Да, на радостях.
   Камаринскую; с вывертом.
   Рубщики слушали, возчики слушали, и порешили берданку теперь на видном месте оставлять, а не в избе на гвоздике. Чтоб опосля лишнего плясать не приходилось – а сразу, пулей или жеребьем…
   На том и забыли.
   Тем паче, что с завтрашнего утра оклемался он, Друц этот – Уголька подковал и на вывоз отправился.
   Чего зря бока пролеживать?
   Так до воскресенья и не поговорили начистоту – ведь правда, Княгиня?! – ни ты с ромом, кого от Безносой вкрутую отплясала, ни ром с тобой, кого он от зверя дикого собой загородил. А говорить было о чем. Не о медведице-матке, что миром ушла от вкусного лабаза: еще бы не уйти, когда Валет Пик лег на прикупе, рубашкой вниз! Не о пляске животворной: где ж тут помереть спокойно, когда не трупарь Крестовый – сама Дама Бубен велит вприсядку!
   О другом.
   Ну, например, о малом пустяке: откуда у ссылочной шавки, Рашки Альтшуллер, сил не на лишний вздох – на Обратный Хоровод достало? И козыря отыграть, и самой вернуться?
   Или о другом: Акулька-дура, небось, трещит сейчас по всему Кус-Кренделю сорокой-балаболкой… Это ведь не страшной Сохач, коему язык лаптем оттоптали, это всем девкам девка, даром что рябая! В самом Мордвинске аукнется… А магу-рецидивисту, что на поселении в прежний грех ударился, от властей по Уложенью о Наказаниях одна забота – конвой да барак, да каторжная ходка по-новой. Это если состава преступления не было: одна дурость, и ничего больше. Ин ладно, есть смягчающие – это, значит, под палки не положат.
   Спасибо по гроб жизни.
   И не скажешь ведь девке: помолчь, подвяжи язычище веревочкой! От таких просьб аж слюна горлом идет – до того растрепать охота…
   Знаешь, Княгиня, – пожалуй, тебе было тяжелей всего не заговорить с Друцем о случившемся. Ведь поезд уже отошел от перрона, отгудел, отстучал… а сила осталась.
   И раньше худо было, а сейчас – так и вовсе.
 
   Сыграем в четыре руки?!
 
* * *
 
   …В субботу работали. Но с полудня отправили Степку-бобыля, молчаливого возчика из Дальних Порогов, в евойное село. За водкой. Телегу выделили, все чин чинарем. Не подкачал Степка – живо обернулся. Засветло. Это, значит, те работнички из окрестных деревенек, что к вечеру желали по родным домам разбредаться, к женкам в нагретую постелю, оченно благодарили дальнепорожца за заботу.
   Хмельными языками.
   Эй, женки! – мы иде-о-ом!..
   А кус-крендельчане здесь же и переночевали, в конторянках, до святого воскресеньица. На рассвете отправились, непроспавшиеся, но добрые – цельный праздник впереди, чего зря боженьку гневить?
   Вот: идут уже по окраине, распугивая собак, вовсю горланя "Фартовую печальницу", выученную с субботы по натырке веселого Друца:
 
– А кому маруха,
Кому смерть-старуха,
Кому мать-кутузка,
Прокурорский суд…
 
   И ты, Княгиня, с Валетом Пик на два дурных голоса с переливами, чтоб ветошники сиволапые хоть на миг себя кодлой-матушкой почувствовали:
 
– А меня, жигана,
Шлепнут из нагана
И вперед ногами
На погост снесут!..
 
   Что, тоже весело?
   Брешут собаки, заливаются; стоит у ворот купеческой хоромины самолично Ермолай Прокофьич, альтруист хренов.
   Да, Княгиня, ты подумала и едва не расхохоталась вголос: до того смешным показалось умное словцо "альтруист" в родимом Кус-Кренделе, где теперь век вековать!
   Так уж и век? – спросила сама у себя. Ведь поезд… перрон…
   Так уж и век – ответила.
   Ленку-Ферт за любовь ее отчаянную под петлю с мыльцем подвести? – гнилое дело.
   – Эй, ссылочные! А ну заходьте, угощу!
   Мужички с завистью глянули на вас – ить не ерш-рыба, ить сам Ермолай Прокофьич на стакан кличет! А Филат Луковка, тот и вовсе аж худым гвоздем скрючился, до того завидки пьянчугу взяли… Хотел было что-то злое брякнуть, да уперся взглядом в купцовы очи, и прикусил язык.
   Дальше зашлепал, к родимому очагу, к строгой Пелагее.
   А вы кочевряжиться не стали.
   Зашли.
 
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
 
   Если он заглянет тебе в глаза, этот Друц, если позволит задержаться – лицом к лицу – больше обычного, то рухнешь навзничь, раскинув руки крестом, в беззвучный крик:
   …ай, мама!
   Догорели, сизым пеплом стали угли; ночь в степи бредет неслышно, чабрецом, полынью пахнет. Ветер гривы заплетает жеребцам, уставшим за день, ветер меж шатров танцует, ай, чявалэ, пляшет ветер… Там, за далью, вторит эхо: пой, гитара! плачь, гитара! смейся! И звенят мониста, рассыпаясь по простору…
   Нынче утром встанет солнце.
   Нынче утром я не встану.
 
* * *
 
   – Как велишь, благодетель? – неприветливо осведомился Друц, шагая рядом с Ермолай Прокофьичем по широкому двору. – В нижние хоромы, в зимнюю подызбицу идти? Или на крыльце погутарим? Ишь, каково крыльцо-то у тебя! – перильца, ступенечки, ставенки резные, окна расписные…
   Купец словно и не учуял подначки.
   Остановился, мечтательно огляделся по сторонам; зачем-то хлопнул Друца по плечу.
   Ве-есна, дескать!
   – Что, неужто в верхние горенки зазовешь? – не унимался Друц, на которого сегодня болтливый стих напал. – Честь, честь-то какая! Ажно в брюхе урчит!
   – Заврался ты, шиш лесной, – без злобы откликнулся купец, в упор глядя почему-то не на лошадника, а на тебя, Княгиня. – И в горенки не позову, и в подызбицу гнать не стану. И на крыльце отродясь с гостями не сиживал, хучь ссылочными, хучь какими.
   Он подумал о своем, невпопад жуя красными, пухлыми, едва ли не девичьими губами.
   – Во флигелюшку пойдем, – решил наконец. – Во-он туда. Видите?
   Ты увидела.
   Между амбаром и торцом избы, в глубине, почти сплошь укрытый глухим кустарником (летом, в листве, и вовсе не разглядишь!) хоронился маленький флигель в один этаж. Не деревянный – редкого здесь красного кирпича.
   Да, Княгиня, ты увидела! – и еще ты увидела, что лукавый купец и впрямь долго размышлял, прежде чем позвать ссыльных в свою "флигелюшку". Тайные разговоры разговаривать? – вряд ли. Для таких разговоров и изба подойдет, а еще лучше во дворе, без посторонних ушей, вполголоса…
   Что ж тебе занадобилось, мил человек, Ермолай свет Прокофьич?!
   Всю короткую дорогу – остаток двора, тропка в кустарнике, две ступеньки ведут к двери с бронзовым кольцом – ты старалась не думать об этом. К чему? Само всплывет; а не всплывет, значит, не надо. Вспоминалось другое: салон у мадам Голутвиной, богемные посиделки, и штат-цензор "Воскресного вестника" втолковывает двум младым борзописцам, что у изб не бывает флигелей. Не бывает, и все тут. Борзописцы огрызались – мол, Ваша въедливость, не суйте нос, не прищемят! – дурацкий спор ширился, захлестывая весь салон без остатка, пока наконец кто-то не приволок из библиотеки толковый словарь г-на Ахилло, где черным по-белому излагалось для сомневающихся:
   "Изба – комплекс деревянных построек… этимология слова… общее понятие включает в себя до шестнадцати строений, считая флигели."
   Штат-цензор "Вестника" на миг заткнулся, обиженно выпил рюмку тминной, заел расстегайчиком – и через минуту "ихняя въедливость" уже доказывал борзописцам, что изба – избой, флигель – флигелем, а вот матросским тесаком никогда в жизни нельзя расколоть человеку череп, как это описано в пиратской повести вышеупомянутых борзописцев. Спор вновь разросся, и кто-то (не тот ли умник, что словарь раздобыл?!) удрал на улицу – искать подходящий тесак…
   – Ну, сперва по махонькой!
   Дверь под напором мощной пружины захлопнулась за вами.
   Странно! – в комнату купец гостей сразу не повел. Задержался в куцем предбанничке, нырнул с головой в тумбочку-раскоряку; зазвенел посудой.
   Назад выбрался с графином и тремя плохо вымытыми стопками.
   Как и разлить-то по стопкам исхитрился, в тесноте? – бог весть!
   – С почином, господа ссылочные!
   Коньяк.
   Мама моя родная! – коньяк, шустовский!
   Разом ударило в голову. Не от хмеля, от памяти. Ах, Кус-Крендель, поселение сволочное, здесь ли коньяки пивать?! Купец ты милый, хитрый лисовин, что ж ты еще для нас припас?
   – А теперь милости прошу в горницу!
   И на пороге, войдя первой, ты едва впервые не узнала, что означает – обморок.
 
   Посредине комнаты стоял рояль. Кабинетный, глянцево-белый, он здесь выглядел не более уместно, чем конголезский гиппопотам в кресле у дантиста. Рояль – и вертящийся табурет из металла перед ним.
   – Ерема… – пробормотала ты, плохо понимая, что говоришь и зачем говоришь. – Ерема, сукин ты сын… откуда?!
   – Из Мордвинска, – стесняясь, буркнул купец, горячо дыша тебе в затылок. – Позапрошлым летом расстарался. Понимаешь, шиш лесной… сам играть не обучен, а как увидал разок, на аукционе – так и прикипел душой. Желаю, и все тут! Вот и решил: сдохну, а приобрету. Как сюда на перекладных вез, как телеги из грязи на руках выволакивали, как грузчикам-амбалам по ассигнации в рожу совал, за заботу-пахоту – о том сказывать не стану. Было, да сплыло. Ан привез, поставил… поставил!
   Он замолчал, сопя.
   Высморкался в платок.
   – Довез, шиш лесной. Не спортил. Флигелюшку заради него выстроил. А бренчать некому… и научить некому. Разве што доча моя – так ведь она в Мордвинске, в пансионе!.. сюда, почитай, раз в год заезжает…
   Ты кивнула невпопад.
   Прошла к роялю; погладила холодный бок.
   Ах ты, мой милый, мой хороший…
   – Сыграй, а? – тихо попросили за спиной. – Уважь ради праздничка!
   – Что ж тебе сыграть, Ермолай Прокофьич?
   Коньяк огнем играл в жилах, веля забыть, забыться, откинуть крышку – и…
   Откинула.
   Прошлась по клавишам.
   "Сыграем в четыре руки?!" – холодным ветром плеснуло ниоткуда.
   – А што хошь, то и сыграй. Романс, што ли?.. душевный…
   – Романс?
   И пальцы сами вспомнили, а голос едва не сорвался, едва не слетел пуганым петухом, где хотел парить соколом – но не слетел ведь все-таки!
   Правда, Княгиня?
   Правда.
 
– Я Вам не снилась никогда.
Зачем же лгать? – я это знаю.
И с тихой нежностью внимаю
Решенью Вашего суда…
 
   Невозможный, небывалый зверь ворочался под лаской твоих рук.
   Вибрировал всем своим чудесным телом, и в подушечки пальцев искренне вливалось тепло прошлого, тепло былых дней, когда жизнь сверкала, а не кололась острыми гранями, когда слова сами складывались в песню, чтобы вырваться из клетки небытия…
   Чем не взыскательная публика: конокрад, едва не отдавший жизнь за рябую девку да за лешатого парня – и лихой купчина, раз и навсегда влюбившийся на торгах в белый рояль?!
   Найдешь ли лучше?!
 
– …О чувство ложного стыда! —
Тебя я стала ненавидеть,
Когда, боясь меня обидеть,
Вы вместо «нет» шептали «да»…
 
   Зверь расстраивался, грустил, норовил заурчать поперек, водил впалыми боками – но ты не позволяла зверю баловать.
   Потому что поезд.
   Потому что марьяж.
   Если б ты еще знала, сумеешь ли вовремя отказаться… но ты ведь не знала, Княгиня?
 
– …Я Вам не снилась никогда.
Любовь? Я поднялась над нею.
Став и печальней, и сильнее, —
Но в этом лишь моя беда.
 
 
Рождая пламя изо льда,
Я жгла опоры сей юдоли,
Вы были для меня звездою —
Гори, сияй, моя звезда!..
 
   И все-таки сейчас была твоя минута.
   Спасибо, Ермолай Прокофьич! – не знаю, в чем здесь твой барыш, без которого ты и поступка не мыслишь, но…
   Спасибо.
 
…Проходят дни, пройдут года,
Я, может быть, Вас вспомню снова,
Но пусть звучит последним словом:
«Я Вам не снилась никогда!»
 
   Аккорд.
   Последний.
   Последний?

XI. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или ИСКУСИТЕЛЬНИЦА

   Я сравнялся с нисходящими в могилу;
   и стал, как человек без силы…
Псалтирь, псалом 87

 
   …Пальцы Княгини вихрем летали по праздничным – невозможно белым и лаково-черным – клавишам. Порхали, танцевали, и тебе уже чудное чудилось, как тогда, у лабаза, в смертной тьме. Будто здесь, в купцовом флигеле, играет целый оркестр, и кружатся пары, блистательные кавалеры обнимают за тонкую талию своих дам, и дамы томно запрокидываются назад, загадочно улыбаясь, и огни сотен свечей отражаются в начищенном до блеска наборном паркете…
   Сильна, Рашка!
   Нет, на рояле и на альгамбрской гитаре она и безо всяких финтов играть горазда! – не разберешь, музыка ли душу бередит, заставляет видеть невиданное, иное ли…
   Ты уже знал: случилось! Обратным Хороводом тебя с того света за шкирку выволочь, и самой от финта не загнуться – распоследний ветошник уразумеет, в чем дело! Верили, не верили, а придется: знать, Рашкина крестница… как бишь ее?! Ленка-Ферт! помнишь, Княгиня рассказывала?! Отыскала-таки Ленка свою крестную Даму! Она где-то здесь, совсем рядом, скорее всего – в Мордвинске, до которого меньше дня езды: с утра выехал – ближе к вечеру уже в городе.
   И не тебе спрашивать: что дальше? У магов в законе о таком не спрашивают. Сочтет нужным – сама скажет. Скорее всего, Даме Бубен и самой-то пока не до расклада: просто искренне радуется нежданному подарку.
   Жизнь!
   Есть ли подарок лучше?!
   Ай, морэ, Валет Пиковый! Кому журавль с неба сам в руки валится, а кому и о синице лишь мечтать остается. Нет у тебя былого подельщика, некому тебе подарки делать: забили крестничка, как есть, насмерть замордовали. А даже и выживи он, Данька-Алый, ветер в сапогах – не приехал бы за тобой. Нет, не приехал бы, и это не в упрек: о мертвых плохо не говорят. И не думают. Ты и сам на его месте еще крепко поразмыслил бы: стоит ли голову в петлю совать?
   А вот Княгинюшкина крестница, видать, отчаянная. Не знать – не могла. Знала. Пускай в Закон покамест не вышла, не выпал жребий – все равно. Раз Бубновая, раз Договорная – знала до последней черточки. Ну пускай иначе: чувствовала, догадывалась… догадки – они страшнее. И все равно приехала.
   Праздник?
   За побег нашему брату не новая каторга светит – веревка с варавским мылом.
   Панихида?!
   Обеим?
   …На миг почудилось: не рояль – огромный белый череп распахнул перед Княгиней костяную ухмылку. Скалится зубами-клавишами; вот сейчас раздвинет челюсти пошире – и сомкнет с надрывным скрипом! Поминай, как звали, рабу божью Рашель Альтшуллер, она же Рашка-Княгиня, она же…
   Княгиня тоже что-то почувствовала. Ее пальцы, мгновенно став жесткими, резко ударили по клавишам, обрывая мелодию, и женщина коротко крутнулась на вертящемся табурете.
   Обернулась.
   – Што, струмент плох? – с тревогой осведомился купец. Слово "струмент" Ермолай Прокофьич выговаривал старательно, с каким-то особым уважением.
   – Да нет, хорош. Куда как хорош, слов нет. Настроить только надо, – голос Княгини звучал беззаботно, но на самом донышке, в глубине пряталась напряженная хрипотца, словно бежавшая с позором жаба вдруг вознамерилась вернуться.
   Да и ты уверился по-новой: играть на рассохшемся, расстроенном рояле так, чтобы твое ухо не уловило фальши… это уметь надо.
   Значит, умеет.
   Сейчас – умеет.
   – Настроить? Это как же?
   – Чтоб в лад звучал. Да я сама настрою, не тревожься, Ермолай Прокофьич! – слишком искренне, чтобы это было правдой, рассмеялась Княгиня. – Просто ключ специальный нужен.
   – В городе купить можно?.. в лавке? – деловито поинтересовался купец.
   – В Мордвинске?.. да, пожалуй. Только зачем покупать? Вот Друц его нам и выкует. Я покажу, нарисую – а он сделает. Сделаешь, Друц?
   – О чем речь, Рашель? – усмехнулся ты.
   На людях – без кличек.
   Это свято.
   – Ты скажи, чего требуется, штоб этот самый ключ сделать. Я прикажу – из-под земли добудут! – согласно кивнул купец. – Хучь по мне… по мне и так хорошо играет. Аж заслушался, – лицо Ермолая Прокофьича озарила совершенно неожиданная мечтательная улыбка. – Люблю я это дело, шиш лесной… музыку, значит. Настоящую. Штоб на рояле, или там на скрипке. А наши, оболдуи… – купец едва не плюнул в сердцах на пол. – Только и умеют, што по пьяни на гармошке похабень всякую наяривать! Разве ж это – музыка?! А тут… – и он с нескрываемым уважением покосился на Княгиню.
   – Да и я давно за рояль не садилась, – тихонько вздохнула Княгиня. И ты, тоже безо всяких финтов, но тем шестьдесят шестым чувством, которое начисто испортило тебе всю жизнь, ощутил: с этого мига началась игра. Интерес у вас с Княгиней общий; значит – не мешай.
   Будет надобность – подыграй вторым голосом, но без нужды не лезь.
   – Не нашлось в остроге рояля, вот ведь беда! У надзирателя одного гитара имелась, так начальство запретило…
   – Ну, это дело поправимо! – немедленно заулыбался довольный Ермолай Прокофьич, став чертовски похож на помоечного кошака, добравшегося-таки до заветного ледника со сметаной. – Струмент – вот он, а гитару, ежели надо, я из города привезу!
   – Ну, тогда и мы тебе тут филармонию устроим! – Княгиня подмигнула одновременно вам обоим, и каждый понял это по-своему, как и требовалось. – Друц-то ведь на гитаре мастак, мне и не угнаться!
   – Не прибедняйся! – ввернул ты. – Будет гитара – погоняемся… И ключ сделаем, в лучшем виде! А-эй луга, мирэ луга, раззеленые луга!..
   А для пущего эффекту ладонью о бедро хлестнул.
   Купцы, они любят.
   – Ты, Ермолай Прокофьич, что думаешь: мы с Друцем по жизни человеческой не тоскуем? – пропели жалобно клавиши. – Да волками воем! Ты-то хоть в город наведываешься, все ж не глушь, хоть и не столица, конечно. Да и к тебе гости заезжают: батюшка там, или тот же урядник, к примеру… Ведь был на неделе, правда?
   Купец машинально моргнул в ответ. Ах, Княгиня, ах, умница… Был, значит, урядник!
   Заезжал!
   – Небось, и без дела-то особого, так проведал? – Княгиня исподволь "гнула масть". – Новостями поделиться, а? А мы тут торчим лешаками на заимке…
   Не договорила. Отвернулась, взяла лежавшую на крышке рояля открытую коробку папирос "Салонные". Ну конечно, на киче-то она курить бросила – с ее-то "казенной" жабой если от первой затяжки копыта не отбросишь, так второй уж точно не захочется! Особенно когда махру смалить. "Салонные" – дрянь, конечно, а не папиросы, но все ж таки не махра…
   Купец мигом полез в карман за спичками; вытряхнул и себе папироску, подумал. Благосклонно ткнул пачку в твой адрес. Ты курил редко, но сейчас не стал отказываться.
   – …Да нет, по делу он приезжал, урядник-то, – заговорил наконец Ермолай Прокофьич, когда вы, все трое, окутались облаками табачного дыма. – Насчет вас спрашивал.
   – Насчет нас? – равнодушие далось тебе с трудом. – С чего бы это? Содержание за март-месяц выдал, предписаний мы не нарушаем…
   – Не нарушаете? – хитро сощурился купец. – И впрямь: на сто верст кругом, считай, слух прошел, как вы на заимке с косолапыми воевали, громами да молоньями швырялись!
   – Что?!!
   – Рупь за сто! – счастливый донельзя, передразнил купец. – Слухом, говорю, земля полнится, шиш лесной! Да знаю, знаю, што шавят люди, пустозвонят! – он махнул рукой. – Только я-то знаю, а людям рты не заткнешь… Вот и приехал урядник по ваши души: уличить в нарушении и – раком по баракам!
   Купец выдержал паузу. Не прост ты, Ермолай Прокофьич.
   Умеешь жилы тянуть.
   – Он приехал, а все, кто видел, как дело было – в лесу, на порубке. Одна Акулька-дура по селу бегает да шавит кому ни попадя. Ну, урядник и зашел ко мне, по старой дружбе. Я ему говорю: Кондратыч, не бери ты дурного в голову! Не было там ничего, как пить дать! Велико колдовство – медведицу дубьем прогнали! Окстись, выпей рябиновки! Дуфунька с Рашелью люди честные, знаю я их обоих. Свое отсидели, на кой им это надо: обратно на каторгу? Дуфунька у меня на подворье с месяц по хозяйству пуп рвал, слова плохого про него не скажу, шиш лесной! А Рашелю – так вообще в ключницы взять думаю; а ты знаешь – я кого попало не возьму!
   – Ну, спасибо, благодетель! – едва не поперхнулась дымом Княгиня, и ты понял, что о подобном намерении купца она слышит впервые.
   – Только урядник, он человек государственный, – продолжил, нимало не смутившись, Ермолай Прокофьич, воздев к потолку указующий перст. – Я-то сам не видел, как дело было – значит, не могет он мне на слово верить! Вызвал Кондратыч дуру-Акульку. Допрос чинить. Девка поначалу оробела, а потом давай языком молоть! Язык-то у дуры – што помело, это всем ведомо, шиш лесной!
   – Ну, и много намолола-то? – мурлыкнула Княгиня.
   – Да с амбар и намолола, – купец аж крякнул от удовольствия. – И про медведей, што вы дюжинами в клочья разрывали, силою мажьей; и про змия-аспида в чешуе железной; и про то, как бились вы с тем змием, аки Егорий-Победоносец, и молоньи боженькины у вас обоих с громами из глаз сыпались; и деревья по небу косяками летали, на юг, к черным полулюдкам… Так што послушал ее Кондратыч, послушал – плюнул и прогнал чуть ли не взашей! Хотел, однако, на заимку ехать, вас обоих, а заодно и Федьку Сохача про это дело попытать. А тут возьми и заявись в село один из рубщиков – не знаю уж, за каким лешим. Смеется: враки, мол, и ничего больше! Ну, медведица в лабаз полезла. Так Федька со ссылочным ее дубьем да топорами, а бабы – ором своим прогнали. Потом кулеша наплямкались – и на боковую.
   При словах о "бабьем оре" Княгиня только фыркнула, но сочла за благо промолчать.
   – Уразумел Кондратыч, што, считай, байки про вас шавят. Выпил со мной рябиновки, да и уехал с Богом.
   – Ну спасибо, Ермолай Прокофьич. Спасибо по гроб жизни, что ты и сам в байки те не поверил, и уряднику объяснил, – сказал ты, вставая. – Благодарим за угощение, за заботу – однако, пора и честь знать.
   – Да сочтемся как-нибудь, шиш лесной, – благодушно расплылся в ухмылке купец, и ты вздрогнул: точно так же улыбалась купцу Княгиня минутой раньше. – Шавят люди, конечно – про змия, про молоньи! – да только медведицу оголодалую так запросто дубьем не прогонишь… Ладно, иди, Дуфунька. Гуляй. А с тобою, Рашель Сергевна, у меня еще один разговор имеется. Я ведь насчет службы не зря заговорил – и вправду хочу тебя на хозяйство поставить… А ты иди, Дуфунька, иди.
   От тебя не укрылось, какие взгляды время от времени бросал купец на Даму Бубен. А в конце концов, почему бы и нет? Велики ли ее лета? – а сейчас и вовсе помолодела, разрумянилась. Эх, закружит Рашка купцу голову – перед ней и князья в свое время устоять не могли…
   Ну и ладно, пусть ее кружит.
   Не твоего это ума дело, Валет Пиковый.
   Ты лучше вот о чем подумай: из-за одних ли дел сердечных выгораживал вас обоих купец перед урядником? Да и рубщик тот в село не случайно в нужный момент заявился… Были вы у купца в долгу мелком, пустяшном – а теперь вырос долг, ай, вырос!
   Чем отдавать придется?..
 
* * *
 
   В избе никого не оказалось. Нет, не то чтобы совсем никого: на полатях залихватски храпел в стельку пьяный Филат, набравшийся по случаю воскресенья куда больше обычного – но, пьяный хозяин, он не в счет. Пелагея, небось, ушла к соседке – на жизнь пожаловаться да языком почесать; ребятня по селу гасает, а Акулька… Кто ее знает, где это конопатое бедствие мотается?
   На столе сиротливо возвышался кривобокий горшок. Ты принюхался. Слава богу, там оказался квас, а не сивуха. В горле пересохло – то ли от купцова коньяка, то ли от новостей – так что квас пришелся кстати.
   За спиной вскрикнула входная дверь. Ты не обернулся. Зачем? Если и без того известно, что подобным образом обижать ни в чем не повинную дверь может только непоседа-Акулька?
   – Ну, спасибо, Акулина, – сказал ты, ставя горшок на стол, и лишь теперь повернулся к девке.
   – А как ты, дядь Друц, узнал… ой, а за што спасибо-то?!
   – За язык твой длинный. Что б мы с Рашелью без тебя делали? А так, считай, на весь уезд прославились!
   – Я это… я ж как лучше хотела! – Акулька в расстройстве чувств шмыгнула носом и потупилась. – А то про вас все: ссылочные! колодники! мажье семя! душегубцы! А вы и не душегубцы совсем! Вон, ты нас с Федюньшей от медведихи оборонил, и тетя Рашелька… она самая добрая! Сухарей дала, солонины… Я ж хотела, как лучше – штоб они все на вас шавить кинули!
   – Сядь, – коротко бросил ты, и вздорная Акулька, на удивление, послушалась сразу.
   Присела рядом на лавку.
   – Как лучше, говоришь, хотела?
   – Ну да! – девчонка подняла на тебя честные глаза. Круглые, как пятаки. И все, что ты хотел ей сказать: куда ведет дорога, вымощенная благими намерениями, под какую погибель она, дура, вас с Княгиней чуть не подвела… Моргнули глаза девчоночьи. Хлопнули длиннющими ресницами. Блеснули слезой. И все твои слова, объяснения, упреки – все это разом схлынуло.
   Без остатка.
   Она ведь действительно – не со зла. От честной, ветошной, беспонятливой дури. Ей объяснять: все одно навыворот поймет – и опять примется языком молоть! На одну беду восемь склепает… Илья Роман-чай, старый вожак из твоего родного табора, про таких говаривал: "Мири калимо – кхандэла бахтимо!" В смысле: "Моя хоть и черная, зато счастьем пахнет!.."
   Ты просто замолчал. Хотел встать и пойти прочь из избы – но Акулька тебя опередила.
   – Дядь Друц… – сказала она так, что ты невольно обернулся. – Дядь Друц, миленький… научи ты меня, а?
   – Чему?
   Ты уже понял – чему. Ты понял, и внутри все сладко опустилось в томительном ожидании. Что, Княгиня моя, говорят, фартовые расклады парами случаются? Привалило тебе – теперь моя очередь?