– Значит, гроза все-таки пронеслась?
   – Ничуть не бывало. Вскоре я был вызван во дворец. Государыня много говорила со мной о посторонних вещах, а затем вдруг перевела речь на долги новой графини Мамоновой и приказала: «Ну, бог молчания, – так она обычно называла меня в шутку, – выкладывайте все без утайки!» Признаться, дядюшка, от неожиданности я растерялся и даже побледнел. Это, верно, только укрепило ее подозрения. И вот я здесь...
   – А где же опальный граф? – осведомился Кутузов, с видимым удовольствием допивая вино.
   – На другой день после свадьбы молодые уехали по повелению государыни в Москву...
   – Да, Москва для ее величества нечто вроде места почетной ссылки, – проговорил Михаил Илларионович, осмысляя все услышанное. – Орлов тоже ведь был отправлен в первопрестольную. Там доживают век чуть не все опальные вельможи.
   Он помолчал и сказал уже иным голосом:
   – А мы тут готовимся к зиме. Среди генералов разброд. Измаил почитают неприступным. Конечно, знатно потрудился для турок месье де Лафит-Кловье. Под руководством сего опытного инженера переоборудованы все прежние укрепления и построена Новая крепость. Два неудачных приступа охладили горячие головы. Я все же по-прежнему стою за открытый штурм!..
   Рибопьер изумился. Пять минут назад перед ним был сибарит, гастроном, гедонист, сластена, дегустатор, придворный, охочий до маленьких тайн двора. А теперь сидел совершенно другой человек – решительный и собранный, военный до последней косточки. Словно совсем другое тело втиснули в знакомый генеральский мундир.
   Кутузов поднялся из-за стола:
   – Ну что ж, Иван Степанович, отдыхай с дороги. Будешь жить у меня. В тесноте, да не в обиде. А кругом пустая холодная степь. Укрыться негде. Завтра получишь команду.

2

   Императрица Екатерина Алексеевна не любила Москву.
   Быть может, именно в этом сказывалась ее немецкая кровь: в предпочтении, отдаваемом спланированному по линеечке, с европейской строгостью, холодному Петербургу перед веками застраивавшейся и разраставшейся кольцами (словно в старом древесном стволе), пестрой, язычески-шумной первопрестольной. С ее бесчисленными золотыми куполами и маковками монастырей, соборов, церквей, часовенок. С огромными угодьями и садами, когда городские дворцы более походили на привольные деревенские усадьбы. С московскими торжищами, с тем изобилием, какое только и может иметь срединный центр империи.
   Не любила она и своевольных московских бояр, пронесших вопреки всем державным усилиям Ивана IV и Петра Великого дух кичливого непокорства, спеси и надменности. Не терпел рациональный, холодный ум государыни и той мистики, которой начали так страстно предаваться в годы ее царствования здешние дворяне: Лопухины, Трубецкие, Панины, Репнины, Тургеневы. Все знаменитые фамилии! Недостаточным оказалось высмеять их в комедиях, написанных августейшей рукой: «Обманщик», «Обольщенный», «Шаман сибирский». Вверились, и кому? Иноземцам, хитрым и пронырливым «братьям», которые под видом просвещения и гуманности сеют свои нелепые и ложные идеи мартинизма и масонства. Да, в эту толпу русских бояр, политиков, мечтателей, мистиков, филантропов, педагогов, книголюбов пролезли иностранные агенты с явно корыстными и злонамеренными целями!..
   Правда, Москва, как большая чушка, все может слопать. Не так ли случилось с клубом адамистов, учрежденным Анной Ивановной Зотовой, урожденной Голицыной? Мнилось учредить храм человеколюбия, ан вышло на азиатский образец. В десять пополудни в большом, прекрасно обставленном дворце собирались гости обоего пола, до ста лиц. Мужчины шли раздеваться в одну комнату; женщины – в другую. Там ожидали их ванны, благовонные духи и все, что кому потребно и угодно. А между этими комнатами устроена была большая зала с нишами, уставленная померанцевыми деревьями в кадках, розами в горшках, лилиями, гвоздиками. Чем не райская обитель? Свальным грехом обернулись мечтания о братстве и равенстве.
   Просвещенные бояре? Какова же им истинная цена? Ведь, право же, нигде, как в Москве, не выступали так отчетливо азиатская дикость, варварство, жестокость, лишь припудренные европейской образованностью и мнимой филантропией.
   «Предрасположение к деспотизму выращивается там лучше, чем в каком-либо другом месте на земле, – гневалась царица на москвичей в своих „Записках“. – Оно прививается с раннего возраста к детям, которые видят, с какой жестокостью их родители обращаются со своими слугами; ведь нет дома, в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других орудий для пытки при малейшей провинности тех, кого природа поместила в этот несчастный класс, которому нельзя разбить свои цепи без преступления. Если посмеешь сказать, что они такие же люди, как мы, и даже когда я сама это говорю, рискуешь тем, что в тебя начнут бросать каменьями».
   В свое время Екатерина Алексеевна отклонила предложения депутатов, собравшихся в Москве для создания нового «Уложения», о присвоении ей звания «Великой» и «Премудрой», которые представил ей предводитель собрания Александр Ильич Бибиков. Однако она охотно согласилась, чтобы ее именовали «Мать Отечества». И теперь, после пронесшейся над Яиком и Волгой великой крестьянской войны и революционной грозы во Франции, многое из того, что происходило в Москве, тревожило «Мать Отечества» все больше.
   Она и усилившуюся деятельность масонов в первопрестольной прямо связывала с распространением «возмутительного» революционного духа.
   Просветительство Новикова, выпускавшего книги в арендуемой им университетской типографии, появление берлинских масонов Шредера и Шварца, учредивших в Москве орден Злато-Розового креста, наконец, явные попытки вовлечь через архитектора Баженова в союз вольных каменщиков наследника Павла Петровича – все это представлялось Екатерине звеньями одной цепи. И хотя в самом существенном она ошибалась – у революционных и просветительных идей, пожалуй, в ту пору не было более злобного врага, чем прусские фанатики-масоны, – ее предположение о том, что Берлин через ложи стремится влиять на политику России, было непреложной истиной.
   Немецкие масоны имели все основания возлагать своекорыстные надежды на Павла Петровича: известное пруссофильство великого князя и резкое неодобрение екатерининских порядков толкали его в объятия берлинских «братьев». В 1785 году близкий царевичу князь Репнин, давний масон, дал торжественную клятву (которая сохранилась во французском подлиннике) и был принят в «теоретический градус», служивший подготовительной ступенью к розенкрейцерству – самому крайнему и фанатическому среди масонских течений.
   Теперь на очереди был сам Павел Петрович.
   Один из деятельных масонов и будущий министр прусского двора Велльнер так сказал о великом князе: «Мы можем его принять без опасений за будущее. Мы должны влагать клятву русским прямо в сердце, чтобы зато, в случае нужды, иметь право пользоваться физическими средствами».
   Масоны в Берлине и в Москве почти единодушно отвергали любые революционные идеи, в том числе и изложенные в «Путешествии из Петербурга в Москву» Радищевым. Екатерина II же считала, что все обстоит как раз наоборот. В какой-то степени заблуждение ее объясняется окружением Радищева и Новикова.
   Некогда царица собственноручно отправила своего пажа за границу, снабдив его с товарищами специальным «Наставлением». Но оказалось, что она играла с огнем, что в просвещении таится опасность отрицания всех устоев, на коих покоится государство. Заботясь о пажах, императрица, по собственным словам, намеревалась создать «новую породу людей». И эта новая порода появилась в лице Радищева, ужаснув образом мыслей Екатерину II. Как ужаснул другого царя – Александра II своим мятежным духом через сто лет еще один паж – князь Кропоткин, самое имя которого было стерто с мраморной доски в белом зале корпуса...
   «Автор „Путешествия“, – сказала Екатерина Алексеевна с приметным жаром своему секретарю Храповицкому 7 июля 1790 года, – бунтовщик хуже Пугачева...»
   Книга была посвящена Алексею Михайловичу Кутузову:
   «Что бы разум и сердце произвести ни захотели, тебе оно, о! сочувственник мой, посвящено да будет. Хотя мнения мои о многих вещах различествуют с твоими, но сердце твое бьет моему согласно – и ты мой друг...»
   Закованный в кандалы, Радищев был отправлен в Сибирь. Было приказано заняться личностью Кутузова. Оказалось, что еще весной 1787 года вместе с известным масоном и розенкрейцером бароном Шредером Алексей Михайлович выехал в Берлин по каким-то тайным делам «братьев». Это возбудило новью подозрения государыни, которую в ту пору – несмотря на длившуюся войну с Турцией – особенно заботили прусские дела.
   После смерти монарха-фельдфебеля Фридриха II в 1786 году во главе государства оказался фанатический приверженец ордена Розового креста Фридрих-Вильгельм II. Он усердно занимался магией и алхимией и окружил себя масонами. «Толпа духовидцев и темных мистиков продвигалась все дальше при прусском дворе, – замечает исследователь масонства Я. Л. Барсков, – кто не принадлежал к ней, не имел надежды на повышение». Ярый розенкрейцер Велльнер становится правой рукой нового короля и его главным министром.
   Именно к всесильному Велльнеру и был послан Алексей Михайлович Кутузов для дальнейшего успеха в «орденских науках» и получения более высоких масонских степеней. При большом дворе, в Петербурге, все более неодобрительно косились на Пруссию. Русский посол в Берлине Алопеус даже придумал особый шифр, чтобы поддерживать взаимные отношения между Фридрихом-Вильгельмом II и Павлом Петровичем.
   Екатерина II не без основания опасалась заговора.
   За Алексеем Кутузовым и его друзьями поэтому давно велась слежка; теперь она была резко усилена. Исполнительный московский почт-директор Пестель (отец будущего декабриста) представлял копии перлюстрированных писем, а некоторые изымал вовсе. Еще в 1789 году была пресечена деятельность типографии Новикова. Сейчас над кружком мартинистов в первопрестольной сгущалась новая гроза.
   Не ведая о происходящем в Москве, Алексей Кутузов бомбардировал «братьев» письмами, копии с которых Пестель аккуратно препровождал новому генерал-губернатору князю Прозоровскому. Писал Алексей Михайлович и в действующую армию – на имя доброго своего друга Екатерины Ильиничны Голенищевой-Кутузовой. Но проходили сроки – и не было ответа.

3

   Скучно и уныло было в Елисаветграде, штаб-квартире Дунайской армии.
   Единственным развлечением для Екатерины Ильиничны служили прогулки с детьми вдоль крепостной стены, по берегу мелкой речушки Ингул. Городу не было еще и полсотни лет; весь деревянный, он насчитывал пять церквей и один дурной трактир. В обществе не с кем было перемолвиться, и Екатерина Ильинична томилась, не зная толком, что происходит на театре военных действий.
   Доходившие слухи о готовящемся штурме Измаила только усилили ее тревогу: по скупым записочкам Михаила Илларионовича и рассказам приезжавших сюда офицеров и курьеров она знала о грозной мощи этой крепости.
   Смутные предчувствия чего-то ужасного не покидали ее. Екатерина Ильинична вое еще не могла оправиться с тех пор, как из Петербурга пришла печальная весть. Скончался ее любимый брат Василий Ильич Бибиков. Уже три года прошло, а кажется, что все это было вчера. В голове никак не умещалось, что весельчак и острослов, друг и покровитель актеров, умница и нежный брат покоится в Александро-Невской лавре...
   1790 год с первых же месяцев выдался для нее несчастным, и Екатерина Ильинична суеверно ожидала новых бедствий. Все шестеро детишек Кутузовых – пятеро дочурок и грудной Николаша – заболели оспой. Болезнь была неопасна лишь у старшей, тринадцатилетней Парашеньки, благодаря тому что столичный лекарь вложил ей несколько лет назад оспенный гной в проколотую ранку. Но прививки делались тогда только в Петербурге и Москве и были еще в диковинку. Тем более в елисаветградской глухомани. Восьмилетняя Аннушка, семилетняя Лизонька, трехлетняя Катенька и двухлетняя Дашенька выжили. А вот единственный сын, ее надежда и отрада, погиб!..
   Да, пришла беда – отворяй ворота. Сама Екатерина Ильинична вскоре сильно простудилась, отчего приключилось у нее жесточайшее воспаление горла – жаба. Мучительная хвороба постепенно усиливалась. Екатерина Ильинична четыре дня была уже безо всякой надежды на выздоровление, как местный лекарь пустил ей кровь и поставил шпанских мух. Постепенно она начала поправляться, но вместе со слабостью пришла к ней жестокая истерика, угрожавшая самыми дурными последствиями.
   Как нужно было теперь Екатерине Ильиничне слово утешения и надежды! Сна все ожидала весточки от духовного наставника своего Алексея Михайловича Кутузова, однако он отчего-то молчал. Неужто с ним стряслось несчастье? Михаил Илларионович уже предупреждал жену быть крайне осторожной с отставным майором Луганского полка. Но тяжкие переживания понудили Екатерину Ильиничну не особенно беспокоиться об осторожности. И когда наконец пришло письмо из Берлина, она словно увидела просвет в сгустившихся над нею тучах.
   С удивлением читала Екатерина Ильинична жалобы Алексея Михайловича на долгое ее молчание. Она простодушно изумлялась: куда же деваются ее письма? Кутузов, как обычно, много и возвышенно рассуждал о том, что все в жизни ниспослано Богом, что надо терпеть удары судьбы и с кротостью исцелять себя от жизненной скверны. Слова эти целебными каплями падали на раны Екатерины Ильиничны. Вспоминая долгие разговоры с ним, его советы и пространные письма из Москвы и Берлина, она с жаром отвечала:
   «Вы пеняете или, лучше сказать, вы беспокоитесь, что со мною делается, не получая так долго от меня писем... Кроме невольного моего молчания двухмесячного, о котором я скажу вам в письме сем, я писала к вам довольно часто через Москву; но вижу, что моим письмам та же участь, что вашим; а я от вас более 4 месяцев перед этим письмом не получала...»
   Лишь теперь начала догадываться Екатерина Ильинична о существовании жестокого досмотра, перлюстрации и изымания почты, каковые давно уже были применены к переписке ее друга. Но жена боевого генерала, как видно, не страшилась и самой цензуры.
   «Уверьтесь, сделайте милость, единожды и навсегда, что дружба моя к вам иначе не кончится, как с моей жизнью, – писала она, – что молчание мое никогда не будет самопроизвольное; но или болезнь, или другие страдания, мне сделавшие обстоятельства. Порадована я, что вы здоровы. Вы, кажется, равно со мной предубеждены, что все утешавшее или, лучше сказать, все привязанное к нам похищается скорее прочего.
   Не получая от вас долго писем, беспокоюсь и думаю, что не удалось ли чего-нибудь с вами, ибо потеря брата Василья Ильича сделала, что я в тех же мыслях, как и вы. Не угодно ли Богу лишить меня всех тех, кои больше мною занимаются?.. Отдаю я вам справедливость и уверена, что дружбы вашей ничто переменить ко мне не может, и посему молчание ваше приписываю болезни или, Боже сохрани, еще большему нещастию, и оттого всегда в грусти, помня ваших писем...»
   Однако ни желание покориться неумолимой судьбе, ни скорбные мысли об утратах, ни заботы матери о пятерых оставшихся детях не могли отвлечь Екатерину Ильиничну от жгучей тревоги за мужа.
   «Михайла Ларионовича, – сообщает она своему берлинскому другу, – не видела 8 месяцев. Теперь стоят под Измаилом, который, думаю, возьмут, ибо Божья помощь и храбрость войск наших делают сию победу несумненною. Но частые удары на кого упадут, неизвестно. Боюсь, чтоб не была я избрана принести оный в потере Михайла Ларионовича. Мысль сия меня уже съест. На сих днях он сделал победу, разбив их конницу, которая выходила из города...»

4

   Бой был коротким и жестоким.
   Когда отряд турецкой конницы под покровом темноты вышел из Измаила, Кутузов самолично повел в атаку казачий полк Денисова. Подмерзшая земля звенела от ударов сотен подков. Михаил Илларионович перевел своего тяжелого каурого дончака в галоп. Плечо в плечо с ним скакал на легком аргамаке Рибопьер.
   Турки были смяты с фланга и отброшены к оврагу, где их ожидали бугские егеря. Ружейные залпы ударили в плотную массу. Сипахи в ужасе закружились на месте. Их вопли слышны были на измаильских стенах, и в расположении русских корпусов, и даже на острове Чатал, где стояли батареи де Рибаса.
   Полковник граф Чернышев, вглядываясь в сгустившуюся тьму, откуда доносились ружейные выстрелы, ржание лошадей, заунывные возгласы турок и всплески «ура», заметил, обращаясь к офицерам из штаба Павла Потемкина:
   – Что странно, господа, так это то, что корпус Кутузова заставляет турок дрожать. А мы, похоже, сами дрожим от страха. Или, по крайней мере, делаем вид, что перепуганы...
   Только что перед этим на собравшемся военном совете, вопреки мнению Михаила Илларионовича, большинством голосов решено было снять осаду. Наступившие холода, голод, болезни подорвали дух в войсках. Корпус Кутузова был исключением.
   ...С боя возвращались молча, каждый по-своему вспоминал пережитое. Молоденький Глебов страшился, не заметил ли Михаил Илларионович его минутной растерянности в начале атаки; Рибопьер, напротив, сожалел о том, что дядюшка не мог видеть, каким молодецким ударом поверг он с коня рослого турецкого офицера-сипаха.
   В палатке, где кроме Рибопьера и Глебова вместе с генералом жил его двоюродный племянник подпоручик Федор Кутузов, Михаил Илларионович сказал:
   – Главную новость, друзья мои, я приберег напоследок. Не много чести рассеять в открытом поле конных оттоманов. Сего дни получено известие о назначении начальником над всеми войсками генерал-аншефа графа Суворова. Поздравляю вас, господа! Наше сидение под Измаилом на этом кончилось. Будет штурм!..

5

   Г. А. Потемкин – А. В. Суворову.
   25 ноября 1790.
   «Измаил остается гнездом неприятеля, и хотя сообщение прервано через флотилию, но все он вяжет руки для предприятий дальних. Моя надежда на Бога и Вашу храбрость. Поспеши, мой милостивый друг! По моему ордеру к тебе присутствие там личное твое соединит все части. Много тамо равночинных генералов, а из того выходит всегда некоторый род сейма нерешительного. Рибас будет Вам во всем на пользу. Будешь доволен и Кутузовым; огляди все и распоряди, и, помолясь Богу, предпринимайте. Есть слабые места, лишь бы дружно шли...
   Вернейший друг и покорнейший слуга князь
   Потемкин Таврический».
* * *
   Рано утром 2 декабря Суворов в сопровождении только одного казака Ивана появился в русском лагере. С дороги он отдал приказ генерал-поручику Самойлову вернуть войска, которые уже начали отход от крепости.
   На другой день, тоже поутру, Рибопьер вместе с будущим губернатором Одессы, молодым графом Ришелье, который прибыл в русскую армию волонтером, отправился представиться главнокомандующему. Было еще темно, лагерь тонул в морозном тумане. В отдалении они заметили нескольких солдат вокруг совершенно голого человека, который скакал по смерзшейся траве и выделывал отчаянную гимнастику.
   – Кто этот безумец? – спросил Ришелье.
   – Главнокомандующий граф Суворов, – ответил Рибопьер.
   Суворов, заметив на Ришелье мундир французских гусар, поманил его к себе.
   – Вы из Парижа, милостивый государь?
   – Так точно, генерал!
   – Ваше имя?
   Тот назвал себя.
   – А, внук маршала Ришелье. Ну, хорошо! Что вы скажете о моем способе дышать воздухом? По-моему, ничего не может быть здоровее. Советую вам, молодой человек, делать то же. Это – лучшее средство против ревматизма.
   Затем он обратился к Рибопьеру:
   – А вас я помню. Мы встречались у матушки-государыни. Ваш дядюшка по жене Александр Ильич был моим учителем. Следуйте примеру сего замечательного человека!..
   Суворов сделал еще два или три прыжка и убежал в палатку, приговаривая на ходу:
   – Помилуй Бог, как хорошо! Сейчас бы и на штурм!..
   Да, с его приездом, словно по мановению волшебной палочки, все переменилось. Закипела подготовка к решающему приступу. Солдаты упражнялись в преодолении препятствий, изготавливали лестницы и вязали в пучки длинные ветки – делали фашины, чтобы забрасывать рвы и волчьи ямы. Теперь на военном совете все начальники единогласно постановили: брать крепость штурмом.
   Во время обеда Суворов приказал казакам ловить орлов и пускать их под полу палатки. Орел взлетал и, ударяясь о невысокий верх, падал на стол.
   – Это, господа, – объяснял Суворов, обращаясь к генералам, – означает, что и Измаил падет.
   В день своего приезда, 2 декабря, он послал сераскиру требование о сдаче крепости. Айдос Мехмет-паша высокомерно советовал русским «убираться поскорее, если они не хотят умереть от холода и голода». Был послал еще один ультиматум. «Скажи Суворову, – был ответ, – что скорее небо упадет на землю и Дунай потечет вспять, нежели я сдам Измаил!»
   Решаясь на генеральный штурм, Суворов клал на чашу весов славу своих сорокалетних подвигов и даже саму жизнь, потому что не пережил бы позора неудачи. Между тем под ружьем у него была всего 31 тысяча человек при 500 орудиях против 35 тысяч обороняющихся.
   Русский полководец разработал подробный план одновременных действий с суши и со стороны Дуная, где стояла флотилия де Рибаса. Как уже случалось ранее, Суворов желал знать мнение Кутузова о диспозиции и послал к нему с этой целью командира Фанагорийского полка Золотухина.
   Михаил Илларионович тотчас рассмотрел план штурма и не нашел в нем ничего нужного к исправлению. Лишь мелкие поправки касались порядка передовых цепей, но это входило уже в обязанности начальников колонн. Он еще раз, более внимательно, обозрел план и тут обнаружил, что изрядная часть сухопутного войска, по просьбе де Рибаса, переведена на остров Чатал. Но зачем адмиралу столько пехоты? Ба! Похоже, что этот ловкач думает раньше остальных ворваться в Измаил и тем приписать себе лавры победителя!..
   Кутузов укорил суворовского любимца:
   – Ах, Василий Иванович! Неужто и вы не увидели, что графа Александра Васильевича хотят предварить, и не остерегли его в том!
   Это удивило Золотухина. Не понимая, о чем идет речь, он просил Кутузова открыть ему истину. Михаил Илларионович взял у него честное слово не говорить даже и Суворову, кто указал на де Рибаса, и затем объяснил:
   – Хитрый итальянец хочет предвосхитить славу Суворова! Как вы там не видите? А мне это очень жаль...
   Золотухин, воротясь к главнокомандующему, рассказал ему о подозрительных приготовлениях де Рибаса.
   – Как! – вскричал Суворов. – Кто тебе сказал? Говори!
   Нельзя было не повиноваться.
   – Лошадь! – потребовал Суворов и немедленно помчался к дунайскому берегу.
   Де Рибас в это время как раз облегчал суда от тяжелых орудий, чтобы затем посадить на борт войска и подвинуться к Измаилу для штурма. Главнокомандующий тотчас отдал приказ высадить на берег пехоту и поставить снова на корабли пушки. Возвращаясь в ставку, он сказал Золотухину:
   – Браво, браво! Кутузов усмотрел, Кутузов связал, Кутузов и развязал...
   Согласно диспозиции войска были разделены на три отряда по три колонны в каждом. Три колонны правого крыла под командованием Павла Потемкина должны были атаковать западный фас крепости; еще три – под начальством генерал-поручика Самойлова – восточный; отряд де Рибаса на Лиманской военной флотилии переправлялся через Днепр и штурмовал крепость с юга. Из девяти колонн на главном направлении, в приречной полосе, сосредоточивалось шесть. Здесь же была собрана большая часть артиллерии. Обязанности инженера, строившего батареи, исполнял состоявший при Суворове сын принца де Линя полковник Шарль де Линь.
   Два дня продолжалась канонада с суши и моря по крепости. В ночь на 11 декабря колонны были выдвинуты на исходные позиции для штурма.
   Кутузов командовал шестой колонной на левом фланге русских войск. Ему предстояло взойти в Измаил, сломив одну из наиболее грозных твердынь – Новую крепость.

6

   Было очень холодно. Стоял морозный туман. Впереди колонн пошли охотники со скородельными фашинами. За ними тронулись бугские егеря, при которых находился Рибопьер. В глубоком молчании отряд подвинулся к чернеющей громаде Измаила и остановился. Ожидание сигнала было нестерпимо мучительным.
   – Скорее бы уж, Иван Степанович! – прошептал Рибопьеру Федор Кутузов.
   – Не худо проверить, там ли мы встали, – так же тихо ответил точный, как швейцарский часовой механизм, Рибопьер. – Где колонновожитель?
   Но проводник куда-то подевался.
   – Федор Васильевич! – попросил Рибопьер. – Я на тебя надеюсь, как на себя. Возьми егерей и поди до рва. Узнай, где мы теперь с отрядом стоим...
   Кутузов молча повернулся и отправился в голову колонны, к стрелкам. Он отобрал пятерых егерей и пополз с ними к крепости. Через каждые двадцать шагов подпоручик клал их, одного за другим, чтобы потом найти обратную дорогу во тьму, и велел им отзываться свистом. Но вот наконец и глубокий ров, а за главным валом завиднелся Сингалпашинский бастион, выложенный белым камнем.
   Вдруг забрехала собака, очевидно привязанная на случай опасности турками. Но подпоручик припал к земле, и она замолкла. Шума со стороны крепости не доносилось никакого: то ли все спали, то ли затаились. Федор Кутузов пополз назад, по пути собирая егерей.
   – Надобно отряд повернуть несколько влево, – задыхаясь от трудного пути, сказал он.
   Вновь двинулись солдаты, но, как ни старались идти тише, штыки и лестницы застучали. Однако и тут турки не отозвались.
   – Ракета! – воскликнул Федор Кутузов, указывая на желтое пятно, ползущее по свинцовому небу.
   – Вперед! На штурм! – крикнул Рибопьер.
   Было пять с половиной пополуночи. Все молчавшее дотоле вдруг содрогнулось, и вал осветился – со стен крепости загремели картечные и ружейные выстрелы. Турки, знавшие о готовящемся приступе от нескольких казаков, перебежавших накануне, подпустили русские колонны на двести – триста шагов и открыли убийственный огонь. Оставляя позади десятки убитых и раненых, отряд уже не шел, а бежал прямо на выстрелы. Но вот и ров. Здесь солдаты поневоле замешкались, и уже каждая турецкая пуля находила цель.
   Ров был так глубок, что лестница в девять аршин едва могла достать до бермы – площадки перед стеной, а с бермы до амбразур надобно было надставлять лестницу другую.
   На самом дне рва Рибопьер почувствовал толчок в грудь, но не ощутил никакой боли. Он продолжал командами ободрять солдат, карабкавшихся наверх.
   Получивший сильный удар меж лопаток брошенным со стены ядром, Федор Кутузов едва удержался на ногах. Он схватил Рибопьера за плечо, и по руке его потекла густая горячая влага.
   – Иван Степанович! Вы ранены! – сквозь гром и треск крикнул он бригадиру.
   – Ничего! Царапина! – в горячке ответил тот, еще силясь подняться по лестнице.
   Только теперь он почувствовал, что жизнь вытекает из него, и сел в лужу собственной крови. Слабеющим голосом Рибопьер приказал:
   – Передашь Михаилу Илларионовичу, что я здесь положил живот свой... Веди солдат!..
   Времени для колебаний не было. Сверху доносились, мешаясь, крики «алла» и «ура». Подпоручик взобрался на берму и полез выше. Три егеря, карабкавшихся перед ним, были изрублены турками в амбразуре, и тела их скатились, задевая рукава его мундира.
   Кутузов поднялся на рампар – крепостную стену и уже сел на пушку, когда взобравшийся вслед за ним трубач успел сдернуть его с хобота – не то бы янычарский ятаган снес ему голову.
   Отбиваясь от наседавших турок, Федор Кутузов обнаружил, что с ним только двое егерей и трубач. Остальные солдаты были уже побиты или ранены.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента