[1].

Правда, поговаривали, что Здоровяк изрядно опозорил род и честь, наотрез отказавшись принять участие в Великой Битве на Поле Куру – но заявить об этом прямо, в лицо, да еще в такое лицо…

Увольте, почтенные!

Уж лучше мы падем себе на коленки да восхвалим, как должно…

– Смешной ты человек, Здоровяк! – после этого, мягко говоря, удивительного заявления, аскет бросил терзать свою косу и воззрился на плечистого тезку.– Интересно, как ты себе представляешь конец света? Ну, давай, поделись со скудоумным!

Комары кружились над отшельником, текли раздраженным звоном, но садиться не решались.

– Как? – Здоровяк замялся и подбросил в огонь охапку заготовленного впрок сушняка, пытаясь скрыть замешательство.– Ну, как все… это… значит, всплывает из океанских глубин Кобылья Пасть, огнем себе пышет, зараза, водица вокруг нее кипит…

Могучая холка его побагровела, словно Здоровяку на плечи взвалили твердь земную, голубые глаза затуманились, и во всем облике проступил душевный разлад.

– Хана, короче! Всем и сразу! Ну чего ты привязался, тезка?! – дуракам ведь ясно…

– Ясно! – передразнил его аскет.– Дуракам-то ясно, всем и сразу! Раскинь умом, мудрец ты мой! – вот возьму я сейчас Топор-Подарок, пройдусь по тебе наискосочек… да не дергайся, это я так, к слову! Тебе от такого гостинца конец будет?

– Будет,– уверенно подтвердил Рама-Здоровяк, прозванный Сохачом за то, что в рукопашной схватке вместо булавы предпочитал использовать цельнометаллическую соху.– Ежели наискосочек, то непременно будет. А вот ежели я увернусь, да выдеру вон то деревце, да комельком тебя благословлю по темечку…

Аскет просто руками всплеснул: видимо, уж очень возмутила Раму-с-Топором неспособность Здоровяка рассуждать на отвлеченные темы.

Да и то сказать: топором наискосочек – это вам, уважаемые, не истинная природа Атмана-Безликого, тут диспутов не рассиропишь…

– Ох, тезка, лень тебе мозгами шевелить! Ну представь: вот тебе конец пришел, вот ты помер, вот я тебя на погребальном костре сжег… Представил? Гибель свою представил?

– Угу,– без особой уверенности кивнул Здоровяк, наморщив лоб.– Представил. Помер и горю. Потом сгорел.

Он вдруг просиял и широко улыбнулся, как человек, только что закончивший тяжелую изнурительную работу.

– Представил! – басистый вопль Здоровяка переполошил сонных попугаев в кронах деревьев, и вдалеке хором откликнулись шакалы.– Представил, тезка! Ух, как тебя вижу: горю я, значит, на костерке, пополам разрубленный, горю-горюю, а потом – рай, тезка! Апсары пляшут, медовухи реки разливанные, гандхарвы-песнопевцы струны рвут, мою любимую "Яма Яме подвернулась" раза по три, без напоминаний…

– А дальше?

– Чего – дальше? А-а-а… ну, дальше отдохну я как следует, обожрусь райским харчем под завязку, и на следующее воплощение! Брахманом буду! Ей-ей, брахманом…

Здоровяк угас так же внезапно, как и вспыхнул, после чего добавил глухим, совершенно чужим голосом:

– Чтоб не воевать. Не люблю я это дело, тезка… полвека на земле прожил, а так и не полюбил. Эх, беда – брахманы, и те воюют! Вот ты, например, или там Наставник Дрона…

– Ну и где ж конец? – тихо спросил аскет, лаская стального быка, пасущегося на полулунном лугу секиры.– Гибель где, тезка?

Здоровяк не ответил.

Молчал, хмурился, сопел весенним носорогом.

– Выходит, что нету ее,– наконец пробормотал он.– Вроде есть – и вроде нету…

Аскет перегнулся вперед и потрепал силача по плечу.

– Вот так-то, тезка! Только не радуйся раньше времен. А то ведь можно и по-другому сказать: вроде нету ее, гибели – и вроде есть! Соображаешь?

Край неба на северо-западе резко вспух светло-лиловым нарывом. Спустя секунду горизонт прорвался осколками-бликами, брызгами кипящего гноя, залив ковш Семи Мудрецов до половины.

Натужный рокот донесся лишь через полторы минуты – и казалось, что Земля-Корова умирает в корчах, не в силах разродиться чудовищным двухголовым теленком, предвестником несчастий.

– Собачья моча! – выругался аскет самым страшным ругательством южан Скотьего Брода, ибо худшей скверны трудно было найти во всем Трехмирье.– Руку даю на отсечение, это же "Алая Тварь"! Куда боги смотрят?! – ее ж кроме как в Безначалье, нигде выпускать нельзя! Ох, Здоровяк, заварил твой братец кашу, как расхлебывать-то будем?

Не ответив, Здоровяк встал и с хрустом потянулся.

В отсветах костра он казался существом из рода гигантов, вверженным в огонь геенны только за то, что имел неосторожность родиться с сурами-богами в одном роду, да не в одной семье.

– Братец? А мой ли он братец, тезка? Люблю я его, стервеца, с самого детства люблю, душу за него выну-растопчу, а иной раз и закрадется мыслишка: брат ли он мне?! Он черный, я белый, волосы у меня прямые да светлые, а у него, у Кришны-Баламута, смоль кучерявая; меня раздразнить – дня не хватит, а он сухостоем вспыхивает… Матери у нас разные, отцы разные – где ж такие братья водятся?!

Рама-с-Топором удивленно воззрился на Раму-Здоровяка снизу вверх.

Так смотрят на слона, который ни с того ни сего заговорил по-человечески.

– Отцы разные? Матери? Что ты несешь, тезка?

– То и несу! Сидишь тут на своей Махендре, пень пнем, и ничего не слышишь, что вокруг тебя творится!

– Нет, ты погоди! Я все слышу, а чего не слышу, так тоже не беда! Всякому известно: ты седьмой сын, а Кришна – восьмой, тебя из материнского чрева боги вынули и в другое вложили, чтоб тебе в тюрьме не рождаться…

Аскет осекся и вновь принялся теребить многострадальную косу.

– Старею,– заключил он после долгого молчания.– И впрямь – пень пнем… Помирать пора, зажился. Кругом ты прав, тезка: и отцы разные, и матери, а сказок я за жизнь по самое не могу наслушался. Прости.

"Прости, сынок…" – беззвучно прошептала несчастная звезда со смешным именем Красна Девица. И небесные жители отвернулись в смущении – мать Здоровяка, чье чрево якобы приняло чужой зародыш божественным соизволением, носила точно такое же смешное имя.

– Что уж тут прощать, тезка? Думаешь, легко числиться в братьях у того, на ком "зиждется ход всех событий, ибо он – владыка живущих"?! Еще в колыбели: стоило Кришне зевнуть, как меня будили восторженные вопли нянек! Видите ли, в глотке у младенца обнаруживалась вся Вселенная с небесной твердью и просторами земными! А я с детства считался тупым увальнем, потому что видел лишь зевающий рот и ничего больше!..

Огромная ночная бабочка бестрепетно присела на руку к Здоровяку. Повела мохнатыми усиками, всплеснула крыльями, словно не одобряя шумного поведения своего нового насеста, и задремала, пригревшись. Очень осторожно силач опустился на прежнее место, положил руку с бабочкой на колени и долго глядел на цветастую странницу.

Усы топорщил.

Пышные – тысячу бабочек хватит осчастливить.

– Все его любят, Баламута,– еле слышно прогудел он, забыв о собеседнике и разговаривая больше сам с собой.– Бабы – табунами, мужики слоновье дерьмо жрать готовы, лишь бы он ласковое слово им бросил! Там, на Поле Куру: ведь дохнут же, глотки рвут, друг дружку лютой ненавистью… а его – любят! Пальцем не трогают! А я, тезка, я его больше всех люблю… Люблю, а вот драться плечом к плечу – не пошел. Это, наверное, потому, что драться я умею хорошо, а любить – плохо. Как полагаешь?

Жесткая ладонь аскета легла на запястье примолкшего Здоровяка, и бабочка зашевелилась – не сменить ли насест?

Нет, решила, что от добра добра не ищут.

– Он любил хватать телят за хвосты и дергать,– нараспев произнес Рама-с-Топором, подмигнув мрачному брату Черного Баламута,– пить тайком из сосудов свежевзбитое масло и делиться с обезьянами украденной пищей. Когда женщины доили коров, он пробирался в их дома, пугал малых ребятишек, пробивал дырки в горшках со сметаной и только смеялся, когда ему выговаривали за проступки…

– Да, тезка, все было именно так,– силач кивнул, не поднимая взгляда.– Храмовые писцы не соврали. Ни на ману[2]. И даже когда Канса-Ирод, местный царек, велел перебить всех десятидневных младенцев в окрестностях Матхуры, надеясь в числе прочих истребить новорожденного Баламута – матери убитых желали Ироду адских мук, а Кришне простили и это. Кого другого прокляли бы на веки вечные; а ему простили. И эту Великую Битву тоже простят.

Ковш Семи Мудрецов скользнул ниже. Махендра, лучшая из гор, почему-то замолчала, а мудрецы, отличаясь любопытством, не отличались терпеливостью.

Бабочка сорвалась с руки Здоровяка и устремилась в небо. Жизнь пестрой летуньи была столь коротка, что преступно растрачивать драгоценные мгновенья на долгие разговоры; а на долгое молчанье – вдвое преступней.

"Простят?" – спрашивали Семеро Мудрецов, сверкая сединами.

"Простят?!" – пятясь назад, изумленно скрипел усатый Каркотака.

"Простят…" – посмеивался воитель Уголек, оправляя одежды цвета смерти.

Сома-Месяц не вмешивался.

Он умирал, чтобы родиться вновь.


* * *

Два тезки сидели у костра: Рама-Здоровяк по прозвищу Сохач, брат Черного Баламута, и Рама-с-Топором, сын Пламенного Джамада.

На благородном языке: Баларама Халаюдха и Парашурама Джамадагнья.

Двое трусов, уклонившихся от Великой Битвы.

И вокруг них беззвучно завершался двадцать седьмой день зимнего месяца Магха. День гибели мира, день начала Эры Мрака; день, который ох как не скоро назовут восемнадцатым февраля.

Самоуверенно добавив: восемнадцатое февраля три тысячи сто второго года до нашей эры – как будто Эра Мрака может делиться на нашу и чужую.

Двое мужчин сидели с закрытыми глазами и видели одно и то же. Поле Куру, тишина, и в ночной прохладе меж трупами людей, слонов и лошадей бродит чернокожий красавец, улыбаясь невинной улыбкой ребенка.

Вот он поднимает голову, вот гигантская крылатая тень перечеркивает небо над полем брани…

И звезды тускнеют в испуге.

[3]! Хвост от дохлого осла! А я-то думал, что после вчерашней свистопляски разучился удивляться…

– Смею ли я надеяться, о крылатый друг мой,– от волнения я и сам не заметил, как заговорил в Словоблудовой манере,– что мне доведется услыхать рассказ о твоих заботах?

И уже после первых слов птицебога, чей клекот с легкостью перекрывал свист ветра в ушах, стало ясным: "сегодня" грозит быть достойным преемником "вчера".


2

…это началось лет семьдесят-восемьдесят тому назад – точнее Гаруда не помнил.

Забредя под вечер на южную окраину Вайкунтхи, личного имения Вишну-Опекуна, где Гаруда чувствовал себя полноправным хозяином, Лучший из пернатых был остановлен хриплым рыком:

– Стой, жевать буду!

Восприняв выкрик как личное оскорбление – жевать без Гаруды?! – гордый птицебог и не подумал остановиться. Даже обыденный малый облик не потрудился сменить. Мало ли, всякие твари глотку драть станут, а мы всех слушайся? Мы и сами горазды… стой, клевать буду!

И глотать.

Обогнув решетчатую ограду, которой он раньше здесь вроде бы не замечал, Гаруда клюв к носу столкнулся с такой гнусной образиной, что на миг забыл, где находится. А когда вспомнил – взъерошил перья и еле удержался, чтобы не начать властным крылом наводить порядок.

Вайкунтха изобиловала смиренными праведниками и царственными мудрецами, девицами из свиты Лакшми, богини счастья, и свитскими полубогами самого хозяина Вишну – но…

Вот именно что "но"!

– Ты кто такой? – строго поинтересовался птицебог у гогочущей образины.

– Праведники мы,– гнусаво хрюкнули в ответ и после некоторой паузы добавили.– Смиренные. Чего вылупился, индюк? Ом мани!

Священный возглас походил больше на нечто среднее между "обманом" и "обменом".

– А почему у тебя такие большие зубы? – будучи при исполнении, Гаруда решил покамест проглотить "индюка".

До поры.

– А чтоб топленое маслице котлами лопать! – образина оказалась бойкой на язык.

– А почему у тебя такие большие когти?

– А чтоб четки бойчей перебирались! – не сдавался наглец, демонстративно почесывая когтем лохматое брюхо.– Мы это… мы молились, мы молились, не мычали, не телились… эй, индюк, напомни – как дальше?!

Похабную песенку, которую затянула образина, Гаруда однажды имел удовольствие слышать – пролетая над ночным кладбищем, где пировала удалая компания пишачей.

И допустить подобное безобразие у себя в Вайкунтхе никак не мог.

В запале приняв свой истинный облик… Впрочем, птицебогу почти сразу пришлось уменьшиться вшестеро, иначе он вынужден был бы гоняться за нахалом, как слон за мышью. К счастью, образина напрочь обалдела от такого поворота событий и даже не попыталась сбежать. Разве что вякнула нечленораздельно, когда могучий клюв ухватил хама за шкирку, словно напроказившего котенка, и налитые кровью глазищи образины плотно зажмурились.

Высоты боялся, праведник.

"Я тебе покажу индюка! – злорадствовал Гаруда, взлетая так быстро, как только мог, и потряхивая для острастки скукоженного пленника.– Жевать он, видите ли, будет, скотина! Масло топленое лопать! Смолы тебе, пакостнику, а не масла!"

И лишь вылетая за пределы Вайкунтхи, птицебогу пришло в его клювастую голову: подобной мерзости просто по определению не могло быть в райской обители Вишну-Опекуна!

Даже на окраине.

Но увесистая ноша, что кулем болталась в мертвой хватке Лучшего из пернатых, мало походила на иллюзию.

И пахла скверно.

Гаруда вздохнул, едва не выронив образину, заложил крутой вираж и взял курс на дворец Вишну.


Когда золотые купола и остроконечные башенки Опекунской обители замаячили на горизонте, а внизу начались тенистые рощи с павильонами – Гаруде вдруг показалось, что он несет не праведника-самозванца, а по меньшей мере белого быка Шивы.

Через секунду бык Шивы превратился в слона-Земледержца, любого из четырех по выбору, слон – в благословенную гору Мандару, служившую мутовкой при пахтаньи океана; и клюв Лучшего из пернатых разжался сам собой.

Подхватить пленника на лету не удалось, и бедолага свалился прямиком в хитросплетение ветвей акации. Надо заметить, единственной акации на обозримом пространстве. Старой и на редкость колючей. Спикировав вниз, Гаруда вцепился когтями в густую шерсть на загривке и пояснице образины, поднатужился и принялся выдирать стенающую жертву из шипастых объятий.