Генри Лайон Олди
ШУТИХА

   Безмятежен, безнадежен,
   Безответен, наг и сир,
   Рыжий клоун на манеже
   Молит: “Господи, спаси!”
   Тот не хочет. Зал хохочет...
Ниру Бобовай

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
В ПРЕДЧУВСТВИИ ШУТА

Глава первая
“МАМ, ТЫ, ОПЛАТИШЬ ПОБОИ?..”

   Лето топтало город босыми пятками, приплясывая и хохоча.
   Жаркое, как разврат в сауне, влажное, как рукопожатие склочника, противное на ощупь, словно пирожок с повидлом, купленный на углу у ведьмастой карги в сарафане, лето гуляло напропалую. Без зазрения совести щупало голых девок, чьи бесстыжие пупки и коленки в эдакое пекло оставляли равнодушными даже выпускников кулинарного лицея “Фондю”, одуревших от буйства гормонов, подсаживалось в машины к пожизненно умученным предпринимателям, выжигая салон насквозь и с размаху ударяя по лысинам чугунной сковородой, целовало собак в косматые морды, иссушая вываленную мякоть языков; и вид рекламы “Спрайта” с дзенским слоганом “Не дай себе засохнуть!” приводил окружающих в неистовство, сравнимое лишь с малайским амоком.
   Ах, лето красное, убил бы я тебя, когда б не связь времен да Уголовный кодекс! Пришепетывание тугих шин на плавящемся от страсти асфальте! Пятна пота на футболках и блузках, подобные карте Вышнего Волочка! Венчики спутниковых антенн на крышах жадно открылись навстречу раскаленному добела небу, где шалун-Вседержитель, сменив ориентацию, с вилами наперевес кочегарит адскую топку солнца: ужо вам, сапиенсы! ужо-о-о!.. “Жо-о-о!” — эхом отзываются пенсионеры, бессмертные, словно французские академики, костеря климат, инфляцию ледников и происки международных олигархов. Голые по пояс черти-ремонтники счастливо ныряют в разверстый зев канализации: там тень, там прохлада, и если рай не под землей, то где? И с завистью следит за чертями окрестная пацанва.
   Впрочем, мы собирались начинать наш рассказ совсем иначе.
   Кто первый спросил: “мы”? Какие такие “мы”?! Ну, братцы... Стыдно. Честное слово, стыдно. Все-таки не со вчера знакомы. “Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918-й, от начала же революции второй” читали? Это мы. А это: “Лонгрен, матрос “Ориона”, крепкого трехсоттонного брига, на котором он прослужил десять лет и к которому был привязан сильнее, чем иной сын к родной матери...”? Тоже наше. И еще это: “Давным-давно в городке на берегу Средиземного моря жил старый столяр Джузеппе, по прозванию Сизый Нос...” Вспомнили?
   Нет?!
   Ясно. Босяцкое детство, академий не кончали, училка по лит-ре — дура дурой, с морским узлом на затылке. Пробуем еще раз. Значит, так: “Я ехал на перекладных из Тифлиса” — это не мы. “Первое дело я имел с Беней Криком, второе — с Любкой Шнейвейс” — тоже не мы. И на закуску: “Уже не оглядываясь, ты с усилием потащил колотушку к сияющему на солнце кругу меди” — опять не мы. Зато “Жил-был у бабушки серенький козлик...”
   Ну?!
   Ладно. Семафорим открытым текстом. “Повествование в данном романе ведется от третьего лица...” Слава Союзу писателей! Аллилуйя! Раскумекали! Мы — это они и есть. Третьи Лица. Те самые Третьи Лица, от которых ведется. И раньше велось, и сейчас, и в будущем, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить; живой классик, патриарх местоимений. В смысле, тут наше место, здесь наше имение, а кому в падлу, пусть идет к Первому Лицу и ябедничает. Про нас даже в Книге пророка Иезекииля черным по арамейскому: “...первое лице — лице херувимово, второе лице — лице человеческое, третье лице — львиное и четвертое лице — орлиное”. Конец цитаты. Так что львиная доля здесь — наша, и вести сие повествование мы намерены, не стесняясь в выражениях, прикинувшись перволицыми херувимами и выбрав объект поспособней для социального обобщения, а также морали.
   Знакомьтесь: Галина Борисовна Шаповал.
   Объект.
   Действия объекта: едет из банка в типографию, одну из трех, владелицей коих является. На машине с личным шофером. В машинах мы не разбираемся, поэтому заметим лишь, что это жирная иномарка, в профиль напоминающая морского котика, на носу у нее серебряное колечко с “пацификом” внутри, а на корме написано: “Turbo”. Остальное додумайте сами. Разумеется, было бы много увлекательней, едь милейшая гражданочка с корабля на бал. С пиратского брига, где на реях живописно болтаются опухшие от рома флибустьеры; на бал, где гусарский поручик (возможно, сам Ржевский, бретер, фанфарон и герой одноименной пьесы Гладкова “Давным-давно”) пригласит ее на вальс. В карете, запряженной цугом. Или шестерней. Ребристой такой шестерней, сплошь в машинном масле. И чтоб дуэль. “На тридцати шагах промаха в карту не дам!” И чтоб страсти-мордасти, а рыжие и зеленоглазые стервы пусть травят соперницу ядом кураре. Но не до смерти. И еще эльфы. Да, эльфы обязательно. Куда без них...
   — Потом заедешь в “Эльф”. — Мобильный бонвиван “Siemens” сладко затоковал близ розового ушка, соглашаясь. — Возьмешь упаковку сока. Мультивитамин. И мюсли. Мюсли, говорю! Банановые. Остальное на твое усмотрение. Кто придет? Кантор? Какой кантор?! А, Зямочка Кантор, твой однокурсник... Ладно, возьми коньяка. Все. Люблю-целую. Пока.
   Последнему — заканчивать разговор по телефону равнодушно-скоростным, как спуск пятиклассника по перилам, “люблю-целую” — гражданка Шаповал научилась у своей дочери Анастасии Игоревны, в просторечье Настьки, студентки консерватории по классу виолончели, сейчас пребывающей в академотпуске.
   Мы, конечно, понимаем: никакой романтики. Офис, академка. Банановые мюсли. Проза буден, чирьем на носу раздражающая истинного ценителя беллетристики. Вот, например, бомж у гастронома “Павловский”, мимо которого только что проехал наш экипаж, очень неприлично выражался. Ему, бомжу, вдруг подумалось, что никогда он, бомж, не увидит неба в алмазах, вот он и выразился. Такими словами, которые вы знаете, но не любите читать в приличных книжках. Мы эти слова тоже знаем. И поручик Ржевский, который не из пьесы Гладкова, а из народного творчества, знает. Поэтому, вздумай водитель притормозить на углу, волей-неволей нам пришлось бы повторить слова бомжа вслух, ибо Шаповал их обязательно услышала бы в открытое окно, а против правды жизни не попрешь. И что дальше? Вы бы захлопнули книгу, разражаясь жалобами в адрес Комендатуры Изящной Словесности, а мы бы из Третьих Лиц стали Тридцать Третьими, сгинув во мраке букинистики, не к ночи будь помянута. Хорошо все-таки, что водитель не притормозил. А романтику мы организуем позже. Чтоб вы не обижались. Бал, корабль и яд кураре. Блеск шпаг на берегу залива. И эльфы. Мелкие такие, с крылышками. Порхающие над гречихой. Честное слово, с романтикой мы что-нибудь придумаем. Верите?
   — Мирон, — сказала Галина Борисовна. — Мирон, я спешу.
   — Скоро будем, — вежливо ответил Мирон, похожий на вьетнамца характером, покладистым, но непобедимым. Внешностью же Мирон был чистый, “як сльоза”, хохол, с густыми пшеничными усами, свисающими ниже бритого подбородка, и, согласитесь, это было странно. Особенно при фамилии Майсурадзе. — Тютелька в тютельку. Не беспокойтесь.
    ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
    Знаешь ли ты, любезнейший брат наш во чтении, что, открыв эту книгу, кобылицу необъезженную и жемчужину несверленую, а также дочитав вглубь до первых звездочек, ты теперь, как честный человек, обязан дочитать книгу да конца? Не знаешь? И хорошо, что не знаешь. От многого знания много печали.
    Знаешь ли ты, о вождь гордого племени буквоедов, что больше всего на свете не любит твой коллега-читатель? А не любит он лирические отступления, подробные пейзажи, детальные портреты, полифонию сюжета, вставные эссе о судьбах мира, описание сбруи и пр. Вот эти-то “пр.” он ненавидит больше всего. А еще читатель не любит читать, но тщательно это маскирует.
    Уж поверь нам на слово.
    Искренне твои, Третьи Лица.
   — Миссис Твистер приехали!
   Верхнее “ля” референточки Ангелины Чортыло рассыпалось хрусталем из окна третьего этажа, где, подобно отраде в высоком терему, тосковал офис полиграф-фирмы “Фефела КПК” (чуете это зябкое ф-ф-ф? фея, фонтаны, форшмак...), — и хозяйка позволила себе улыбку, тонкую, как талия Плисецкой, и мудрую, как башмачник Саркисян на углу Бабеля и Блюхера. Данное сотрудниками прозвище было лестью лишь отчасти, а значит, всем дозволены маленькие слабости.
   — До часу свободен, Мирон. Если что, я позвоню.
   — Вольному воля, — философически согласился Мирон, дождался, пока хозяйка покинет салон, и со значением, достойным вдохновенного пророка Варуха, переиначил классический финал: — А пасомым — сарай!
   Мы только хотели спросить, что он имел в виду, но Мирон уже уехал.
   Первый зам, Владлен Зеленый, приплясывал на крылечке. Он лоснился и сиял. Катался сыром в масле. Потирал жирненькие ладошки, блистая обаянием лысины. Лю-ббй принял бы первого зама за подхалима и мелкого комплиментария, готового ноги мыть и воду пить, лишь бы не работать, — о да, любой, но только не прозорливица Шаповал. Знала Галина Борисовна, доподлинно знала, что за лев рыкающий скрывается под обманчивой личиной Зеленого, рыцаря честного и сурового. Не раз стояли они плечом к плечу против алчных орд санэпидемстанции, не единожды, спиной к спине у мачты, отбивали абордаж пьяных мытарей, джентльменов государственной удачи; ухарей-брандмейстеров, норовивших заклеймить пожароопасную типографию каиновой печатью, сдерживали они вместе, трубя в рог, и часто, обессилевшую, уносил Владлен госпожу на мощных руках своих, не забывая при отступлении пинать лиходеев-конкурентов коваными подошвами сапог. Чего стоит лишь история штурма Черного Исполкома, когда ради вызволения взятого под арест тиража шла Шаповал на приступ, закована в броню встречных исков и ощетинясь жалами указов, а верный Владлен прикрывал тыл червлеными щитами “крыши” и джипами лесной братвы-вольницы! Пять юристов, как пять полков копейных, бились против “Фефелы КПК”! Пять ответственных секретарей, словно пять эскадронов гусар, прикрывали фланги Владыки Черного Исполкома; звезды падали с неба на погоны ярыжек прокуратуры, звезды рушились с погон оземь, рассыпаясь прахом компромата, а вдали маячил, копя чародейскую силу, сам Призрак Губернатора! Но пал Черный, пал, уязвленный в пяту, и взгремели на павшем доспехи!
   Вот каков ты был, зам Зеленый, и потомки воспоют тебя в гимнах: .
   “Се зам!”
   — Галиночка Борисовна! Рад, душевно рад... Идемте за мной, обхохочетесь!
   Дробно топоча по отзывчивой лестнице, Владлен провел Шаповал на третий этаж, но вместо кабинета распахнул пред ней дверь отдела заказов. Там, в окружении тихо млеющих верстунов-макетчиков, закипал гневом матерый дедуган в кунтуше, сапогах и при сабле. Шаровары деда уже щупала украдкой референточка Ангелина, дивясь гладкости шелка. К счастью, щупала она в правильном месте, где хоть и с трудом, но получается украдкой. Иначе быть беде. Рядом с гостем топтался квадратно-гнездовой мальчик, стриженный под “миргородского ирокеза”, супился, молчал, сверкая глазками, похожими на вишни, если случается в наших садах ядовитое вишенье.
   Экраны мониторов мерцали, впитывая облик визитеров.
   — Это, смею заметить, заказчик. Кошевой Лопанского казачьего полка. С сыном. Говорит, станет только с главным дело вести. Иначе, говорит, никак. С семи утра ждет, не уходит. Вы очень кстати приехали...
   Дед со скрипом повернулся вокруг оси, прищемив ангелине шаловливую pучку.
   — Отаман, — буркнул он. — Я. А ты, значитца, в этой бусурменской первопечатне...
   Увидел дед. Сдвинул кудлатые брови. Осекся.
   И не заметила Галина Борисовна, как распалась связь времен. Лишь огляделась с грозным весельем во взоре. А мы, Лица Третьи, от которых ведется, чуток пособили.
   Самую малость.
   Полыхнуло солнце в стеклопакетах венецейских, раскатилось льдинками хрусталя. Вздрогнули на столах химеры-всезнайки, хитрющие твари с тех островов, где желтые, как гречишный мед, нехристи едят вареники с устрицами и пузо натощак шаблей порют; Ивановой звонницей откликнулась свора телефончиков: трень-брень, всяк-звяк! Оправили мышастые сюртучки замы-завы, менеджеры-маркетологи, хитрая немчура, на всякие вытребеньки гораздая. А перед Шаповал, уперев руки в бока, стоял кошевой отаман Бовдюг Закрутыгуба, козак битый, тертый и в семи щелоках навыворот кипяченный.
   — Баба, — со странной интонацией сообщил кошевой, дожевывая левый ус. В карем глазу его, как в испорченном телевизоре, начала было оформляться ясная мысль, но, потеряв сигнал, угасла на корню. — От же ш чортовы бабы нынче родятся!
   Скосившись на Галину, отаман вдруг подмигнул ей, словно вознамерясь увлечь в лихую пляску, да передумал. Оборвал морганье на середине, вызвав оторопь у окружающих, и внятно продолжил басом:
   — Кругом бабы козакуют! У Туреччину за хабаром кто челноками бегает? Бабы. На ярмарках кто три шкуры с нашего брата-сечевика дерет? Жиды? Куда там! Жидова у Святой земле с сарацинами славно бьется! лыцари! есть порох в пороховницах! А по ярмаркам да шинкам — опять бабы, да арапские китайчата на побегушках. Менты, парламенты, апартаменты!., документы! тугаменты! — Куренного понесло, но дед справился. Кремень, не дед. — Цыгарки с ментолом! Всюду они, бабы! От же ш жизнь пошла! Не жизнь, чистое золото! Моя-то старая сносилась, скрипит, так я себе новую присмотрю: складную, поворотливую! Бизнес-бабу! Буду как у Христа за пазухой!
   — Ты, отаман, брось языком плескать, — шевельнула соболиной бровью хозяйка, наступая на кошевого, разговорившегося сверх всякой меры. — Ишь, бабу ему! Ты прямо говори: зачем пришел?
   Кошевой приосанился. Сбил на затылок смушковую шапку с длинным, как Днепр при тихой погоде, шлыком:
   — Грамоты нужны. Ох, добрые грамоты! Сечевой пачпорт козакам требуется. Чтоб ясно было: я, Мосий Шило или там куренной Кукубенко... Нынче козак без пачпорта — тьфу! Пустое место. Шаблю пропей, люльку отдай вражьим ляхам, свитку в шинке заложи, а грамоту сохрани!
   — Первый офсет кладем? Полукартон?
   — Шоб ребром сало резало!
   — Полноцветка?
   — Ага! Ой, луг, цветет луг, червонеют маки...
   — Ламинация?
   — Отож!
   — Тираж?
   — Га?
   — Сколько штук делаем?
   — Сорок две...
   — Ты куда, сучий дед, явился? На паперть?
   — Сорок две тыщи, говорю! С гаком!
   — Ох, кошевой! Ох, пекельная душа! Предоплата?
   — Мы заплатим! Мы уж вам за это заплатим так, как еще никогда и не видели: мы дадим вам горсть червонцев!
   — Эге, горсть червонцев! Горсть червонцев мне нипочем: я цирюльнику даю горсть червонцев за то, чтобы мне только половину вечерней прически уложил. Черным налом плати, кошевой!
   — И на что бы так сразу? Цур вам! Ну да куда денешься... Даю! Могу зеленым золотом, могу всякой всячиной, по козацкому бартеру: кожухи дубленые из султанского Стамбула, возы-бенцы, галушки-скороварки, черевички Саламандры — добрые черевички, царице впору...
   Сверкнула очами Галина. Очки суконкой протерла и еще раз сверкнула. В изразцах пестрых, что по стенам устроены, искры-дьяволята гопака ударили. Затряслись крючкотворы, шелупонь бритая, под взглядом хозяйки:
   — Кофия отаману! С сахаром! Чтоб плясал в чашке!
   — От, сынку, — строго кивнул куренной мрачному ребенку, за все время не проронившему ни слова. — Никогда б не сказал тебе: будь бабой! а сейчас скажу. С шаблей по нашим дням много не накозакуешь. Никак не можно с шаблей. А с шоблой, да с крышей черкесской, да с первичным накоплением капитала, трясця ейной матери, важно развернешься. Уразумел?
   — С шаблей у буцыгарню волокут, — отозвалось рассудительное дцтя, прикусывая лошадиным зубом кончик оселедца. — Я у буцыгарню не хочу. Я мытарем хочу. Или в бурсу ментовскую. Батька, идем до хаты, а то мамо нам обоим хвоста накрутит...
   — Зачем до хаты! Куда до хаты! Прошу ясновельможного пана до конторы! — вмешался опытный бес Зеленый, грозя братии верстунов злым кулаком. — А вы чего прохлаждаетесь, голодранцы! Кто за вас работать станет, Александр Сергеевич?!
   По причине энциклопедической эрудиции Зеленый имел в виду всех сразу: поэта Пушкина, композитора Даргомыжского, актера Демьяненко и юриста Комарова, автора эпохальной “Ответственности в коммерческом обороте”.
   В 13.00 верный Мирон осадил иномарку на всем скаку, лихо паркуясь у пирамидального тополя. Морской котик с колечком в носу пыхтел, урчал и косился фарой на беленькую “Ладу”, намекая о возможном мезальянсе. У котика начинался брачный сезон. Выглянув в окно, Галина Борисовна лишний раз убедилась в пунктуальности кучера, погрозила пальцем котику, отчего тот сразу охладел к местной простушке, и начала собираться. В обеденный перерыв обещала встретиться с дочерью.
   Когда она уходила, сотрудники рыдали, а сентиментальная Ангелина Чортыло бросила в окно чепчик, потом поняла, что бросила совсем не чепчик, и прослезилась.
   — В “Голубой Дракон”, Мирон!
   — Ну, — берясь за гуж, загадочно отозвался Мирон, умением держать паузу похожий на Василия Ивановича, но не на знаменитого комдива, а на менее известного по анекдотам актера Качалова (настоящая фамилия Шверубович). Он держал ее, дуру-паузу, за глотку, всей пятерней, цепкой и покрытой рыжей щетиной, в результате чего пауза задыхалась и отправлялась в мир иной, лучший, где ее никто не будет держать таким варварским образом. Во всем же остальном, а в особенности — детской доверчивостью, Мирон напоминал Константина Сергеевича, но не страстного славянофила Аксакова, автора записки “О внутреннем состоянии России”, поданной через графа Блудова императору, Александру II в 1855 году, а режиссера Станиславского (настоящая фамилия Алексеев), продюсера блокбастеров “Чайка” и “На дне”. Согласитесь, подобное сходство не вызывало удивления, потому что третье высшее образование Мирон получил по профилю “руководитель коллектива антинародной самодеятельности”, сразу после физкультурного и юридического. — Уже едем, чурчхела дедакаци. Н-но, дохлая...
   Впрочем, Галину Борисовну сейчас мало занимали Мироновы нюансы.
   Мать думала о ребенке.
   Ах, дочь Анастасия, дщерь человеческая! Была ты вся резвость и живость характера, которые унаследовала от отца, человека, готового бурно начать любое дело: от реструктуризации долгов страны до постановки “Отелло” в тюремном госпитале — но неспособного завершить даже строительство карточного домика. Шаловлива и невинна, ты давала отдохновение усталой матери, лепеча у нее на коленях после трудового дня, и если вынужденный недостаток тепла души можно восполнить избытком презренного металла, то была ты окутана этим эрзац-вниманием с ног до головы. Материнская любовь била гейзером: фигурное катание, синхронное плавание, подиум и виолончель, английский, французский и суахили, элит-гимназия “Мон Парнас” и школа бальных танцев С. Фляка — все нашло в тебе воплощение, не найдя завершенья. Консерватория им. М. Ломоносова радостно приняла тебя в лоно свое, ибо ректор, страстно желая обрести лавровый венок депутата, нуждался в дармовых плакатах и тиражах газеты “Форс-Мажор”, — но столь же быстро низверглась ты, о Анастасия, в пучину академотпуска по причине творческого кризиса.
   Имя кризису было — Полиглот Педро.
   Под таким эпатажным псевдонимом взлетел, чтобы вскоре рассыпаться колючими искрами, харизматический авангард-идол, лидер acid-doom-band “Ешкин Кот”, тощий надтреснутый тенор с обилием вторичных половых признаков, в миру — Петька Аршинник. Стоило взгляду Полиглота Педро, взгляду еще не вполне огненному, но уже начиненному динамитом рока, единожды упасть на тебя, о дочь, и высокий штиль жизни твоей превратился в шторм, пожирающий шаланды здравого смысла и фелуки аргументов. Страсть-мордасть, хвост морковкой, дым коромыслом, родаки — козлы, погрязшие в быте, они ни фига не понимают, он гений, он сделает меня знаменитостью... Родаки почесали рога и смирились (вдруг и впрямь гений...), купили на свадьбу двухкомнатную хату, после чего умыли руки с мылом “Palmolive”, защищающим кожу от бактерий. Прошел год, гений остался дерьмом, сохранив от былой гениальности лишь первую букву, блудил с новыми вокалистками, меняя их если не как перчатки, то уж точно как траченые кондомы; кажется, давал жене по морде, “Ёшкин Кот” трещал по швам от портвейна, склок и патологической неспособности отличить ля-бемоль от моль, бля...
   Ах, дочь Анастасия!
   Гордая и замкнутая, однажды ты пришла к маме... Нет. Ты не пришла. Не хватило отваги. Ты позвонила ей на мобильник и сказала, дрожа тоненьким девичьим горлом:
   — Мутер, это беспредел. Что делать, мутер? Люблю-целую.
   — Гнать в шею, — ответила практичная мутер. — Люблю-целую.
   Я боюсь его, мутер. Он грозит мне баллончиком с перцовым концентратом.
   Люблю-целую.
   — Я выезжаю, — ответила мутер, и сотрудники, видевшие Шаповал в этот роковой момент, поседели навсегда, а ожидавший в кабинете клиент заработал инфаркт миокарда. — Люблю-целую.
   В последних словах звучал колокол Армагеддона. Тщетно было спрашивать, по ком звонит он, ибо он звонил недвусмысленно.
   Развод прошел тихо.
   Полиглота Педро больше никто не видел.
   “Голубой Дракон”, иначе “Блю-Лун”, в это время дня пустовал. Ждал звездного часа — ночного кутежа завсегдатаев, с битьем утки по-пекински, ведрами бритвенно-ост-рого супа из креветок и хоровым “Косят зайцы траву...” под цитру с флейтой. Но ночь пряталась за отрогами Пырловского жилмассива, и чрево дракона тщетно алкало напол-ненья. Лишь в углу ворковали три крохотные вьетконговки, мелодично обсуждая на птичьем своем языке искусство торговли штиблетами, да сидела под сенью коллекции вееров, прямая и несчастная, дочь Анастасия, грустно употребляя мороженое для охлаждения пострадавших нервов.
   Пепельница на столе кишела свидетельствами ее печали.
   Идя к дочери, Галина Борисовна с ужасом ощутила, что айсберг нравоучений, приготовленных заранее, тает с каждым шагом. Хотелось утешить, приласкать, обнять и завыть по-бабьи, на два голоса, пугая вьетконговок — или, напротив, зовя присоединиться, ибо баба есть баба, даже если она торгует китайскими штиблетами с маркой “made in USA” в черноземной Малороссии, за тысячи ли от родного Во-Тхай.
   И вновь распалась связь времен. Сплелся из нитей бытия 15-й год правления под девизом Первичного Накопления Ци, соткалась вокруг женщин харчевня Дядюшки У, что на окраине Вешних Хунвэйбинов, и диковатый варвар Дамо подмигнул с гравюры разбойничьим глазом. Запахло мэйхуа, фейхуа и жареными чау-чау; учение Будды распространилось до Восьми пределов, продажная певичка затянула жалостную “Виновата Ли Я!”, а на улице двое святых отцов занялись выяснением главного вопроса веры: чье кунфу лучше? Присев за столик и обмакнув диетический хлебец “О Юй Юй” в блюдце с подслащенным чесноком, Шаповал приняла позу “Император благоволит к бьющим челом” и качнула вилочкой в манере “Учтивый Ду”, тонко намекая на готовность начать беседу.
   — Достопочтенная госпожа мать моя! — согласно “Мыслям о сокровенном”, изложенным патриархом Ша в пагоде Хмельного Воспарения, Анастасия всплеснула рукавами, выражая дочернюю покорность. — Уяснив по здравом размышлении трижды благословенную правоту твоих наставлений, а также окончательно разочаровавшись в образе жизни лукавого говнюка, коварством и развратом увлекшего меня, невинную девицу, со стези добродетели в пучину тысячи скорбен...
   Тут она, зардевшись курочкой в гриле, слегка перевела дыхание, ибо лишь на факультете вокала встречаются достойные студенты, чьи зев и гортань способны без последствий выдержать нагрузку церемониальных речей. Терпеливо дожидаясь, пока дочь справится с обуревавшими ее чувствами, Галина Борисовна размышляла о бренности сущего, препонах на пути к Семейному Дао и поставках жидачевского картона. Как говорил прославленный Ли Бо в переводе Анны Андреевны Ахматовой, перед тем как утонуть, в состоянии алкогольного опьянения ловя луну в пруду:
    Ступени из яшмы давно от росы холодны.
    Как влажен чулок мой! Как осени ночи длинны!
    Вернувшись домой, я ложусь и покорно внимаю
    Оленьей печали и брани озябшей жены.
   А может быть, Ли Бо говорил как-то иначе, но у нас сейчас нет времени это проверять.
   Пухленькая разносчица в кофточке, изукрашенной иероглифами “cool” и “must die”, воспользовавшись паузой в беседе, с поклоном заменила на столе пепельницу, искусно покрыв старую новой и подхватив разлетевшиеся крупицы пепла на лету, — жест ее меж сведущими назывался “Гора Тайшань падает на голову” и выдавал мастера сокровенного стиля Черепахи-и-Коровы, иначе “гуйню-цюань”. Оценив искусство разносчицы двумя-тремя краткими возгласами, Анастасия продолжила:
   — И решилась я, о матушка, на шаг, скрывающий в себе пылкость юности и обдуманность зрелости, ибо хочу я отныне, пребывая в тисках крутого невроза, завести себе...
   Вспомнив советы мудреца-отшельника Ал Юши Вескаравайнера, практиковавшего на дому искусство Алхимии Сердца, Галина Борисовна расслабилась, сосредоточилась на “желтом дворе Хуан-Тин”, который есть не что иное, как II киноварный котел в области солнечного сплетения, прояснила дух и принялась размышлять. Дитя подвержено смуте. Дитя решило завести. Кого? Мысленно расположив, подобно гадательным стеблям тысячелистника, возможные варианты по мере ухудшения, она пришла к следующим выводам:
   а) любовника;
   б)собаку;
   в) второго мужа;
   г) ребенка.
   Во всех четырех случаях внутреннему взору матери предстала гексаграмма Да Ю, переходящая в Куй, что являлось условно-благоприятным знамением. Каково же было изумление почтенной госпожи, когда дитя, выдержав паузу, подвело итог: