– Складно оно, конечно, выходит… – с сомнением пробормотал ты, не глядя в глаза батюшке.

– Вот то-то и оно, что складно, – с тяжелым вздохом согласился отец Георгий. – Может, в ересь впадаю? Может, кощунство говорю – но сердцу не прикажешь! Не могу поверить, что на смерти страшные, нехорошие, НЕЗАКОННЫЕ – воля Его! И не верить не могу: Святейший Синод решение вынес однозначно. А все ж… муторно мне, Дуфуня. Тяжко.

– И мне, – угрюмо кивнул ты, соглашаясь в свою очередь.

– Потому и спешу успеть, пока поздно не стало. Успеть, понять – что вперекос делается? Что мы, дети Адама с Евой, потеряем, если уйдет последний из магов? Станем, потерявши голову, по волосам плакать?! И доплачемся, быть может?!

Ты снова угрюмо кивнул, на этот раз молча. Умеет все-таки говорить отец Георгий, выразить словами муку, что у тебя самого в душе комом горьким ворочается, наружу просится – да не выходит, поперек горла встает. Как у собаки: все понимает, а сказать не может!

– Ведь ты пойми, Дуфуня: это искус, великий искус! Не сама магия, не "эфирные воздействия" – грош цена сему соблазну. В другом искус. В Законе мажьем! В том, как крестный крестнику свое умение передает. Он ведь не учит, не наставляет – он слепок с себя делает, он под копирку пишет, фотографическую карточку проявляет. Представь: узнают о Законе прочие люди? Представь: найдут способ и себе Договор заключать? Будь ты хоть пекарь, хоть доктор, хоть музыкант…

Ты честно попытался представить. Выходило скверно. В смысле, никак не выходило. Чему, собственно, ужасается отец Георгий? Разве что самому Договору? Огонь, где руки горят, сплавляются – не пекельное ли пламя?

– Молчишь? Молчишь, – сам себе ответил отец Георгий. – Не уразумел, значит. Ну да ладно, я и сам не сразу уразумел. А когда сообразил – так веришь, Дуфуня, на колени упал и возблагодарил Господа, что надоумил он меня, дурака, от греха уберег, от беды великой!

– Верю. Что возблагодарили, отец Георгий – верю!

Хотя батюшка был младше тебя, почитай, во всех смыслах – язык не поворачивался «тыкать» обер-старцу, как равному. Раньше, когда в Законе был – еще как повернулся бы! Помнишь, на суде: обложил тройным загибом, конвоиры еще по хребту надавали? Зато теперь, после крещения, после училищных будней – робеешь, Друц-лошадник?

Никогда раньше робости за тобой не водилось…

– А вот от какой беды вас Господь уберег, батюшка – сего не понимаю.

– От языка моего длинного, да от скудоумия. Я ведь уж совсем было собрался поведать иерархам церкви нашей о сути Договора мажьего! А ну как поддались бы дьявольскому искусу! нашли бы способ меж обычными людьми Договор заключать!

– Искус?! – изумился ты. – Не с чертом ведь Договор подписываем – друг с другом! Вон и мы с Княгиней, когда на службу государственную нанимались, особый контракт подписывали. Вы же его и визировали, как епархиальный обер-старец! Значит, церковь одобряет…

– Ерунду молотишь, Дуфуня! – отец Георгий, разгорячившись, даже слегка пристукнул кулаком по столу, что за ним водилось крайне редко. – В том-то и весь страх, весь ужас, что церковь одобряет! одобрит! возражать не станет! А государство – тем паче. Ты пойми: ежели узнают, да способ найдут, как без учебы человека всему, чему угодно, научить, будь он хоть лоботряс распоследний, хоть тупица – многие за это ухватятся. Отец сыну бесталанному дело передаст; начальник себя на подчиненном тиснет! А по-старому вскоре никто ни учиться, ни учить не захочет! Понял?

– Простите, отец Георгий, дурака: не понял! – честно признался ты. – Ну, будет пекарь-лекарь своего подмастерья через Договор учить… В чем беда?

– Да неужто не понимаешь?!

Лицо батюшки пошло красными пятнами. Но одернул себя отец Георгий:

– А ведь верно! Не понять такого сразу; я и сам, пока дошел… Видишь, Дуфуня: плохой из меня учитель, плохой толкователь. А будь меж нами Договор – все б ты понял! И верно меня Господь вразумил: нельзя такого людям открывать! Если даже ты, маг в законе… Давай иначе подойдем: знаешь ведь, не бывать оттиску лучше оригинала! Даже вровень не получится! Ты, Валет Пиковый, своего ученика только на Валета выучить сможешь; и то – в лучшем случае.

– Вряд ли, батюшка. Данька Алый – он выше Десятки и не поднялся бы, останься жив. А перед ним…

– Тебе б, Дуфуня, архивы уголовные полистать… Знаешь, что, к примеру, Валеты козырные сорок лет назад творили? А пятьдесят? А в начале прошлого века? Сейчас такое не всякому Королю под силу! Мельчает порода мажья, уходит сила водой в песок. Станут иные люди через Договор ремеслам-искусствам учиться – конец людям! В дикость скатимся! Теперь понял?

– Понял, – с трудом выдавил ты.

Ох, боже ж ты мой! – смог наконец представить. Неприглядное зрелище выходило, глаза б не видели. Не Божий промысел, никак не Божий. Вот только…

И не заметил, как вслух заговорил.

– Так может, не маги виновны, отец Георгий? Не сила мажья, не "эфирные воздействия" – а сам Договор? Может, в нем грех? Хоть и не кровью подписываем, душу не закладываем – а на огне адском все одно скрепляем? Потому стоять старшему Козырю за левым плечом крестника – до окончания Договора? Глядишь, если бы маги учеников своих по-другому учили, как обычные люди друг дружку – и греха бы в том не было?

Отец Георгий ошарашенно уставился на тебя. Хотел что-то сказать – но ты, забыв на миг про епархиального обер-старца, полез на полку за Библией, раскрыл, непослушными пальцами принялся листать шуршащие страницы.

– Вот… сейчас, сейчас найду… Ведь и Христос чудеса творил! Тысячи пятью хлебами кормил, воду – в вино… Лазаря воскресил! Сейчас бы его мигом: трупарь, некромант! – и в петлю!

– А тогда – на крест, – ровный голос отца Георгия окатил тебя ведром ледяной воды. – Ты, Дуфуня, и сам не знаешь, в какие язвы персты вложил. Над этим вопросом лучшие богословы не первую сотню лет головы ломают. Одни ересь говорят, как ты: магом был Иисус, великим магом – за то и пострадал! Когда судили Его властью светской и духовной, когда на Голгофу отправляли – это первый суд над магом был, первая казнь за "эфирное воздействие". А значит – ничего в ворожбе богопротивного нет, раз и сам Сын Божий…

Отец Георгий не договорил, торопливо перекрестился.

– Опять же, святые чудеса творили…

– Вот! – не удержался ты. – Ну, Господь, я понимаю… все в Его власти, не нам судить деяния Его!.. Но святые-то – люди!

– Все верно, сын мой, люди они были. Оттого и возражают еретикам богословы-ортодоксы: творились чудеса именем Божьим и во славу Его. Маг же творит эфирное воздействие от своего имени, сугубо корысти ради. Хоть своей, хоть чужой – но кто-то, так или иначе, выгоду мирскую от его волшебств имеет. Святые от чудес пользы личной не имели. Потому и было это – чудо Господне; а мажья работа – ворожба мерзкая, богопротивная, от дьявола идущая. Тут Православная церковь, как сие ни удивительно, полностью сходится и с католиками, и даже с авраамитами: последним всякая ворожба запрещена строжайше, поскольку искажает замысел Творца. О магометанах я и не говорю – Магомет чудес не творил, ему их после чернь приписала…

Сказано, как отрезано. Не тебе, ром новообращенный, бибахтало мануш[2], с мудрыми богословами тягаться! Верой, разумом, рылом не вышел, баро!

– А вот слова твои про Договор… – священник говорил раздумчиво, словно ты давно ушел восвояси. – Что в нем самом грех, а не в ворожбе… ты, небось, и сам не понял, что сказал-то! Сколь лет я над этим бьюсь, сомнениями мучаюсь, истину найти хочу – а о таком не думал! И ни у кого из богословов, ни в одном трактате о магии не встречал! Ты даже не понимаешь…


– А вы, отец Георгий, понимаете?.. Добрый вечер, отцы-схимники!

* * *

Чуть насмешливая полуулыбка. Лукавый блеск зеленых глаз сквозь паутину вуалетки, приспущенную с модной шляпки. Строгий, темно-серый костюм в английском стиле – ай, постарался умелый портной Яшка Шмаровозник, нарочно для поздней беременности шил-кроил! Вроде бы и пузо огурцом, а жакет даже притален слегка, и юбка складками шелестит, кокетничает. Никогда не скажешь, что на восьмом месяце баба! Опять же: черный лак туфелек с изящными серебряными застежками-мотыльками…

Большая барыня в гости зашла!

…В дверях стояла, войдя неслышно (действительно неслышно, в отличии от вахмистра Федотыча), несмотря на звонкие каблучки, твоя крестница.

Акулька-Акулина.

Нет. Теперь – Сохатина Александра Филатовна, в девичестве Вишневская, представительница Малороссийского отделения Всемирного Общества защиты животных в Харьковской губернии, студентка подготовительного отделения Харьковского ветеринарного института.

"Атеистка рыжая, бесстыжая," – добавил ты про себя.

И мимо воли улыбнулся.

При этом почувствовав, казалось бы, совершенно неуместную, отцовскую гордость.

[3], она свято чтит традиции рода Джандиери и говорит крайне мало, почти всегда на родном языке. В этом она соперничает с твоей камеристкой, зачастую одерживая убедительную победу. Легко представляется: дикие персы-таджибуки перед дворцом Чехель-соттун терзают пожилую женщину и отступают, не добившись от нее стона. История родины князя изобилует подобными случаями; равно как подобными женщинами.

Сама родина такова.

Матушку Хорешан, свою двоюродную тетку, князь перевез с Кавказа через восемь месяцев после вашего прибытия в Харьков, едва лишь приобрел дачу здесь, в Малыжино, за чертой города.

Перевез вместе с твоей камеристкой – и, что гораздо важнее, со своей единственной дочерью Тамарой.

Этих трех женщин ты про себя звала "семьей Шалвы", за неимением более подходящего слова.

Словно услышав твои мысли, девушка в кресле сладко выгнулась, забросив руки за голову. Летнее платье натянулось, подчеркивая грудь, излишне обнажив стройные щиколотки – поза, мало приличествующая барышне из знатной семьи. Не странно ли, Княгиня! – тебе пришла на ум давняя история, расказанная синагогальным служкой в Житомире. О некоей юной авраамитке, которую деспот-бургомистр велел за ведьмовство привязать к дикому жеребцу. Последним желанием несчастной было получить две булавки: ими она приколола подол прямо к ногам, дабы не обнажиться во время казни пред чужими людьми.

Но красавицу-Тамару приличия интересовали примерно в той же степени, как и благотворительность в пользу голодающих эфиопов.

Княжна не была бесстыдницей.

Отнюдь.

Княжна была слабоумной.

Помнится, при вашем первом знакомстве ты испытала изумление, едва ли не физическую боль: никак не удавалось почувствовать девушку. Любой посыл даже не разбивался – увязал в безответной трясине. Как если бы вместо Тамары перед тобой стоял жандармский офицер из «Варваров». Сходство усиливалось тем, что внешностью княжна очень напоминала отца. Сам отец с отменной вежливостью представил вас друг другу – "Моя дочь, Томочка. А это, родная, моя новая жена. Если хочешь, зови ее просто Эльзой…" – ты же радушно взяла девушку за руку и едва удержалась, чтоб не вскрикнуть.

Радушие за равнодушие.

Рука была абсолютно ПУСТОЙ.

У людей так не бывает. Девушка ничего не ответила, глядя мимо тебя; потом, когда ты отпустила ее руку, Тамара улыбнулась своим мыслям и медленно пошла прочь, сопровождаемая матушкой Хорешан.

– Не обижайся, Эльза, – тихо сказал Джандиери, дернув щекой. – Сама видишь…

Эльзой вместо старой привычной "Раисы Сергеевны" он стал называть тебя сразу по приезду. Ни разу не сбился, не оговорился, не подмигнул со значением – любому на его месте была бы простительна ошибка, любому, но не Циклопу. Впрочем, каждое из этих имен имело равное право на существование – никакого права.

Мишура.

– Я не обижаюсь, – ответила ты.

Ты действительно не обижалась. Нельзя обижаться на тополь, на ветер, на иволгу в ветвях, если они забудут отозваться на твое приветствие. Нельзя обижаться на бедную, ни в чем не виноватую Тамару Джандиери.

Тогда ты еще не знала, что полюбишь несчастную. Ты думала, что девушка – немая, впридачу к слабоумию. И впрямь, больше двух месяцев ты не слышала от нее ни слова. Дача, купленная князем по случаю, раньше принадлежала Голицыным, и скорее походила на обустроенную усадьбу; здесь вполне можно было жить круглый год. В получасе езды, на месте другого своего имения, добросердечные Голицыны учредили дом призрения для сирых и убогих – ты полагала это гримасой судьбы. Ведь правда, Княгиня моя! – богадельня там, и богадельня здесь, вопрос лишь в позолоте; вернее, в ее наличии или отсутствии.

Тебе казалось, что у вас много общего: убогая Тамара Джандиери и убогая Рашка-Княгиня, две искалеченные птицы, запутавшиеся в силках.

Ты ошибалась.

– Здравствуйте, Эльза, – августовским, душным и пыльным утром, бросила тебе на бегу Тамара. И во весь дух припустила в сторону пруда, вынуждая матушку Хорешан ковылять следом, крича что-то по-грузински. Тебе некогда было вслушиваться в смысл чужих слов, некогда и незачем. Ты просто смотрела на беглянку и ее верную дуэнью, а в голове пойманным воробьем билась мысль:

"Она не немая! Она разговаривает!.."

Тамара разговаривала еще полторы недели. Демонстрируя наличие здравого смысла и рассудительности. К концу месяца она замучила тебя просьбой сыграть ей в очередной раз "что-нибудь из Шопена", а в начале сентября опять превратилась в растение с тихой, печальной улыбкой на лице.

Примерно тогда же в городе заговорили о сумасшествии полковничьей дочери. Сочувствовали, сплетничали; перешептывались. Записной сердцеед Мишель Данзас, драгунский офицер и племянник вице-губернатора, даже пошутил однажды в обществе, что быть ему непременно зятем Джандиери, ибо отродясь не любил Мишель умных женщин.

Циклоп прислал Данзасу вызов на дуэль. Шутник в качестве оружия выбрал саблю, коей по слухам владел превосходно, и был во время поединка хладнокровно изуродован полковником: Джандиери превратил веселого красавчика в ночной кошмар раньше, чем успели вмешаться секунданты.

Более шутить не пытались.

Даже сплетни о тебе, Княгиня, теперь предпочитали рассказывать вполголоса, с оглядкой через плечо.

* * *

– Едут! Едут!

Послышался частый перестук копыт, шуршание колес по листьям, вдоволь усеявшим домашний парк; от ворот донесся утробный лай – дог Трисмегист, мраморная громадина, в часы покоя больше похожая на статую, если кого любил, то любил беззаветно.

– Едут!

Ты с замиранием сердца следила, как, спрыгнув с брички и помогая сойти жене, к вам оборачивается – он.

Федор Федорович Сохатин.

Феденька…

"Леший! Федюньша-лешак, неприятная сила! ишь, страшной! Беги-и-и-и!.."

Как всегда, он играл какую-то свою, увлекающую его целиком, без остатка, роль. Способный с равным шиком носить фрак и гусарский доломан, на этот раз Феденька вырядился по старой, принятой меж здешними мещанами, моде середины прошлого века. Сейчас так одевались, пожалуй, лишь знаменитые кулачные бойцы, собираясь в излюбленном месте: за хоральной синагогой, на площади по Мещанской и Белгородской улицам.

Ишь ты! – могучие плечи до треска в швах распирают жупан: короткий, синего сукна, подпоясан в три слоя алым кушаком.

Вот вам! – шапка из сивой смушки лихо сбита набекрень.

А если?! – черные плисовые штаны с напуском заправлены в сапоги, начищенные до умопомрачительного блеска.

И наконец: крепко сжатая зубами, дымится маленькая, в серебряной оправе трубочка.

Щеголь-обыватель, родом из прошлого.

Ты помнила – точно так же Феденька был одет, когда на третьем ударе свалил прославленного Коваля, студента медицинского факультета, а потом в гостинице Афанасьева напоил проигравшего «влежку» и на собственных плечах доставил домой, на другой конец города.

– Федор Федорович!

– С приездом!

– Александра Филатовна! Все хорошеете, милочка!

– Маэстро!..

– Стихи! новенькое! почитайте!!!

Сукин сын Федор разом изменил походку: не гоголем, косолапым топтыгиным расшаркался перед обществом, приложил ладонь к сердцу, мигом став похож на актеришку-бенефицианта из провинциальной труппы.

Воздев очи горе, задекламировал с томным нижегородским прононсом:


– Закат распускался персидской сиренью —
О, час волшебства!
И шкуру оленью, испачкана тенью,
Надела листва.
Река истекала таинственной ленью…

Помолчал.

Посерьезнел лицом, обвел присутствующих медленным, тяжко-ощутимым взглядом.

И без шутовства, твердо и спокойно, вбил гвоздем последнюю строку:


– …пустые слова.

Раздались аплодисменты.

Разумеется, никакого эфирного воздействия Федор себе не позволил: твой запрет, Княгиня, был для него свят. Крестнику до выхода в Закон самому не работать – да только здесь ничего такого и не понадобилось.

Они и без «эфира» твои, Феденька…

Акулька-Акулина (вернее, по паспорту ныне Александра Филатовна!) к тому времени уже проскользнула к ближайшему столику, села с краю и превратилась в невидимку. Умела, когда хотела. Свою беременность она носила легко, малозаметно для окружающих, к популярности мужа относилась с изрядной долей иронии – по счастью, не проявляемой на людях. Откинув вуалетку назад, молодая женщина пригубила глоток грушевого квасу, излюбленного напитка, всегда готового к ее приезду в Малыжино.

– Завидую, милочка, – так, чтоб услышали все, шепнула ей дородная супруга Ильи Семеновича, университетского профессора с кафедры римского права. – Экий у вас благоверный!.. душевно завидую.

– И правильно делаете, – звонко отозвалась крестница, напрочь отбив у госпожи профессорши охоту вести светские беседы. – Я бы на вашем месте тоже завидовала.

После чего послала обиженному профессору воздушный поцелуй, превратив обиду в удовольствие.

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

И совсем нетрудно рассмотреть, что у профессорши в глазах:

…курица.

Ходит по двору, лапой скребет, зернышки выискивает: склонит голову набок, посмотрит одним глазом, другим – хороша ли находка? Ах, и это, похоже, с изъяном! Ко-ко-ко, ко-ко-ко, жить-то стало нелегко! Или остановится, украдкой на петуха взглянет, – того кочета с гребешком набок, что поодаль разгуливает. Всем хорош петух, жаль, староват уже.

Вот соседский…

* * *

Федор же, купаясь в восхищенных приветствиях, подошел к тебе, Княгиня. Пал на одно колено; поцеловал в ладонь, тронув горячими, твердыми губами.

– Ну что твой Крейнбринг? – спросила ты, погладив вороные кудри.

– Меценатствует, тетя Эльза, – Федор с напускной скукой развел руками, но по сияющим глазам его читалось легче легкого: фабрикант, пасынок Муз, раскошелился больше, чем предполагалось ранее.

– Надолго к нам?

– До вечера, тетя Эльза. А может, заночуем. Не прогоните на ночь глядя? Едут дроги по дороге, стоит тетя на пороге…

– Глупости несешь, пиит! – вмешался Джандиери, улыбаясь шире, чем делал это обычно. Ты насторожилась, ибо впридачу к неестественной улыбке господин полковник еще и снова пустил трещинку по краешку голоса. Второй раз за день, чего раньше не случалось. Циклоп, не часто ли?

Впрочем, кто заметит, кроме тебя?..

– Мало что не прогоним! силой заставим остаться! Даром ли я по жандармской части?!

– Недаром, дядя Шалва. Все знают – недаром.

Федор протянул Джандиери руку. Мужчины обменялись крепким рукопожатием; это не удивило общество – собравшиеся знали, что племянника своей второй жены, Федора Сохатина, не имеющий сына-наследника князь любит больше всех.

В завещании, небось, ему много чего отпишет.

Для тебя не было тайной, что Феденька, проходящий по документам твоим племянником, для здешнего высшего света числится в твоих незаконнорожденных сыновьях. "При первом муже прижила на стороне! – шептались втихомолку. – От этого!.. от гусара Хотинского!.. да какого гусара! – от жокея-англичанина! А записала племянником, чтобы держать при себе, не позорясь!.."

Эти слухи тебя вполне устраивали.

Более того: они устраивали Джандиери.

– Федор Федорович! – вмешалась профессорша. – Умоляю: "Балладу призраков"! Будучи в недомогании, пропустила ваш вечер у графини Трубецкой… умоляю!..

– Просим! – зашумели гости. – Федор Федорович! Просим!

Ты поймала Феденькин взгляд: петь ли, Княгиня?

Кивнула.

А он, мерзавец, опрометью ринулся к бричке, зашарил где-то в ногах и извлек… мандолину. Старую, лаковую. Победно вскинул над головой, вызвав у окружающих стон восторга; вернулся и подал инструмент тебе.

– Ум-моляю, тетя Эльза! Будучи в недомогании после вечера у госпожи Крейнбринг… мадера, потом горилочка-матушка!.. пальцы, знаете ли, дрожат…

Нет, профессорша так и не сумела рассердиться на своего кумира. Хотя старалась вовсю: поджимала губы, трясла мопсовыми брылями. Не вышло. А ты, едва тронув мандолину, поняла: настроена заранее. Под тебя; под твою хватку, под твой характер.

В дороге, что ли, старался?

Одной рукой правил, другой настраивал?

Конечно, ты предпочла бы альгамбрскую гитару или, на худой конец, лютню – но выбора не было. Сама ведь кивнула, никто в затылок не толкал. Теперь играй, "тетя Эльза". Брюзжание было напускным: на самом деле ты любила вот такие дни, вечера, собрания, когда могла видеть Феденьку, играть для него, кого считали твоим сыном едва ли не все… включая тебя, Княгиня.

Ведь правда?

Правда. И можно в такие минуты не думать о главном: скоро Федор с женой выйдут в Закон.

Скоро – все.

Глупая, старая Рашка… а ты помнишь свой собственный выход в Закон? О да, конечно, ты не забудешь его до самой смерти, и после смерти не забудешь…

Давай не забывать вместе?

* * *

…знать бы еще, почему ты мне запомнилась тогда?

Шла, как все.

Глядела, как все.

Муха на липкой ленте – как все.

Может быть, дело в другом: ты шла, не оборачиваясь. Семнадцатилетняя девчонка, маленькая дрянь, ты даже не пыталась тайком глянуть через плечо: где фея-крестная? по-прежнему стоит ли за тобой?!

Будто знала: стоит.

Здравствуйте, Эсфирь Гедальевна; как поживает ваш папа в Житомире? По-прежнему заверяет реб Ицхок-Лейбуша, что во-первых, он давно отрекся от блудной дочери, во-вторых, дочери у него отродясь не было, и в-третьих, жена ночами плачет, а у него тоже сердце, а сердце кровью обливается?.. Ладно, Эсфирь Гедальевна, вероотступница дражайшая, плюньте и разотрите. Что, привели ко мне вашу девочку? ой, это же не девочка, это свежий розанчик, не сглазить бы!.. извините, у меня сегодня нет сил на шутки, и на смешной акцент, от которого вы, милая Эсфирь Гедальевна, Дама Бубен, давным-давно избавились, тоже нет сил. Стойте себе за спиной вашей девочки, которая на вас даже оглядываться не хочет, стойте молча и не обращайте внимания на мое брюзжание…