!
Позади о чем-то спрашивает Словоблуд, но мне не до него.
Уймись, Наставник!
Сейчас я — охотничий пес, взявший след.
Что?!. я, Владыка, — пес?!
Шаг.
Тепло… теплее…
…умирает! Они рвут его на части, моего сына, моего Вришасену, Быка— Воителя, а я ничего не могу сделать! Стрела не хочет выдергиваться из плеча, зазубренное жало грозит порвать мышцы, и я ломаю ее, чтобы оперение не мельтешило перед лицом, сбивая прицел Боль молчит, испуганно забившись в самый дальний угол сознания, боли нет, ничего нет, только гнев и бессильная липкая ненависть, от которой хочется выть на все поле Мальчик мой!.. Я иду, я сейчас, держись, подожди немного… я уже…
И когда Обезьянознаменный хохочет, схватив моего истерзанного сына за волосы и издалека показывая мне кривой нож, — я не выдерживаю. Губы движутся сами, рождая слова без посредников, без разума-советчика и сердца— подстрекателя, вопреки запретам, попранным нашими противниками с самого начала битвы. Этого нельзя делать, но и не делать этого нельзя, губы трескаются от страшных слов, кровь солона, она щекочет небо, и небосвод послушно взрывается стальными осколками, которые секут, рубят, расшвыривают живую грязь передо мной, — мальчик мой!.. я уже…
Шаг.
Я даже не заметил, что бегу.
Судороги вяжут из тела замысловатые узлы, ноги подкашиваются, сознание захлестывает пенный прибой, где поровну недоумения и настойчивой потребности отыскать, найти, встать на единственном месте Курукшетры, где я… Где я — что?!
Я налетаю на Адского Князя, чуть не сбив его с ног, и краем глаза успеваю заметить: рослый, плечистый Яма вздрагивает, как от пощечины. Словно мое прикосновение вселило и в него призрак охотничьего пса. Сегодня Яма зачем-то побрил голову, оставив лишь на макушке длинный чуб буро-красного цвета. Чуб свисает к левому плечу, Адский Князь дергает его раз, другой — и начинает бессмысленно бродить кругами по полю.
Бессмысленно для остальных. Я смеюсь.
Мы-то с ним знаем тайным, ускользающим знанием: так надо. Мы да еще зеленоволосый Варуна, который присоединяется к нам минутой позже. Маленький, жилистый Повелитель Пучин, чьи волнистые кудри обильно пятнает пена седины, — он выглядит самым старым из нас, да он и есть самый старый, он вынырнул из той бездны времен, когда мама-Адити была еще веселой девчонкой и даже рожала, наверное, от собственного мужа…
Трое Локапал мечутся по Полю Куру. «Мертвецкое коло», лишенное завершения. Восток, Юг и Запад. Гроза, Смерть и Пучина. Два брата и племянник. Сумасшедшая Троица, связанная темными узами, сути которых до конца не понимает ни один из нас. А сверху удивленно глядит Лучистый Сурья, он глядит, и в печальных глазах Сурьи мне мерещится странное понимание. Чушь, бред, этого не может быть! Но я вскоре прекращаю думать о глупостях, потому что ноги сами несут меня к высохшему руслу ручья. Земля тут перепахана, и убитых почти нет, будто сражение тщательно избегало этого места, ноги несут меня, ноги— предатели…
…Предатель! Ах я дурак! Еще смеялся, когда мне буквально навязали этого возницу-царя, этого прохвоста! Спорил с ним, когда он, правя моей же колесницей, предрекал мне смерть, а белому кобелю Арджуне — неминуемую победу!
Колесо ударяется о вросший в землю валун. Повозка кренится, лошади истошно ржут, вынужденно повинуясь предательским поводьям… и кровавая трясина, в которую превратился ручей, надежно поглощает обод до середины.
Почему Арджуна не стреляет?!
Почему?!
Я смотрю на возницу-изменника и вижу страх в его глазах. Он что-то понял, что скоро пойму и я… пойму… скоро…
Ступни прожгло острой болью. Чужак вставал во мне в полный рост, это было мучительно больно, но я отдавался ему, как отдаются апсары: искренне и бескорыстно. Дыхание самовольно наполнилось грозой, налетевший ветер взъерошил волосы, превращая их в диадему, вихревой венец, на самых задворках сознания что-то кричал Словоблуд, пытаясь остановить… Тщетно.
— Хорошо есть?! — спросил я у Курукшетры, вспаханного войной поля, притихшего в ожидании страшных всходов.
— Хорошо есть?! — спросил я у Черного Баламута, у нарыва, в чью броню мы с чужаком бились наотмашь, всем телом, одним на двоих, у гнойного чирья, пульсирующего сейчас на северо-востоке.
— Нет, действительно: хорошо есть?! — спросил я у последних трех дней, у безумия и небылиц, у встреч и прощаний, у знания, от которого першило в горле, и у Калы-Времени с ее треснутым кувшином.
Они опоздали.
Замешкались, в результате чего ответ «И хорошо весьма!» так и не прозвучал.
Я расхохотался, заставляя воды Прародины в Безначалье вздыбиться ошалелыми лошадьми, и молния ударила из земли в небо.
Неправильная молния.
Наоборотная.
4
Я ворвался в Обитель, как врываются во вражескую крепость.…Одна-единственная дверь, сомкнув высокие резные створки, красовалась по правую руку от меня, и я прекрасно знал, что именно ждет меня за одинокой
дверью.
Нет, не просто помещение, через которое можно попасть в оружейную.
Мавзолей моего великого успеха, обратившегося в величайший позор Индры, когда победитель Вихря-Червя волею обстоятельств был вынужден стать Индрой— Червем. Так и было объявлено во всеуслышание, объявлено дважды, и что с того, что в первый раз свидетелями оказались лишь престарелый аскет и гордец— мальчишка, а во второй раз бывший мальчишка стоял со мной один на один?!
Червь — он червь и есть, потому что отлично знает себе цену, даже если прочие зовут его Золотым Драконом! Как там выкручиваются певцы: лучший из чревоходящих? Вот то-то и оно…
Словно подслушав мои мысли, створки двери скрипнули еле слышно и стали расходиться в стороны. Старческий рот, приоткрывшийся для проклятия. Темное жерло гортани меж губами, изрезанными морщинами. Кивнув, я проследовал внутрь и остановился у стены напротив.
Все повторялось, и начало дня первого смыкалось с началом дня третьего, переплетаясь телами изголодавшихся любовников.
На стене, на ковре со сложным орнаментом в палевых тонах, висел чешуйчатый панцирь. Тускло светилась пектораль из белого золота, полумесяцем огибая горловину, и уложенные внахлест чешуйки с поперечным ребром превращали панцирь в кожу невиданной рыбины из неведомых глубин. О, я прекрасно знавал эту чудо-рыбу, дерзкого мальчишку, который дважды назвал меня червем вслух и остался после этого в живых! — первый раз его защищал вросший в тело панцирь, дар отца, и во второй раз броня тоже надежно защитила своего бывшего владельца.
Уступить без боя — иногда это больше чем победа Потому что я держал в руках добровольно отданный мне доспех, как нищий держит милостыню, и не смел поднять глаз на окровавленное тело седого мальчишки. Единственное, что я тогда осмелился сделать, — позаботиться, чтобы уродливые шрамы не обезобразили его кожу. И с тех пор мне всегда казалось: подкладка панциря изнутри покрыта запекшейся кровью и клочьями плоти. Это было не так, но избавиться от наваждения я не мог.
А мальчишка улыбался. Понимающе и чуть-чуть насмешливо, с тем самым затаенным превосходством, память о котором заставляет богов просыпаться по
ночам с криком. Ибо нам трудно совершать безрассудства, гораздо труднее, чем седым мальчикам, даже если их зовут «надеждой врагов сына Индры», и только у Матали да еще у бывалых сказителей хватает дыхания без запинки произнести эту чудовищную фразу.
Именно в тот день Карна-Подкидыш стал Карной-Секачом, а я повесил на стену панцирь, некогда добытый вместе с амритой, напитком бессмертия, при пахтанье океана.
Ах да, еще серьги… он отдал мне и серьги, вырвав их с мясом из мочек ушей, что, собственно, и делало его Карной, то есть Ушастиком! Он отдал мне все, без сожалений или колебаний, и теперь лишь тусклый блеск панцирной чешуи и драгоценных серег остался от того мальчишки и того дня.
Обитель Тридцати Трех пела хвалу удачливому Индре, а у меня перед глазами стояла прощальная улыбка Секача.
Как стоит она по сей день, всякий раз, когда я захожу в этот мавзолей славы и позора.
Я, Индра-Громовержец.
Индра-Червь.
Но сейчас улыбка Секача показалась мне чуточку грустной.
* * *
Я протянул руки и взял серьги. Они висели на бархатной подушечке, рядом с панцирем. Подышал на них, и сердолики в платиновой оправе налились глубоким багрянцем. Ювелиры долины Синдху умудряются варить золотисто-коричневые камни и получают в результате именно такой цвет, густой и теплый, как кровь. Впрочем, мастерство умельцев Второго мира здесь ни при чем. Гоня прочь досужие мысли, я молча смотрел в багрянец, а потом сделал то, что должен был сделать. Серьги крепились к ушам зажимами «когти гридхры», и когда я позволил «когтям» вцепиться в мочки моих ушей…Я ослеп и оглох. Странно, но сперва мне это даже понравилось. Тьма и тишь окутывали меня жарким покрывалом в тысячу слоев, все исчезло в пуховой бесконечности, лопнул нарыв Курукшетры, ушли в забытье горести с заботами — и лишь пальцы мои продолжали шарить по ковру вслепую.
Жарко… тепло… холодно!
Холод металла.
Вот он, панцирь с пекторалью белого золота, залог подлости и источник видений. Давным-давно, когда мир был молод, а я — так и вовсе юн, мне довелось стоять над вспахтанным океаном, держа в руках этот панцирь и серьги. Вместе с иными дарами. Естественно, серьги были мне без надобности, их я подержал в руках и с согласия братьев подарил маме-Адити, а к панцирю мигом воспылал страстной любовью. Увы, безответной. Брихас напрочь отсоветовал мне брать чудесный доспех, не объясняя причин, но с отвратительно хмурым лицом Хуже грозовой тучи над Гималаями. Скрепя сердце я согласился с Наставником — и панцирь попал к Лучистому Сурье. А я от душевного расстройства нахватал даров сверх меры: Обитель тогда приобрела скакуна Уччайхшраваса, Слона-Земледержца Айравату, саженцы пожелай-деревьев, десяток первородных апсар… Помню, Варуна взял себе одно белое опахало и смеялся, глядя на жадину-Громовержца…
Вот он, доспех-мечта и доспех-позор, чьи пути неисповедимы.
Я разделся догола.
Наверное, даже безумцу никогда не приходило в голову надеть латы на голое тело, но сейчас я знал: так надо.
Так и только так.
А возиться с застежками мне не пришлось.
Холод обволок мое туловище намоченной в роднике простыней, ледяным взрывом откликнулись серьги, когтя уже не мочки ушей, а душу, сокровенную сердцевину, я беззвучно закричал и выгнулся дугой — но лед-обманщик мгновенно превратился в пламя Кобыльей Пасти.
Зной.
Мороз.
Экстаз уничтожения.
Стеклянные ножи полосуют тело, дробя его на осколки неведомой мозаики, и руки судьбы начинают властно собирать осколок к осколку.
Обламывая упрямые края.
Грешником, ввергнутым в пекло, стоял я, Индра-Громовержец, Владыка Тридцати Трех, а панцирь хищно корчился, мириадами корней врастая в мое тело, из доспеха становясь второй кожей, которую теперь можно было содрать лишь вместе с жизнью Жизнью Индры-Громовержца Жизнью Карны-Подкидыша по прозвищу Секач.
5
Прежде чем перестать быть собой, я успел улыбнуться.
КНИГА ВТОРАЯ
КАРНА-ПОДКИДЫШ ПО ПРОЗВИЩУ СЕКАЧ
Сурья сказал:
— Если, о Карна, ты отдашь Индре свои дивные серьги, с которыми ты родился, — кончена твоя жизнь! Смерть будет витать над твоей головой. Пока ты владеешь серьгами и панцирем, о дарующий гордость, в бою ты неуязвим для врагов. Запомни мои слова!
Карна ответил:
— Да не погибнет слава моя, разнесшаяся в трех мирах! Такому, как я, не подобает спасать жизнь ценою бесчестья. Лучше достойная смерть, которую люди оценят. Принесу ли я себя в жертву во время битвы, свершив ратный подвиг, или, наоборот, одолею в бою недругов — все равно я достигну славы и смогу защитить робких, просящих пощады на поле брани, а также избавлю от великого страха стариков, детей и дваждырожденных. Я сберегу честь, пусть даже ценою жизни, — таков мой обет.
Книга Лесная, сказание о том, как Индра отнял серьги у Карны, шлоки 19—20 и 32—39
Часть первая
ПОДКИДЫШ
Среди творений наилучшими считаются одушевленные, среди одушевленных — разумные, среди разумных — мужчины наилучшие, среди мужчин — дваждырожденные, среди дваждырожденных — те, кто обладает развитым пониманием, а среди обладающих развитым пониманием — читатели этих строк наилучшие, и таково общее мнение!
Глава I
БРОСЬ СЕРДЦЕ В ВОДУ
1
КОРЗИНА
Река. Струится, течет в неизвестность, колебля притаившиеся в заводях венчики лотосов, и тростники качаются под лаской ветра. Да, именно река и именно тростники. Вон селезень плывет. Толстый, сизый, и клюв разевает — небось крякает. Только не слышно ничего. И тростники совсем близко, качаются у самых глаз, будто я не Индра, а какая-то водомерка над речной стремниной. Или труп, раздутый утопленник, которого воды влекут невесть куда и невесть зачем. Индра?!
Какой-такой Индра?! При чем здесь Индра?.. Ни при чем.
Просто так, на язык подвернулось.
Река. Тянет сыростью, волны плещут, лаская друг дружку, а по берегам стелется незримо межа за межой: земли ядавов, вришнийцев, бходжей… Настрогали люди простор ломтями, рассыпали крошками и теперь, как воробьи, дерутся из-за каждой! А реке все равно. Ей без разницы: бходжа ты или ядав! Входи, купайся, уноси воду бадьями, рви лилии с кувшинками, рыбу лови… брось чего-нибудь — унесет.
Недаром говорят: бросай добро в воду — против течения выплывет.
На то и река. Вернее, приток.
Конский Ключ называется.
Плывет по Конскому Ключу корзина. Большая корзина, бабы в таких белье стирать носят. Ивовые прутья бамбуковой щепой перевиты, волокно к волокну, дно цельное, а сверху крышка. Захлопнута плотно, и три дырки, как три Шивиных глаза, просверлены. Зачем? Кто знает… Значит, надо. Плыви, корзина, качайся на волнах, пока не прибьет тебя к берегу или не растащит водой во все стороны.
Влился приток в родной плес, стала из Конского Ключа — Душица. Воды в Душице поболе, волны поигривей, закачало корзину, повело боком, опрокидывать стало… Нет, обошлось. Плывет. И любопытная плотвичка в дно носом тычется. А по берегам уже иные земли: угодья матсьев и сатватов, Нижняя Яудхея… Мало— помалу и до ватсов-краснозубых добрались. До их джунглей, где радуешься дважды: если повезет зайти в этот рай и если повезет выйти из этого ада.
Вот Душица в багряную Ямуну влилась, разбавила кровь слезами.
Плывет корзина.
Не тонет.
Солнце сверху смотрит, золотые руки тянет. Много их у солнца, есть чем потянуться. И мнится: сам Лучистый Сурья охраняет ладью из ивы с бамбуком. Придержал колесницу в зените, ждет, чем дело закончится.
А лик у солнца тоскливый, каленой медью отливает… Грустит Сурья. Плохо ему. Жарко. Когда ж это было, чтоб светилу жарко становилось? — никогда не было, а сейчас случилось.
Встретилась Ямуна с Гангой, матерью рек, закружились воды в пляске, вынесло корзину на самый стрежень. Вон и остров в лозняке прячется. Стоит на островном берегу урод-мужчина: ликом черен, бородой рыж, шевелюрой — и того рыжее. Глазищами янтарными моргает. Нет чтоб за багром сбегать, выволочь корзину! — стоит, страхолюдина, из-под мозолистой ладони на реку смотрит.
Проплыла корзина мимо.
Нет ей дела до уродов.
Вон уже и земли ангов-слоноводов начались.
Вон и город Чампа.
Тронул Лучистый Сурья своего возницу за плечо, велел дальше ехать, а сам все назад оборачивается, через пламенное оплечье.
Туда глядит, где мать-Ганга с Ямуной схлестываются, Ямуна — с Душицей, Душица — с Конским Ключом…
Где исток.
Какой-такой Индра?! При чем здесь Индра?.. Ни при чем.
Просто так, на язык подвернулось.
Река. Тянет сыростью, волны плещут, лаская друг дружку, а по берегам стелется незримо межа за межой: земли ядавов, вришнийцев, бходжей… Настрогали люди простор ломтями, рассыпали крошками и теперь, как воробьи, дерутся из-за каждой! А реке все равно. Ей без разницы: бходжа ты или ядав! Входи, купайся, уноси воду бадьями, рви лилии с кувшинками, рыбу лови… брось чего-нибудь — унесет.
Недаром говорят: бросай добро в воду — против течения выплывет.
На то и река. Вернее, приток.
Конский Ключ называется.
Плывет по Конскому Ключу корзина. Большая корзина, бабы в таких белье стирать носят. Ивовые прутья бамбуковой щепой перевиты, волокно к волокну, дно цельное, а сверху крышка. Захлопнута плотно, и три дырки, как три Шивиных глаза, просверлены. Зачем? Кто знает… Значит, надо. Плыви, корзина, качайся на волнах, пока не прибьет тебя к берегу или не растащит водой во все стороны.
Влился приток в родной плес, стала из Конского Ключа — Душица. Воды в Душице поболе, волны поигривей, закачало корзину, повело боком, опрокидывать стало… Нет, обошлось. Плывет. И любопытная плотвичка в дно носом тычется. А по берегам уже иные земли: угодья матсьев и сатватов, Нижняя Яудхея… Мало— помалу и до ватсов-краснозубых добрались. До их джунглей, где радуешься дважды: если повезет зайти в этот рай и если повезет выйти из этого ада.
Вот Душица в багряную Ямуну влилась, разбавила кровь слезами.
Плывет корзина.
Не тонет.
Солнце сверху смотрит, золотые руки тянет. Много их у солнца, есть чем потянуться. И мнится: сам Лучистый Сурья охраняет ладью из ивы с бамбуком. Придержал колесницу в зените, ждет, чем дело закончится.
А лик у солнца тоскливый, каленой медью отливает… Грустит Сурья. Плохо ему. Жарко. Когда ж это было, чтоб светилу жарко становилось? — никогда не было, а сейчас случилось.
Встретилась Ямуна с Гангой, матерью рек, закружились воды в пляске, вынесло корзину на самый стрежень. Вон и остров в лозняке прячется. Стоит на островном берегу урод-мужчина: ликом черен, бородой рыж, шевелюрой — и того рыжее. Глазищами янтарными моргает. Нет чтоб за багром сбегать, выволочь корзину! — стоит, страхолюдина, из-под мозолистой ладони на реку смотрит.
Проплыла корзина мимо.
Нет ей дела до уродов.
Вон уже и земли ангов-слоноводов начались.
Вон и город Чампа.
Тронул Лучистый Сурья своего возницу за плечо, велел дальше ехать, а сам все назад оборачивается, через пламенное оплечье.
Туда глядит, где мать-Ганга с Ямуной схлестываются, Ямуна — с Душицей, Душица — с Конским Ключом…
Где исток.
2
ПОСЛАНЕЦ
— Устал, милый?
Мужчина не ответил. Он лежал лицом вниз, до половины зарывшись в солому, и вполуха слушал блеянье ягнят. Безгрешные агнцы плакали малыми детьми, сбивались на миг и вновь заводили бесконечные рулады. Предчувствовали, горемыки: всю жизнь доведется прожить баранами, всю бессмысленную жизнь, от плача во тьме до кривого ножа-овцереза…
Одна радость, что Всенародный Агни испокон веку ездит на круторогом агнце
— глядишь, после ласки огня, превращающего тебя в жаркое, доведется попасть в овечий рай. Где тебя пасут пастыри, кормят кормильцы, но не режут резники.
Счастье.
Скажете, нет?
— Устал, вижу…
Ничего она не видела, счастливая женщина. Только говорила, что видит. Если бы кто-нибудь действительно видел сейчас лицо мужчины, то поразился бы хищной улыбке от уха до уха. После женских ласк улыбаются иначе. Расслабленно улыбаются, блаженно, иногда устало — а здесь… Похожий оскал подобает скорей волку в глубине логова, когда чужой запах струей вплетается в порыв ветра. И зубы крупные, белые — хорошие зубы, всем бы такие.
Плачьте, ягнята…
Женщина потянулась, звеня колокольцами браслетов, и мягко провела ладонью по спине мужчины. Поднесла ладонь к лицу, лизнула, коснулась тонким язычком, жадно ощущая вкус чужого пота. Снова вытянула руку и прошлась по спине ухоженными ноготками, оставляя красные полосы. Женщине было хорошо. С законным муженьком-тюфяком ей никогда не было так хорошо. И с многочисленными пастухами— бходжами, падкими на щедрую плоть, не было. И с умельцами-скопцами, плешивыми толстячками, специально обученными смирять томление бабьего тела многочисленными уловками, — с ними тоже.
А с этим молчуном — хорошо.
Ах, до чего же хорошо…
— Где ты был раньше, милый? — сама себя спросила женщина, прогибаясь гулящей кошкой.
— Далеко, — хрипло ответил мужчина.
Он врал. Был он довольно-таки близко, можно сказать, и вовсе неподалеку от здешних земель. Но рассказывать о своем прошлом новой любовнице… Прошлое ревниво, подслушает, вильнет хвостом и пойдет гулять по свету. Чтобы вернуться каленой стрелой в спину или удавкой в ночи. Далеко мы были, высоко летали, уста из стали, язык из пыли, живем сегодня, а вчерашний день отгорел и погас.
Забыли.
Мужчина перевернулся на спину, вольно разбросал бугристые руки, подняв вокруг себя соломенную бурю. Чихнул во всю глотку, потом чихнул еще раз. Сухие стебельки запутались в гуще волос, обильно покрывавших его торс и даже плечи. Женские пальчики мигом стали выбирать солому из курчавой поросли, исподволь опускась все ниже: ключицы, мощные мышцы груди, живот…
И спящий восстал.
Долго потом плакали ягнята, испуганные звериным рычанием и стоном пойманной добычи.
Женщина приподнялась на локте. Напряженные до сих пор соски маняще коснулись лица мужчины, один ткнулся в щеку доверчивым птенцом, и почти сразу вниз потек металлический шелест. Цепочка. Серебряная. С лунным камнем в оправе, подвешенным посередине.
— Балует тебя хозяйка, — буркнул мужчина.
Женщина довольно засмеялась. Заворковала голубкой. Ей показалось, что любовник попросту ревнует, не имея возможности дарить дорогие подарки. Она считала себя знатоком мужских мыслей и чаяний. С того возраста, когда у нее едва набухли бутоны грудей, а взгляд мужчин стал задерживаться на ней, наливаясь желанием. Да, женщина считала себя истинной дваждырожденной в таких делах. Возможно, не без оснований.
Мужчина смотрел на нее снизу вверх, и в зеленых глазах его не отражалось ничего.
Мужчина не ответил. Он лежал лицом вниз, до половины зарывшись в солому, и вполуха слушал блеянье ягнят. Безгрешные агнцы плакали малыми детьми, сбивались на миг и вновь заводили бесконечные рулады. Предчувствовали, горемыки: всю жизнь доведется прожить баранами, всю бессмысленную жизнь, от плача во тьме до кривого ножа-овцереза…
Одна радость, что Всенародный Агни испокон веку ездит на круторогом агнце
— глядишь, после ласки огня, превращающего тебя в жаркое, доведется попасть в овечий рай. Где тебя пасут пастыри, кормят кормильцы, но не режут резники.
Счастье.
Скажете, нет?
— Устал, вижу…
Ничего она не видела, счастливая женщина. Только говорила, что видит. Если бы кто-нибудь действительно видел сейчас лицо мужчины, то поразился бы хищной улыбке от уха до уха. После женских ласк улыбаются иначе. Расслабленно улыбаются, блаженно, иногда устало — а здесь… Похожий оскал подобает скорей волку в глубине логова, когда чужой запах струей вплетается в порыв ветра. И зубы крупные, белые — хорошие зубы, всем бы такие.
Плачьте, ягнята…
Женщина потянулась, звеня колокольцами браслетов, и мягко провела ладонью по спине мужчины. Поднесла ладонь к лицу, лизнула, коснулась тонким язычком, жадно ощущая вкус чужого пота. Снова вытянула руку и прошлась по спине ухоженными ноготками, оставляя красные полосы. Женщине было хорошо. С законным муженьком-тюфяком ей никогда не было так хорошо. И с многочисленными пастухами— бходжами, падкими на щедрую плоть, не было. И с умельцами-скопцами, плешивыми толстячками, специально обученными смирять томление бабьего тела многочисленными уловками, — с ними тоже.
А с этим молчуном — хорошо.
Ах, до чего же хорошо…
— Где ты был раньше, милый? — сама себя спросила женщина, прогибаясь гулящей кошкой.
— Далеко, — хрипло ответил мужчина.
Он врал. Был он довольно-таки близко, можно сказать, и вовсе неподалеку от здешних земель. Но рассказывать о своем прошлом новой любовнице… Прошлое ревниво, подслушает, вильнет хвостом и пойдет гулять по свету. Чтобы вернуться каленой стрелой в спину или удавкой в ночи. Далеко мы были, высоко летали, уста из стали, язык из пыли, живем сегодня, а вчерашний день отгорел и погас.
Забыли.
Мужчина перевернулся на спину, вольно разбросал бугристые руки, подняв вокруг себя соломенную бурю. Чихнул во всю глотку, потом чихнул еще раз. Сухие стебельки запутались в гуще волос, обильно покрывавших его торс и даже плечи. Женские пальчики мигом стали выбирать солому из курчавой поросли, исподволь опускась все ниже: ключицы, мощные мышцы груди, живот…
И спящий восстал.
Долго потом плакали ягнята, испуганные звериным рычанием и стоном пойманной добычи.
* * *
— …А мне хозяйка вчера вот чего подарила…Женщина приподнялась на локте. Напряженные до сих пор соски маняще коснулись лица мужчины, один ткнулся в щеку доверчивым птенцом, и почти сразу вниз потек металлический шелест. Цепочка. Серебряная. С лунным камнем в оправе, подвешенным посередине.
— Балует тебя хозяйка, — буркнул мужчина.
Женщина довольно засмеялась. Заворковала голубкой. Ей показалось, что любовник попросту ревнует, не имея возможности дарить дорогие подарки. Она считала себя знатоком мужских мыслей и чаяний. С того возраста, когда у нее едва набухли бутоны грудей, а взгляд мужчин стал задерживаться на ней, наливаясь желанием. Да, женщина считала себя истинной дваждырожденной в таких делах. Возможно, не без оснований.
Мужчина смотрел на нее снизу вверх, и в зеленых глазах его не отражалось ничего.