Страница:
Джеймс Олдридж
ПРОЩАЙ, АНТИ-АМЕРИКА!
Летом 1955 года с женой и двумя детьми я жил в Сен-Жан-Кап-Ферра в старой обветшалой вилле под названием «Эскапада». Обстановка была весьма экзотическая и нелепая, учитывая необычность драмы, которая развернулась тогда у нас в саду, на нашей веранде и террасе. То была встреча одного из советников Рузвельта по китайским делам, чья жизнь (как и жизнь Олджера Хисса) была сломана после вызова в Комиссию по расследованию антиамериканской деятельности, и его бывшего друга, который донес на него и фактически его сгубил. Идея свести этих людей — Филипа Лоуэлла, жертву, и Лестера Терраду, его обличителя, — вначале привела меня в ужас. Но инициатором их встречи был не я, и мой голос на том этапе оставался только совещательным. Задумала и устроила эту встречу Дора Делорм. В молодости Дора была красавицей — этакая типично американская Венера, хотя и француженка до мозга костей не только по крови, но и по той крестьянской собственнической жилке, которая заставила ее чуть не в семьдесят лет вернуться во Францию и вложить свои деньги в землю, а не в ценные бумаги. Сейчас это была богатая, дородная дама, снисходительная и высокомерная, обаятельная и неглупая, взбалмошная и хитрая. В тот жаркий июльский день 1955 года она приехала ко мне со своим планом, потому что Пип Лоуэлл гостил у нас. Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности не стала сажать его в тюрьму. Она просто внесла его имя в свой черный список, и это было равносильно изгнанию из общества. Дела Пипа были настолько плохи, что в 1952 году он покинул Штаты и приехал во Францию. Никто не знал, как ему удалось выехать из Америки, ведь у него отняли даже паспорт, и он вот уже несколько лет жил на птичьих правах в Париже — один из многих политически неблагонадежных американцев, таких же, как и он, беспаспортных и лишенных средств к существованию.
— Догадайтесь, зачем я приехала к вам, Кит? — спросила меня однажды утром Дора, подкатив к вилле «Эскапада» в своем «пежо».
— Если надеетесь заманить меня на один из ваших кошмарных пикников, — ответил я, — то выкиньте это из головы.
Дора засмеялась басом.
— Нет, пикник тут ни при чем.
— Тогда, значит, вас интересует Пип Лоуэлл, — сказал я, зная, в каком сомнительном обществе вращалась Дора. — Это тоже не пройдет.
— Но есть очень хороший повод, — проговорила она таинственно.
— Повод для чего?
— Пригласить Филипа Лоуэлла к обеду.
— Вы знакомы с Пипом? — спросил я недоверчиво.
В эту минуту вошла моя жена Эйлин с рюмкой гренадина, которую Дора тут же осушила залпом.
— Нет, с Пипом Лоуэллом я не знакома, — сказала она. — Но я много лет знала его старого друга Терраду.
— Эту сволочь! — вспыхнул я.
— А, перестаньте, — сказала Дора. — Жизнь у Террады сложилась не менее трагично, чем у Лоуэлла.
— Ерунда. Террада — лжец и чудовище.
— Ну ладно, оставим это, — оборвала она меня. — Дело в том, что Террада приезжает погостить ко мне на несколько дней, и он просил меня пригласить Лоуэлла, потому что хочет с ним встретиться и поговорить.
— Ни за что! — отрезал я.
— Почему?
— Да потому, что эта затея мне кажется чудовищной! И пользы она никому не принесет.
— Откуда вы знаете? Между прочим, Лоуэлл — совершеннолетний, — настаивала Дора, — пусть он сам за себя решает. А вдруг встреча все-таки принесет ему пользу?
— Сомневаюсь, — сказал я, но решимость моя была поколеблена.
— Террада говорит, что знал вас в Нью-Йорке, — сказала Дора, явно желая расположить меня в его пользу.
— В Нью-Йорке я знал их обоих. Тогда они были большими друзьями.
— Так пусть они снова станут друзьями, — сказала Дора.
И тут я ее понял.
— Ну что ж, — согласился я. — Во всяком случае, я скажу об этом Пипу.
— Террада будет здесь в воскресенье с женой и сыном.
— С женой и сыном? — тупо повторил я. — Вы разве не знаете, что жена Террады раньше была женой Пипа? И что их сын на самом деле сын Пипа?
Дора от всей души расхохоталась — ее округлая белая шея заходила ходуном.
— До чего же мы, смертные, глупы, — сказала она, и ее машина с ревом сорвалась с места: Дора явно боялась, что я могу передумать.
«Жена и сын Террады» снова заставили меня усомниться в разумности Дориной затеи, и я решил посидеть и поразмыслить над всем этим, прежде чем идти к Пипу. Нужно было все тщательно взвесить, поскольку я знал их еще с 1941 года, когда работал в корпорации, издававшей журналы «Тайм» и «Лайф».
В 1941 году Генри Люс предложил мне работу в отделе военной хроники, потому что я воевал в Финляндии, Норвегии, Греции и в Африке, в пустыне. Руководили отделом Чарльз Уэртенбекер и Джон Херси. Я сидел в одной комнате с Тедди (Теодором Г.) Уайтом и оклахомцем Сэмом Солтом, одним из тех газетчиков, которых вспоминаешь всю жизнь с любовью и благодарностью.
В ту зиму и весну у нас, на тридцатом этаже, собиралось много талантливых людей, всегда было шумно, весело, интересно. Мы с Тедди не относились к разряду всерьез пьющих, а вот Сэм был большой любитель выпить: он считал, что мне полезно было бы увидеть и другие аспекты американской жизни «при более благоприятных условиях». Однако в своих посягательствах на рабочее время в редакции мы несколько утратили чувство меры, и начальство решило разлучить нашу компанию. Уэртенбекеру намылили шею, а меня переселили в ту комнату, где работали Лоуэлл и Террада и где не было Сэма, так усердно поощрявшего меня в моих попытках познать тайны американской жизни. Впрочем, эта мера выглядела довольно странно, поскольку и Лоуэлл и Террада вечно пропадали по каким-то своим делам. В отношениях этих людей не было ничего предосудительного, их связывало другое — интерес к одному и тому же предмету, такой глубокий, что он сделал их неразлучными.
— Опасно там у них, Кит, — сказал мне как-то Сэм. — Смотри, будь осторожен.
С первого взгляда было ясно, что главную роль тут играл Террада. Это был крупный, плотный мужчина с мускулистыми ногами, пышной шевелюрой и широким лбом. Достаточно образованный и упрямый, он чем-то напоминал библейского пророка — во всяком случае таким он казался мне, иностранцу, — пророка тучного, а отнюдь не тощего. И к тому же человека моего поколения — словно ничего не было до него и ничего не будет после. Его отец был богемский стеклодув, мать — полька из Тильзита, имя он себе придумал чешское — по крайней мере, оно так звучало, но достаточно было одного взгляда на него, чтобы понять, что он дышит в унисон со всей остальной американской нацией.
А вот Пип выглядел легкомысленным аристократом из Новой Англии. Он всегда был весел, пожалуй, даже слишком весел, словно стыдился чего-то или пытался скрыть какую-то неудачу. Но было в нем что-то древнее, точно он существовал не одно столетие и все рафинировался и рафинировался — как и его имя, — пока Америка строила домны, города и шахты.
«Ты прав, ты прав, ты прав», — говорил он бывало Терраде, когда они обсуждали какой-нибудь важный идеологический вопрос, касавшийся войны в Европе, конституции штата Атланта, прессованной пудры «Мейфлауэр», словом, всего, что вызывал к жизни бурный расцвет Америки.
В действительности эти двое были скорее противниками, чем единомышленниками. Их разделяло… Что же их разделяло?
По наивности я вначале думал, что девушка, занимавшаяся обследованиями, которая иногда появлялась у нас и, застенчиво прислонившись к косяку, болтала со всеми нами. Хотя вообще-то она разговаривала только с ними, а не со мной. Звали эту аккуратную и исполнительную девушку Джуди Джефферсон, она была из родовитой семьи, изящная, с россыпью веснушек на носу, бледными губами и улыбчивыми глазами. То было время жемчужных ожерелий, свитеров из ангорской шерсти и облегающих юбок, и все это шло Джуди как нельзя лучше. Она имела обыкновение постукивать карандашом по зубам слегка приоткрытого рта, и это до такой степени волновало, было столь пленительно и действовало до того возбуждающе, что я вскоре понял: так, повинуясь инстинкту, проводит атаку женщина, которая догадывается, что всякого рода приемы действуют на мужчин вернее, чем ее формы. Надо сказать, что пользовалась она этими приемами весьма успешно.
Однажды, прислонившись, как всегда, к двери, Джуди сказала:
— Приходите ко мне сегодня обедать, хорошо?
Я поднял на нее глаза, но не ответил. Пип и Террада тоже промолчали.
— Я приглашаю вас, Кит, — произнесла она решительно, словно выполняя некий долг.
— Меня?
Я не смотрел ни на того, ни на другого из моих коллег, ибо знал, что не я был нужен Джуди, а один из них.
— Вот это да! — сказал Пип; глаза его лучились смехом.
— Этот чертов англичанин является к нам и крадет у дураков-американцев девушку прямо из-под носа, — изрек Террада.
В тот вечер за устрицами я прямо спросил Джуди Джефферсон, почему она пригласила к обеду меня, а не их.
— Потому что они иногда действуют мне на нервы, — ответила она. — Вы бы только послушали, черт их дери, о чем они все время разговаривают!
Я никогда не задавал себе этого вопроса, но когда задумался, сразу понял, каков должен быть ответ.
— Об Америке, — сказали.
Она удивленно посмотрела на меня и вдруг засмеялась:
— Ну, конечно, о чем же еще можно разговаривать!
— Вообще-то мне это только что пришло в голову, — признался я.
— Итак, у них роман со страной, — саркастически заметила она.
После этого обеда с Джуди я начал внимательно следить за Пипом и Террадой, и мне стало ясно, что пребывание Джуди в дверном проеме не пропало даром: они никогда не говорили о ней, хотя всех других девиц любили разбирать по косточкам.
Не прошло и недели, как к обеду был приглашен Террада, а еще через несколько дней — Пип.
И все же не Джуди стояла между ними. Мне так казалось сначала — и то лишь потому, что я совсем не знал Америки. Сложные нюансы их разногласий были просто недоступны моему пониманию, и только после одного особенно долгого спора о Сэме Адамсе я, наконец, начал постигать их природу.
Пип был не только отпрыском истинно американского рода, но само его воспитание, проникнутое духом пуританской и либеральной американской демократии XIX века, как нельзя лучше вооружило его для борьбы за унаследованные традиции. Однако далеко не все эти принципы и традиции он принимал. Я вовсе не собираюсь утверждать, что он предпочитал марксизм или какое-либо другое учение. Он плохо разбирался в марксистских принципах, и они не интересовали его. Пип был мыслителем чисто американского типа, и однажды за ленчем в ресторане, расположенном в подвале нашего здания (Террада в тот день был в Вашингтоне), он очень просто и ясно изложил мне свою весьма оригинальную точку зрения, наблюдая за девушками, которые носились по углубленному в землю катку Рокфеллер-сентра.
— Америка, — сказал он, — вновь и вновь «пытается возродить себя в образе мужественного и честного пионера-фермера времен покорения Запада. Однако сейчас эти попытки выглядят попросту нелепо, — продолжал он, — потому что на самом деле Америка — страна иммигрировавших из Европы крестьян, и философские корни американского практицизма следует искать именно в этом.
Я возразил, что не все иммигранты — крестьяне из Европы.
— После тысяча восемьсот семидесятого года, — сказал он, — основной приток населения в нашу страну шел за счет европейских крестьян или же вышедших из крестьян мастеровых. Современную Америку создало именно крестьянство, переселившееся из Европы.
— И что из этого следует?
— Видите ли, Кит, — отвечал он, — они привезли сюда свою крестьянскую философию. Чего они желали больше всего? Материального благополучия. Эта страсть у них в крови. Как, впрочем, и приземленность. Как, впрочем, и вульгарность. Равно как и предприимчивость, и физическая сила, и необузданность, и упорство. Равно как и суеверие, и сентиментальность плюс к этому еще непрошибаемый житейский и религиозный консерватизм. Вот где истинная Америка. Вот с каким человеческим материалом нам приходится иметь дело, а вовсе не с благородными пионерами, которые гордо и независимо расхаживают с ружьем в руке по своим богатым землям и бескрайним просторам. И считать, что нынешние американцы на них похожи, — опасное заблуждение.
— Да, но ведь старая философия — неплохая основа для новой.
Мы выпили еще по одному мартини со льдом, и Пип продолжал:
— Как вы можете так думать? Какое, например, дело прусскому крестьянину, который стал питтсбургским сталелитейщиком, до традиций, восходящих к Томасу Джефферсону и Эндрю Джексону? Да никакого! Даже говорить об этом смешно.
— А не кажется ли вам, что вы в этом похожи на высокомерного патриция? — сказал я. — Не кажется ли вам, что вы отказываете иммигрантам в том, что досталось вам просто от рождения?
— Нет, нет и еще раз нет! — сердито воскликнул он, и в это время девушка на коньках проскользнула мимо нашего окна, оставив на нем брызги талого льда. — Мне претит это ваше так называемое «право от рождения» или искусственное поддержание устарелых традиций. Я отвергаю их. Наоборот: я пытаюсь довести до сознания первого поколения вышедших из крестьянства горожан, что это их страна, что наша философия должна начинаться с них и…
— То есть вы хотите полностью отказаться от традиций?
— Примерно.
— А если это невозможно, Пип, что тогда?
— О господи, Кит, я не знаю. Я только хочу, чтобы наша страна строилась на реальной основе. То есть, исходя из наличия прекрасного и в то же время порой отталкивающего человеческого материала — людей, наделенных грубой силой и низменными страстями. Я знаю, сам я не такой, но я с радостью буду жить с этими людьми, войду в их семью и пойду туда, куда пойдут они. Только и всего, Кит. Как видите, ничего сложного, право…
Ничего сложного!
Я-то знал, насколько это сложно, потому что Пип видел Америку совсем не такой, какой она издавна привыкла считать себя. Теперь я понял, о чем они спорили с Террадой и что на самом деле их разделяло. Они стояли в буквальном смысле слова на разных полюсах. Террада в отличие от Пипа видел в современном американце благородного и мужественного пионера прошлого, и потому у каждого, исходя из его отношения к Америке, был свой взгляд на американскую мораль и культуру. Я вспомнил одну их дискуссию об Аароне Барре. Пип считал Барра героем, так как Барр понимал, что будущее Америки принадлежит крестьянам, ремесленникам и землекопам, которые бежали от царящего в Европе гнета, нищие и голодные. Террада же считал Барра плутом и мошенником.
Они не сходились ни в чем, если тема их разговора была связана с Америкой. Кстати, я никогда не слышал, чтобы они серьезно говорили о чем-либо другом. Никогда у них не было опасных философских споров. Даже о других странах они не разговаривали. Это было тем более странно, что в конце-то концов Террада ведь был специалистом по России (он прожил там три года), а Пип — нашим экспертом по Китаю (его родители были миссионеры, и он свободно говорил по-китайски). Когда я понял, в чем сущность их разногласий, меня поразило, как много крестьянского сохранилось в Терраде, даже в его внешности и манерах, и сколько чисто пуританского снобизма в его политических взглядах. Ой был полной противоположностью Пипу. Да и вообще Пип был столь аномальным явлением в «Таймс», что однажды я даже спросил Уэртенбекера, почему Люс держит его в редакции.
— Ты плохо думаешь о Генри, — сказал преданный хозяину Уэрт. — Они с Пипом еще мальчишками были вместе в Китае. Они старые друзья.
— Думаю, что дело не в этом, — сказал я.
Уэрт рассмеялся.
— Ну конечно не в этом, — согласился он. — Пип, как никто другой, умеет предсказывать ход событий и определять что к чему. Поэтому в таком журнале, как наш, он незаменим.
— А Террада?
— Решил выспросить у меня о здешних друзьях и врагах? Не выйдет, — сказал Уэрт, но тут же добавил: — Террада из тех американцев, которым нравится наш журнал, поэтому он тоже незаменим.
Тем и закончилось тогда мое скоротечное знакомство с Пипом и Террадой, потому что ровно через три недели после Пирл-Харбора я уехал обратно на фронт. А через несколько месяцев я получил телеграмму от Пипа, в которой он сообщал, что они с Джуди поженились, хотя она вовсе не разделяла крестьянских теорий Пипа. Потом Сэм Солт написал мне, что Пип перебрался в Вашингтон по инициативе Рузвельта и что Террада тоже отбыл в Вашингтон — по собственной инициативе. А так как я знал, что, несмотря на дружбу, их разделяет все углубляющаяся пропасть, я пожелал им благополучия.
Однажды, когда я лежал в воронке от мины на склоне холма в Тунисе, ожидая конца обстрела, мне в голову пришла мысль, что Террада и Пип не разлучатся до тех пор, пока их не разлучит сама Америка. Иными словами, их спор кончится лишь тогда, когда Америка выберет одно направление или другое. Но этого пришлось ждать еще целых восемь лет.
Я переписывался с Пипом всю войну, и когда через год после ее окончания я поселился в Кембридже, штат Массачусетс, Пип и Джуди приезжали ко мне из Вашингтона со своим прелестным крестьянским отпрыском.
— Как вы его назвали? — спросил я Пипа, когда они приехали в первый раз.
— Лестер, — как бы извиняясь, ответил Пип.
Я понял, что идея принадлежала не ему.
Он был все такой же. От прежнего Пипа он отличался лишь тем, что теперь принимал непосредственное участие в определении американской внешней политики. Его очень огорчила смерть Рузвельта, хотя тот и был политическим деятелем джефферсоновского типа. Тем временем Террада становился все более и более заметной фигурой благодаря своим пламенным выступлениям в различных сенатских подкомиссиях по вопросам обороны, финансов и внешней политики США. Террада открыто призывал к созданию железного занавеса между. Россией и Америкой, и одно из его заявлений Пип прочел в газете, когда в июле 1946 года он гостил у нас в Кембридже. Пип в отчаянии покачал головой.
— Глупый старина Лестер, — произнес он.
Джуди это не понравилось.
— Что-то ты начинаешь относиться к Лестеру слишком уж свысока, — сказала она. — Лес — человек принципов, а именно в таких людях нуждается сейчас Америка, и они у нас будут.
Пип ничего не сказал, но я слышал, как он тяжело вздохнул, ибо он так же, как и я, понимал, что наступает пора политической реакции, которая наложит свой отпечаток не только на его отношения с Террадой, но и на политику страны в целом. Эра Маккарти только начиналась, когда я покинул Кембридж и вернулся в родной Лондон. Я радовался, что не буду присутствовать при разгуле инквизиции, когда «мифотворцы с принципами» станут судить мыслящих «еретиков».
Однако прошло какое-то время, прежде чем реакция достигла своего апогея, и мне еще раз удалось повидаться с Пипом, когда он приехал в Лондон с Джуди и трехлетним сыном. Я сразу почувствовал, что в их отношениях не все ладно. У них ни в чем не было согласия, особенно в вопросах воспитания мальчика. Джуди была ярой поклонницей Фрейда и не желала стеснять ребенка никакими ограничениями. Пип же придерживался более разумных взглядов на развитие человеческой личности.
— Характер, — говорил он, — вещь слишком важная, чтобы доверять его формирование самим детям. Они просто погубят или покалечат его.
Джуди не соглашалась, и я понял, что маленький Лестер очень скоро попадет в руки психиатра.
Пипа это приводило в отчаяние. Приводило его в отчаяние и многое другое, что происходило в Америке, но о чем он больше не говорил. Только прощаясь со мной в Лондонском аэропорту, он сказал:
— Возвращаюсь к нашим мужественным и благородным охотникам, Кит…
Я знал, что это за охотники, и потому не очень удивился, когда через несколько месяцев прочел в «Таймс», что Филип Лоуэлл должен предстать перед Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности и что вызывают его туда для выяснения фактов, сообщенных Комиссии Лестером Террадой, Террада, говорилось в «Таймс», назвал Лоуэлла одним из советников Рузвельта, который ратовал за оказание помощи китайским коммунистам. Появление такого сообщения в печати было уже началом скандала. Террада заявил, что дал показания против Лоуэлла только для того, чтобы защитить своего друга от его же собственного безрассудства, и что он хочет спасти Лоуэлла, пока связь с китайскими коммунистами не погубила его.
— Нет, не может быть! — простонал я, когда прочел об этом.
Не прошло и недели, как мужественная попытка Террады спасти друга от его же собственного безрассудства превратилась в беспощадное обличение, причем Террада припомнил все, что он узнал о Пипе за десять лет их дружбы, не упуская ни малейшей детали, подтверждавшей его отрицательное отношение к американской системе, — например, то, что он восхищался Барром; Террада всякий раз подчеркивал, что Пип всегда выступал против того, что составляет самую основу американского общества, и это шаг за шагом привело его, советника Рузвельта по Китаю, к предательству коренных интересов Соединенных Штатов Америки.
Материал, конечно, был сенсационный, а Террада наконец-то выступил в роли, о которой давно мечтал. Он был великолепен — роскошная шевелюра, могучий торс, необычное имя; когда он употреблял такие высокие, громкие слова, как «республика», «демократия», «государство», «заговор», они звучали как-то по-особому. Надеяться Пипу было не на что. Я думаю, он это прекрасно понимал. Однако он не сложил оружия. Он ни в чем не признался, только говорил, что Америка 1950 года слишком полагается на свою великую, уходящую корнями в историю демократию, которой прикрывают свою продажную сущность люди, стремящиеся втянуть Соединенные Штаты в бессмысленную войну в Юго-Восточной Азии. Однако этот дар Пипа понимать настоящее и предвидеть будущее только глубже затянул его в трясину, которую подготовил для него Террада. Положение Пипа все ухудшалось. И в конце концов слушание дела свелось к смертельному поединку между Пипом и Террадой. И Пип этот поединок проиграл, к тому же судьба, видно, решила его добить, и вскоре стало известно, что Джуди ушла от него и суд лишил Пипа отцовских прав.
— Знаешь, по-моему, она совсем сошла с ума, — сказала мне моя жена Эйлин. Она очень хорошо относилась к Пипу, как почти все женщины. Он внушал им доверие.
Затем последовал еще один удар. Когда Комиссия покончила с Пипом, в газетах появилось объявление, что Джуди вышла замуж за Терраду, и это, несомненно, доконало Пипа. «Патриоты» дважды избили его на улицах Вашингтона, и две больницы отказали ему в первой помощи. Тогда-то он и уехал в Европу, вероятно, через Мексику. Он не был сломлен, но выглядел растерянным, постаревшим, настороженным, хотя у него была все та же открытая улыбка и мягкая учтивость манер.
Первые два года в Париже ему жилось очень тяжко, но он не утратил природной способности анализировать и предвидеть, к тому же он был хорошим репортером, и постепенно американские газеты начали печатать его материалы под вымышленным именем. В конце концов он стал кое-что зарабатывать и уже мог существовать как бедный изгнанник. К счастью, в эти черные дни рядом с ним оказался близкий человек — молодая француженка по имени Моника Дрейфус. Это была умная, волевая девушка, невысокая, стройная, с мягкими кошачьими движениями. Она обладала достаточным умом и физической силой, чтобы защитить Пипа от всех, кто приближался к нему с дурными намерениями, и готова была оказать ему любую поддержку. Именно Моника поддерживала его в те часы, когда ему хотелось смириться со всем и исчезнуть с лица земли. Пип начал пить — то немного, то довольно основательно, и тогда Моника говорила ему, что не собирается терпеть эту нелепую американскую привычку пить от отчаяния.
— Все это мы видим в кино, — говорила она. — Но если ты хочешь, чтобы я была с тобой, пей, только когда ты счастлив, а не когда тебе плохо. В противном случае я запрещаю тебе пить.
Моника была из породы решительных наседок и своим громким голосом и галльской логикой заставляла умолкнуть Пипа. Тем не менее он продолжал пить, и, мне кажется, именно алкоголь спасал его в течение первых двух лет пребывания в Париже, когда он особенно остро ощущал безвыходность своего положения, — алкоголь и Моника, которая заботилась о нем до тех пор, пока он сам не начал заботиться о себе. В последнее время к Пипу стала понемногу возвращаться прежняя вера в Америку (о надеждах я не говорю), которую он так любил. Потому-то мне и хотелось сначала убедиться, что встреча с Террадой на Кап-Ферра не отбросит все назад. Итак, я решил прежде посоветоваться с Моникой, узнать ее мнение на этот счет.
Моника с Пипом только что вернулись, веселые и радостные, из Ниццы, куда они ездили на нашем маленьком «рено». Они купили дешевые бамбуковые палки для удочек, нейлоновые лески с поплавками и уйму морских червей, которые были аккуратно завернуты во влажные газеты. Мы очень весело пообедали, всем было так легко и радостно, что я вновь усомнился, имею ли я право нарушить все это.
— Не говори им ничего, — сказала мне моя рассудительная супруга. — Им так хорошо, не надо портить…
Но я знал, что в мире существует нечто более важное, чем удовольствие от рыбной ловли, и более необходимое этим двум людям. Я отозвал Монику в сторону и рассказал ей о предложении Доры Делорм. Моника сразу сникла, точно ее ударили молотком. В первое мгновение она ничего не сказала, но потом в ярости набросилась на меня:
— Догадайтесь, зачем я приехала к вам, Кит? — спросила меня однажды утром Дора, подкатив к вилле «Эскапада» в своем «пежо».
— Если надеетесь заманить меня на один из ваших кошмарных пикников, — ответил я, — то выкиньте это из головы.
Дора засмеялась басом.
— Нет, пикник тут ни при чем.
— Тогда, значит, вас интересует Пип Лоуэлл, — сказал я, зная, в каком сомнительном обществе вращалась Дора. — Это тоже не пройдет.
— Но есть очень хороший повод, — проговорила она таинственно.
— Повод для чего?
— Пригласить Филипа Лоуэлла к обеду.
— Вы знакомы с Пипом? — спросил я недоверчиво.
В эту минуту вошла моя жена Эйлин с рюмкой гренадина, которую Дора тут же осушила залпом.
— Нет, с Пипом Лоуэллом я не знакома, — сказала она. — Но я много лет знала его старого друга Терраду.
— Эту сволочь! — вспыхнул я.
— А, перестаньте, — сказала Дора. — Жизнь у Террады сложилась не менее трагично, чем у Лоуэлла.
— Ерунда. Террада — лжец и чудовище.
— Ну ладно, оставим это, — оборвала она меня. — Дело в том, что Террада приезжает погостить ко мне на несколько дней, и он просил меня пригласить Лоуэлла, потому что хочет с ним встретиться и поговорить.
— Ни за что! — отрезал я.
— Почему?
— Да потому, что эта затея мне кажется чудовищной! И пользы она никому не принесет.
— Откуда вы знаете? Между прочим, Лоуэлл — совершеннолетний, — настаивала Дора, — пусть он сам за себя решает. А вдруг встреча все-таки принесет ему пользу?
— Сомневаюсь, — сказал я, но решимость моя была поколеблена.
— Террада говорит, что знал вас в Нью-Йорке, — сказала Дора, явно желая расположить меня в его пользу.
— В Нью-Йорке я знал их обоих. Тогда они были большими друзьями.
— Так пусть они снова станут друзьями, — сказала Дора.
И тут я ее понял.
— Ну что ж, — согласился я. — Во всяком случае, я скажу об этом Пипу.
— Террада будет здесь в воскресенье с женой и сыном.
— С женой и сыном? — тупо повторил я. — Вы разве не знаете, что жена Террады раньше была женой Пипа? И что их сын на самом деле сын Пипа?
Дора от всей души расхохоталась — ее округлая белая шея заходила ходуном.
— До чего же мы, смертные, глупы, — сказала она, и ее машина с ревом сорвалась с места: Дора явно боялась, что я могу передумать.
«Жена и сын Террады» снова заставили меня усомниться в разумности Дориной затеи, и я решил посидеть и поразмыслить над всем этим, прежде чем идти к Пипу. Нужно было все тщательно взвесить, поскольку я знал их еще с 1941 года, когда работал в корпорации, издававшей журналы «Тайм» и «Лайф».
В 1941 году Генри Люс предложил мне работу в отделе военной хроники, потому что я воевал в Финляндии, Норвегии, Греции и в Африке, в пустыне. Руководили отделом Чарльз Уэртенбекер и Джон Херси. Я сидел в одной комнате с Тедди (Теодором Г.) Уайтом и оклахомцем Сэмом Солтом, одним из тех газетчиков, которых вспоминаешь всю жизнь с любовью и благодарностью.
В ту зиму и весну у нас, на тридцатом этаже, собиралось много талантливых людей, всегда было шумно, весело, интересно. Мы с Тедди не относились к разряду всерьез пьющих, а вот Сэм был большой любитель выпить: он считал, что мне полезно было бы увидеть и другие аспекты американской жизни «при более благоприятных условиях». Однако в своих посягательствах на рабочее время в редакции мы несколько утратили чувство меры, и начальство решило разлучить нашу компанию. Уэртенбекеру намылили шею, а меня переселили в ту комнату, где работали Лоуэлл и Террада и где не было Сэма, так усердно поощрявшего меня в моих попытках познать тайны американской жизни. Впрочем, эта мера выглядела довольно странно, поскольку и Лоуэлл и Террада вечно пропадали по каким-то своим делам. В отношениях этих людей не было ничего предосудительного, их связывало другое — интерес к одному и тому же предмету, такой глубокий, что он сделал их неразлучными.
— Опасно там у них, Кит, — сказал мне как-то Сэм. — Смотри, будь осторожен.
С первого взгляда было ясно, что главную роль тут играл Террада. Это был крупный, плотный мужчина с мускулистыми ногами, пышной шевелюрой и широким лбом. Достаточно образованный и упрямый, он чем-то напоминал библейского пророка — во всяком случае таким он казался мне, иностранцу, — пророка тучного, а отнюдь не тощего. И к тому же человека моего поколения — словно ничего не было до него и ничего не будет после. Его отец был богемский стеклодув, мать — полька из Тильзита, имя он себе придумал чешское — по крайней мере, оно так звучало, но достаточно было одного взгляда на него, чтобы понять, что он дышит в унисон со всей остальной американской нацией.
А вот Пип выглядел легкомысленным аристократом из Новой Англии. Он всегда был весел, пожалуй, даже слишком весел, словно стыдился чего-то или пытался скрыть какую-то неудачу. Но было в нем что-то древнее, точно он существовал не одно столетие и все рафинировался и рафинировался — как и его имя, — пока Америка строила домны, города и шахты.
«Ты прав, ты прав, ты прав», — говорил он бывало Терраде, когда они обсуждали какой-нибудь важный идеологический вопрос, касавшийся войны в Европе, конституции штата Атланта, прессованной пудры «Мейфлауэр», словом, всего, что вызывал к жизни бурный расцвет Америки.
В действительности эти двое были скорее противниками, чем единомышленниками. Их разделяло… Что же их разделяло?
По наивности я вначале думал, что девушка, занимавшаяся обследованиями, которая иногда появлялась у нас и, застенчиво прислонившись к косяку, болтала со всеми нами. Хотя вообще-то она разговаривала только с ними, а не со мной. Звали эту аккуратную и исполнительную девушку Джуди Джефферсон, она была из родовитой семьи, изящная, с россыпью веснушек на носу, бледными губами и улыбчивыми глазами. То было время жемчужных ожерелий, свитеров из ангорской шерсти и облегающих юбок, и все это шло Джуди как нельзя лучше. Она имела обыкновение постукивать карандашом по зубам слегка приоткрытого рта, и это до такой степени волновало, было столь пленительно и действовало до того возбуждающе, что я вскоре понял: так, повинуясь инстинкту, проводит атаку женщина, которая догадывается, что всякого рода приемы действуют на мужчин вернее, чем ее формы. Надо сказать, что пользовалась она этими приемами весьма успешно.
Однажды, прислонившись, как всегда, к двери, Джуди сказала:
— Приходите ко мне сегодня обедать, хорошо?
Я поднял на нее глаза, но не ответил. Пип и Террада тоже промолчали.
— Я приглашаю вас, Кит, — произнесла она решительно, словно выполняя некий долг.
— Меня?
Я не смотрел ни на того, ни на другого из моих коллег, ибо знал, что не я был нужен Джуди, а один из них.
— Вот это да! — сказал Пип; глаза его лучились смехом.
— Этот чертов англичанин является к нам и крадет у дураков-американцев девушку прямо из-под носа, — изрек Террада.
В тот вечер за устрицами я прямо спросил Джуди Джефферсон, почему она пригласила к обеду меня, а не их.
— Потому что они иногда действуют мне на нервы, — ответила она. — Вы бы только послушали, черт их дери, о чем они все время разговаривают!
Я никогда не задавал себе этого вопроса, но когда задумался, сразу понял, каков должен быть ответ.
— Об Америке, — сказали.
Она удивленно посмотрела на меня и вдруг засмеялась:
— Ну, конечно, о чем же еще можно разговаривать!
— Вообще-то мне это только что пришло в голову, — признался я.
— Итак, у них роман со страной, — саркастически заметила она.
После этого обеда с Джуди я начал внимательно следить за Пипом и Террадой, и мне стало ясно, что пребывание Джуди в дверном проеме не пропало даром: они никогда не говорили о ней, хотя всех других девиц любили разбирать по косточкам.
Не прошло и недели, как к обеду был приглашен Террада, а еще через несколько дней — Пип.
И все же не Джуди стояла между ними. Мне так казалось сначала — и то лишь потому, что я совсем не знал Америки. Сложные нюансы их разногласий были просто недоступны моему пониманию, и только после одного особенно долгого спора о Сэме Адамсе я, наконец, начал постигать их природу.
Пип был не только отпрыском истинно американского рода, но само его воспитание, проникнутое духом пуританской и либеральной американской демократии XIX века, как нельзя лучше вооружило его для борьбы за унаследованные традиции. Однако далеко не все эти принципы и традиции он принимал. Я вовсе не собираюсь утверждать, что он предпочитал марксизм или какое-либо другое учение. Он плохо разбирался в марксистских принципах, и они не интересовали его. Пип был мыслителем чисто американского типа, и однажды за ленчем в ресторане, расположенном в подвале нашего здания (Террада в тот день был в Вашингтоне), он очень просто и ясно изложил мне свою весьма оригинальную точку зрения, наблюдая за девушками, которые носились по углубленному в землю катку Рокфеллер-сентра.
— Америка, — сказал он, — вновь и вновь «пытается возродить себя в образе мужественного и честного пионера-фермера времен покорения Запада. Однако сейчас эти попытки выглядят попросту нелепо, — продолжал он, — потому что на самом деле Америка — страна иммигрировавших из Европы крестьян, и философские корни американского практицизма следует искать именно в этом.
Я возразил, что не все иммигранты — крестьяне из Европы.
— После тысяча восемьсот семидесятого года, — сказал он, — основной приток населения в нашу страну шел за счет европейских крестьян или же вышедших из крестьян мастеровых. Современную Америку создало именно крестьянство, переселившееся из Европы.
— И что из этого следует?
— Видите ли, Кит, — отвечал он, — они привезли сюда свою крестьянскую философию. Чего они желали больше всего? Материального благополучия. Эта страсть у них в крови. Как, впрочем, и приземленность. Как, впрочем, и вульгарность. Равно как и предприимчивость, и физическая сила, и необузданность, и упорство. Равно как и суеверие, и сентиментальность плюс к этому еще непрошибаемый житейский и религиозный консерватизм. Вот где истинная Америка. Вот с каким человеческим материалом нам приходится иметь дело, а вовсе не с благородными пионерами, которые гордо и независимо расхаживают с ружьем в руке по своим богатым землям и бескрайним просторам. И считать, что нынешние американцы на них похожи, — опасное заблуждение.
— Да, но ведь старая философия — неплохая основа для новой.
Мы выпили еще по одному мартини со льдом, и Пип продолжал:
— Как вы можете так думать? Какое, например, дело прусскому крестьянину, который стал питтсбургским сталелитейщиком, до традиций, восходящих к Томасу Джефферсону и Эндрю Джексону? Да никакого! Даже говорить об этом смешно.
— А не кажется ли вам, что вы в этом похожи на высокомерного патриция? — сказал я. — Не кажется ли вам, что вы отказываете иммигрантам в том, что досталось вам просто от рождения?
— Нет, нет и еще раз нет! — сердито воскликнул он, и в это время девушка на коньках проскользнула мимо нашего окна, оставив на нем брызги талого льда. — Мне претит это ваше так называемое «право от рождения» или искусственное поддержание устарелых традиций. Я отвергаю их. Наоборот: я пытаюсь довести до сознания первого поколения вышедших из крестьянства горожан, что это их страна, что наша философия должна начинаться с них и…
— То есть вы хотите полностью отказаться от традиций?
— Примерно.
— А если это невозможно, Пип, что тогда?
— О господи, Кит, я не знаю. Я только хочу, чтобы наша страна строилась на реальной основе. То есть, исходя из наличия прекрасного и в то же время порой отталкивающего человеческого материала — людей, наделенных грубой силой и низменными страстями. Я знаю, сам я не такой, но я с радостью буду жить с этими людьми, войду в их семью и пойду туда, куда пойдут они. Только и всего, Кит. Как видите, ничего сложного, право…
Ничего сложного!
Я-то знал, насколько это сложно, потому что Пип видел Америку совсем не такой, какой она издавна привыкла считать себя. Теперь я понял, о чем они спорили с Террадой и что на самом деле их разделяло. Они стояли в буквальном смысле слова на разных полюсах. Террада в отличие от Пипа видел в современном американце благородного и мужественного пионера прошлого, и потому у каждого, исходя из его отношения к Америке, был свой взгляд на американскую мораль и культуру. Я вспомнил одну их дискуссию об Аароне Барре. Пип считал Барра героем, так как Барр понимал, что будущее Америки принадлежит крестьянам, ремесленникам и землекопам, которые бежали от царящего в Европе гнета, нищие и голодные. Террада же считал Барра плутом и мошенником.
Они не сходились ни в чем, если тема их разговора была связана с Америкой. Кстати, я никогда не слышал, чтобы они серьезно говорили о чем-либо другом. Никогда у них не было опасных философских споров. Даже о других странах они не разговаривали. Это было тем более странно, что в конце-то концов Террада ведь был специалистом по России (он прожил там три года), а Пип — нашим экспертом по Китаю (его родители были миссионеры, и он свободно говорил по-китайски). Когда я понял, в чем сущность их разногласий, меня поразило, как много крестьянского сохранилось в Терраде, даже в его внешности и манерах, и сколько чисто пуританского снобизма в его политических взглядах. Ой был полной противоположностью Пипу. Да и вообще Пип был столь аномальным явлением в «Таймс», что однажды я даже спросил Уэртенбекера, почему Люс держит его в редакции.
— Ты плохо думаешь о Генри, — сказал преданный хозяину Уэрт. — Они с Пипом еще мальчишками были вместе в Китае. Они старые друзья.
— Думаю, что дело не в этом, — сказал я.
Уэрт рассмеялся.
— Ну конечно не в этом, — согласился он. — Пип, как никто другой, умеет предсказывать ход событий и определять что к чему. Поэтому в таком журнале, как наш, он незаменим.
— А Террада?
— Решил выспросить у меня о здешних друзьях и врагах? Не выйдет, — сказал Уэрт, но тут же добавил: — Террада из тех американцев, которым нравится наш журнал, поэтому он тоже незаменим.
Тем и закончилось тогда мое скоротечное знакомство с Пипом и Террадой, потому что ровно через три недели после Пирл-Харбора я уехал обратно на фронт. А через несколько месяцев я получил телеграмму от Пипа, в которой он сообщал, что они с Джуди поженились, хотя она вовсе не разделяла крестьянских теорий Пипа. Потом Сэм Солт написал мне, что Пип перебрался в Вашингтон по инициативе Рузвельта и что Террада тоже отбыл в Вашингтон — по собственной инициативе. А так как я знал, что, несмотря на дружбу, их разделяет все углубляющаяся пропасть, я пожелал им благополучия.
Однажды, когда я лежал в воронке от мины на склоне холма в Тунисе, ожидая конца обстрела, мне в голову пришла мысль, что Террада и Пип не разлучатся до тех пор, пока их не разлучит сама Америка. Иными словами, их спор кончится лишь тогда, когда Америка выберет одно направление или другое. Но этого пришлось ждать еще целых восемь лет.
Я переписывался с Пипом всю войну, и когда через год после ее окончания я поселился в Кембридже, штат Массачусетс, Пип и Джуди приезжали ко мне из Вашингтона со своим прелестным крестьянским отпрыском.
— Как вы его назвали? — спросил я Пипа, когда они приехали в первый раз.
— Лестер, — как бы извиняясь, ответил Пип.
Я понял, что идея принадлежала не ему.
Он был все такой же. От прежнего Пипа он отличался лишь тем, что теперь принимал непосредственное участие в определении американской внешней политики. Его очень огорчила смерть Рузвельта, хотя тот и был политическим деятелем джефферсоновского типа. Тем временем Террада становился все более и более заметной фигурой благодаря своим пламенным выступлениям в различных сенатских подкомиссиях по вопросам обороны, финансов и внешней политики США. Террада открыто призывал к созданию железного занавеса между. Россией и Америкой, и одно из его заявлений Пип прочел в газете, когда в июле 1946 года он гостил у нас в Кембридже. Пип в отчаянии покачал головой.
— Глупый старина Лестер, — произнес он.
Джуди это не понравилось.
— Что-то ты начинаешь относиться к Лестеру слишком уж свысока, — сказала она. — Лес — человек принципов, а именно в таких людях нуждается сейчас Америка, и они у нас будут.
Пип ничего не сказал, но я слышал, как он тяжело вздохнул, ибо он так же, как и я, понимал, что наступает пора политической реакции, которая наложит свой отпечаток не только на его отношения с Террадой, но и на политику страны в целом. Эра Маккарти только начиналась, когда я покинул Кембридж и вернулся в родной Лондон. Я радовался, что не буду присутствовать при разгуле инквизиции, когда «мифотворцы с принципами» станут судить мыслящих «еретиков».
Однако прошло какое-то время, прежде чем реакция достигла своего апогея, и мне еще раз удалось повидаться с Пипом, когда он приехал в Лондон с Джуди и трехлетним сыном. Я сразу почувствовал, что в их отношениях не все ладно. У них ни в чем не было согласия, особенно в вопросах воспитания мальчика. Джуди была ярой поклонницей Фрейда и не желала стеснять ребенка никакими ограничениями. Пип же придерживался более разумных взглядов на развитие человеческой личности.
— Характер, — говорил он, — вещь слишком важная, чтобы доверять его формирование самим детям. Они просто погубят или покалечат его.
Джуди не соглашалась, и я понял, что маленький Лестер очень скоро попадет в руки психиатра.
Пипа это приводило в отчаяние. Приводило его в отчаяние и многое другое, что происходило в Америке, но о чем он больше не говорил. Только прощаясь со мной в Лондонском аэропорту, он сказал:
— Возвращаюсь к нашим мужественным и благородным охотникам, Кит…
Я знал, что это за охотники, и потому не очень удивился, когда через несколько месяцев прочел в «Таймс», что Филип Лоуэлл должен предстать перед Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности и что вызывают его туда для выяснения фактов, сообщенных Комиссии Лестером Террадой, Террада, говорилось в «Таймс», назвал Лоуэлла одним из советников Рузвельта, который ратовал за оказание помощи китайским коммунистам. Появление такого сообщения в печати было уже началом скандала. Террада заявил, что дал показания против Лоуэлла только для того, чтобы защитить своего друга от его же собственного безрассудства, и что он хочет спасти Лоуэлла, пока связь с китайскими коммунистами не погубила его.
— Нет, не может быть! — простонал я, когда прочел об этом.
Не прошло и недели, как мужественная попытка Террады спасти друга от его же собственного безрассудства превратилась в беспощадное обличение, причем Террада припомнил все, что он узнал о Пипе за десять лет их дружбы, не упуская ни малейшей детали, подтверждавшей его отрицательное отношение к американской системе, — например, то, что он восхищался Барром; Террада всякий раз подчеркивал, что Пип всегда выступал против того, что составляет самую основу американского общества, и это шаг за шагом привело его, советника Рузвельта по Китаю, к предательству коренных интересов Соединенных Штатов Америки.
Материал, конечно, был сенсационный, а Террада наконец-то выступил в роли, о которой давно мечтал. Он был великолепен — роскошная шевелюра, могучий торс, необычное имя; когда он употреблял такие высокие, громкие слова, как «республика», «демократия», «государство», «заговор», они звучали как-то по-особому. Надеяться Пипу было не на что. Я думаю, он это прекрасно понимал. Однако он не сложил оружия. Он ни в чем не признался, только говорил, что Америка 1950 года слишком полагается на свою великую, уходящую корнями в историю демократию, которой прикрывают свою продажную сущность люди, стремящиеся втянуть Соединенные Штаты в бессмысленную войну в Юго-Восточной Азии. Однако этот дар Пипа понимать настоящее и предвидеть будущее только глубже затянул его в трясину, которую подготовил для него Террада. Положение Пипа все ухудшалось. И в конце концов слушание дела свелось к смертельному поединку между Пипом и Террадой. И Пип этот поединок проиграл, к тому же судьба, видно, решила его добить, и вскоре стало известно, что Джуди ушла от него и суд лишил Пипа отцовских прав.
— Знаешь, по-моему, она совсем сошла с ума, — сказала мне моя жена Эйлин. Она очень хорошо относилась к Пипу, как почти все женщины. Он внушал им доверие.
Затем последовал еще один удар. Когда Комиссия покончила с Пипом, в газетах появилось объявление, что Джуди вышла замуж за Терраду, и это, несомненно, доконало Пипа. «Патриоты» дважды избили его на улицах Вашингтона, и две больницы отказали ему в первой помощи. Тогда-то он и уехал в Европу, вероятно, через Мексику. Он не был сломлен, но выглядел растерянным, постаревшим, настороженным, хотя у него была все та же открытая улыбка и мягкая учтивость манер.
Первые два года в Париже ему жилось очень тяжко, но он не утратил природной способности анализировать и предвидеть, к тому же он был хорошим репортером, и постепенно американские газеты начали печатать его материалы под вымышленным именем. В конце концов он стал кое-что зарабатывать и уже мог существовать как бедный изгнанник. К счастью, в эти черные дни рядом с ним оказался близкий человек — молодая француженка по имени Моника Дрейфус. Это была умная, волевая девушка, невысокая, стройная, с мягкими кошачьими движениями. Она обладала достаточным умом и физической силой, чтобы защитить Пипа от всех, кто приближался к нему с дурными намерениями, и готова была оказать ему любую поддержку. Именно Моника поддерживала его в те часы, когда ему хотелось смириться со всем и исчезнуть с лица земли. Пип начал пить — то немного, то довольно основательно, и тогда Моника говорила ему, что не собирается терпеть эту нелепую американскую привычку пить от отчаяния.
— Все это мы видим в кино, — говорила она. — Но если ты хочешь, чтобы я была с тобой, пей, только когда ты счастлив, а не когда тебе плохо. В противном случае я запрещаю тебе пить.
Моника была из породы решительных наседок и своим громким голосом и галльской логикой заставляла умолкнуть Пипа. Тем не менее он продолжал пить, и, мне кажется, именно алкоголь спасал его в течение первых двух лет пребывания в Париже, когда он особенно остро ощущал безвыходность своего положения, — алкоголь и Моника, которая заботилась о нем до тех пор, пока он сам не начал заботиться о себе. В последнее время к Пипу стала понемногу возвращаться прежняя вера в Америку (о надеждах я не говорю), которую он так любил. Потому-то мне и хотелось сначала убедиться, что встреча с Террадой на Кап-Ферра не отбросит все назад. Итак, я решил прежде посоветоваться с Моникой, узнать ее мнение на этот счет.
Моника с Пипом только что вернулись, веселые и радостные, из Ниццы, куда они ездили на нашем маленьком «рено». Они купили дешевые бамбуковые палки для удочек, нейлоновые лески с поплавками и уйму морских червей, которые были аккуратно завернуты во влажные газеты. Мы очень весело пообедали, всем было так легко и радостно, что я вновь усомнился, имею ли я право нарушить все это.
— Не говори им ничего, — сказала мне моя рассудительная супруга. — Им так хорошо, не надо портить…
Но я знал, что в мире существует нечто более важное, чем удовольствие от рыбной ловли, и более необходимое этим двум людям. Я отозвал Монику в сторону и рассказал ей о предложении Доры Делорм. Моника сразу сникла, точно ее ударили молотком. В первое мгновение она ничего не сказала, но потом в ярости набросилась на меня: