Страница:
– Всё в порядке, она отдыхает. Скоро вы увидите ее живой и невредимой, – а потом нежно и очень неожиданно добавила: – А я знаю, что вы ищете.
…в другой ее жизни она французская певичка Нина Буже…
Адамовича, если помните, переклинило на этом вопросе, поэтому он, забыв о конспирации, подскочил.
– Не знаю чево, – продолжала девушка вкрадчиво, – то есть, я знаю, что вы ищете тово-не-знаю-чево.
Спустя час Адамович, Кисса, Лада и воскресшая Жучка уже следовали за розовым халатиком незнамо куда. А Буженина прямо на ходу подгоняла к ним аккуратные тележки о том, что, мол, она живет некой двойной жизнью, что это здесь она банщица Буженина, а в другой ее жизни она французская певичка Нина Буже, и что, мол, ее патронесса и благодетельница герцогиня Флора знает всё на свете, даже то, чего не знает никто, и что, мол, она, Буженина их к Флоре сейчас отведет, и вообще обещала им райские кучи, попутно пытаясь соблазнить Адамовича.
И вот они все вместе пришли в лес. В лесу стоял замок, весь в лесах, на временной вывеске было намалевано желтой краской: «Стриптиз-клуб для слепых “Леди Годива”», а чуть пониже – извиняющееся: «Витрина оформляется». Навстречу им вышла хозяйка замка, герцогиня Флора, дама, страдающая хронической эмигренью, даже в старости сохранившая следы былого безобразия на лице.
Это от первого мужа, – пояснила она, – А это… – её взгляд упал на изваяния двух мраморных нутрий возле дверей, – прошу вас.
После недолгих препирательств со слепой квохтершей, которая упорно не хотела впускать «зверье», они поднялись по величественной когда-то мраморной лестнице на второй этаж и оказались у доски объявлений. Почему-то на ней была прикноплена только одна ветхая бумажка, чёрным по желтому гласившая: «Кефир в комнате № 5. 3 руб. 50 коп. за бут.»
– Арендаторы, – подмигнула герцогиня Ладе.
Далее друзьям пришлось поддержать на весу светскую беседу о питании раздельном, слитном и через-дефис, а уж потом каждому из них выдали некую тару для нектара, что предвещало приближение угощений. Они приближались со скрипом на небольшой золоченой тележке, толкаемой котом-инвалидом по имени Офелий.
Вы прошили напомнить… – начал тот, шепелявя и немного в нос.
Я помню, ступай.
Офелий медленно кивнул, стал пятиться к дверям и, наконец, скрылся в их темном проеме, что-то прошипев.
Он уже давно у нас. Последний из рода Поплавских. Ничего не помнит о своей родне… Но вернемся к делу, – сказала герцогиня и растворилась в утренней дымке.
Странная она какая-то, – вздрогнул Адамович.
Зато объяснила всё как положено, – съязвила Кисса.
И тогда начал мигать и гаснуть свет, причем не только в плафонах замка, но и за окнами, кажется, тоже.
– Ой, – прошептала Кисса, потому что ей показалось, что она теряет сознание. И еще показалось Каруселькиной на миг, что из темных подвалов памяти на нее надвигается нелепых размеров кот, чуть ли не с рогами, и шепелявит ей прямо в ухо:
Вот ты меня пошлушай, я вщё жнаю. Жил-был Кощей, и хранил он шмерть швою как и положено в яйше. Надумал он женичьшя, ну, ештештвенно на Вашилише. Штал он, жначит, шары к ней подкатывать. А тут Иван-то Шаревишь – хвать Кощея за яйшо и не отпушкает. Отобрал, жначит. Потом… – кот закашлялся, судя по всему, он был серьезно болен, – Пошле этого и штали яйша отборными наживать. А шмерть теперь Кощею негде хранить, поэтому он и не хранит ее больше.
Кисса хотела истошно завизжать, но сдержалась и выдавила в лицо этому коллективному бессознательному:
Какая гнусная история.
Я и не такие жнаю, – усмехнулся кот, уже растворяясь, уступая свое место сознанию и свету.
А Ладе привиделось немножко другое. Почему-то она поняла, что это был консьерж: к ней подошел огромный консервный нож, и воздухе запахло морем. Лада никогда не нюхала моря, но она слышала, как говорили: запахло морем. Повеяло великими открытиями, и слева от консьержа прозвенело: «Колумбово яйцо, вся Истина в колумбовом яйце…», – причем Истина прозвучала явно с большой буквы.
– Чушка кая-то, – пробормотала прагматичная наша Ладушка.
А к Жучке явились какие-то братья Гриль. Сначала с потолка посыпалась еда, а потом вошли они, с табличками на груди, гласившими: «Мы – братья Гриль». Один из них заговорщицки признался:
– А мы умеем делать шаверму из собак.
Другой был еще менее адекватен, он начал рассказывать:
– Жили-были баодед и баобаба. И была у них курочка баоряба. Снесла раз она…
Но Жучка не стерпела такого издевательства. Она что было силы закричала на непрошеных гостей: «Гав-гав-гав!», и те позёрно отступили, показав зрителю спины с табличками: «Мы – братья Сычужные».
Вот такие дела. А что же увидел Адамович? Когда внезапно стемнело, он неловко вскочил, что-то опрокинул и что-то пролил, возможно, свет.
– Сядь, – повелела Ирочка-Ниночка и сама взгромоздилась к нему на колени, – Ты должен убить Кощея. Он не бессмертный, смерть его живет в хрустальной пепельнице, похожей на яйцо. В данный момент пепельница – в животе у Белкова. Верный слуга день-деньской сидит на горшке, пытаясь извлечь смерть Инфаркта Миокардовича как можно тактичней. Кощей волнуется и ждет. А ты должен их всех перехитрить.
Тут все пришли в себя от Жучкиного лая. Вернулся свет, вернулись угощения, вернулся даже кот Офелий, прятавшийся за филенчатой дверью, и просипел:
– Уединеншия жаконщена, гошпода!
Причем увидев последнего из рода Поплавских, Кисса Каруселькина попыталась спрятаться за Адамовича, так, на всякий случай. А когда котяра вышел, откланявшись, Лада цинично победила остатки наваждения, брякнув:
– Ишь, как воздух испортил, мерзавец.
Он уже давно у нас. Последний из рода Поплавских.
И всем сразу стало смешно и спокойно, всем захотелось скорей вон из замка, на волю.
28
29
30
31
…в другой ее жизни она французская певичка Нина Буже…
Адамовича, если помните, переклинило на этом вопросе, поэтому он, забыв о конспирации, подскочил.
– Не знаю чево, – продолжала девушка вкрадчиво, – то есть, я знаю, что вы ищете тово-не-знаю-чево.
Спустя час Адамович, Кисса, Лада и воскресшая Жучка уже следовали за розовым халатиком незнамо куда. А Буженина прямо на ходу подгоняла к ним аккуратные тележки о том, что, мол, она живет некой двойной жизнью, что это здесь она банщица Буженина, а в другой ее жизни она французская певичка Нина Буже, и что, мол, ее патронесса и благодетельница герцогиня Флора знает всё на свете, даже то, чего не знает никто, и что, мол, она, Буженина их к Флоре сейчас отведет, и вообще обещала им райские кучи, попутно пытаясь соблазнить Адамовича.
И вот они все вместе пришли в лес. В лесу стоял замок, весь в лесах, на временной вывеске было намалевано желтой краской: «Стриптиз-клуб для слепых “Леди Годива”», а чуть пониже – извиняющееся: «Витрина оформляется». Навстречу им вышла хозяйка замка, герцогиня Флора, дама, страдающая хронической эмигренью, даже в старости сохранившая следы былого безобразия на лице.
Это от первого мужа, – пояснила она, – А это… – её взгляд упал на изваяния двух мраморных нутрий возле дверей, – прошу вас.
После недолгих препирательств со слепой квохтершей, которая упорно не хотела впускать «зверье», они поднялись по величественной когда-то мраморной лестнице на второй этаж и оказались у доски объявлений. Почему-то на ней была прикноплена только одна ветхая бумажка, чёрным по желтому гласившая: «Кефир в комнате № 5. 3 руб. 50 коп. за бут.»
– Арендаторы, – подмигнула герцогиня Ладе.
Далее друзьям пришлось поддержать на весу светскую беседу о питании раздельном, слитном и через-дефис, а уж потом каждому из них выдали некую тару для нектара, что предвещало приближение угощений. Они приближались со скрипом на небольшой золоченой тележке, толкаемой котом-инвалидом по имени Офелий.
Вы прошили напомнить… – начал тот, шепелявя и немного в нос.
Я помню, ступай.
Офелий медленно кивнул, стал пятиться к дверям и, наконец, скрылся в их темном проеме, что-то прошипев.
Он уже давно у нас. Последний из рода Поплавских. Ничего не помнит о своей родне… Но вернемся к делу, – сказала герцогиня и растворилась в утренней дымке.
Странная она какая-то, – вздрогнул Адамович.
Зато объяснила всё как положено, – съязвила Кисса.
И тогда начал мигать и гаснуть свет, причем не только в плафонах замка, но и за окнами, кажется, тоже.
– Ой, – прошептала Кисса, потому что ей показалось, что она теряет сознание. И еще показалось Каруселькиной на миг, что из темных подвалов памяти на нее надвигается нелепых размеров кот, чуть ли не с рогами, и шепелявит ей прямо в ухо:
Вот ты меня пошлушай, я вщё жнаю. Жил-был Кощей, и хранил он шмерть швою как и положено в яйше. Надумал он женичьшя, ну, ештештвенно на Вашилише. Штал он, жначит, шары к ней подкатывать. А тут Иван-то Шаревишь – хвать Кощея за яйшо и не отпушкает. Отобрал, жначит. Потом… – кот закашлялся, судя по всему, он был серьезно болен, – Пошле этого и штали яйша отборными наживать. А шмерть теперь Кощею негде хранить, поэтому он и не хранит ее больше.
Кисса хотела истошно завизжать, но сдержалась и выдавила в лицо этому коллективному бессознательному:
Какая гнусная история.
Я и не такие жнаю, – усмехнулся кот, уже растворяясь, уступая свое место сознанию и свету.
А Ладе привиделось немножко другое. Почему-то она поняла, что это был консьерж: к ней подошел огромный консервный нож, и воздухе запахло морем. Лада никогда не нюхала моря, но она слышала, как говорили: запахло морем. Повеяло великими открытиями, и слева от консьержа прозвенело: «Колумбово яйцо, вся Истина в колумбовом яйце…», – причем Истина прозвучала явно с большой буквы.
– Чушка кая-то, – пробормотала прагматичная наша Ладушка.
А к Жучке явились какие-то братья Гриль. Сначала с потолка посыпалась еда, а потом вошли они, с табличками на груди, гласившими: «Мы – братья Гриль». Один из них заговорщицки признался:
– А мы умеем делать шаверму из собак.
Другой был еще менее адекватен, он начал рассказывать:
– Жили-были баодед и баобаба. И была у них курочка баоряба. Снесла раз она…
Но Жучка не стерпела такого издевательства. Она что было силы закричала на непрошеных гостей: «Гав-гав-гав!», и те позёрно отступили, показав зрителю спины с табличками: «Мы – братья Сычужные».
Вот такие дела. А что же увидел Адамович? Когда внезапно стемнело, он неловко вскочил, что-то опрокинул и что-то пролил, возможно, свет.
– Сядь, – повелела Ирочка-Ниночка и сама взгромоздилась к нему на колени, – Ты должен убить Кощея. Он не бессмертный, смерть его живет в хрустальной пепельнице, похожей на яйцо. В данный момент пепельница – в животе у Белкова. Верный слуга день-деньской сидит на горшке, пытаясь извлечь смерть Инфаркта Миокардовича как можно тактичней. Кощей волнуется и ждет. А ты должен их всех перехитрить.
Тут все пришли в себя от Жучкиного лая. Вернулся свет, вернулись угощения, вернулся даже кот Офелий, прятавшийся за филенчатой дверью, и просипел:
– Уединеншия жаконщена, гошпода!
Причем увидев последнего из рода Поплавских, Кисса Каруселькина попыталась спрятаться за Адамовича, так, на всякий случай. А когда котяра вышел, откланявшись, Лада цинично победила остатки наваждения, брякнув:
– Ишь, как воздух испортил, мерзавец.
Он уже давно у нас. Последний из рода Поплавских.
И всем сразу стало смешно и спокойно, всем захотелось скорей вон из замка, на волю.
28
Матвею нравилось наблюдать, он только удивлялся тому, как быстро можно привыкнуть к нелепости и несвободе. Единственной отрицательной эмоцией молодого философа было желание грубо и по-мужицки ударить в лицо наглого Псевдо-Квази, обманувшего, опоившего и продолжавшего исподтишка издеваться.
Матвей не думал, чем рано или поздно закончится этот бедлам. Приняв все условия Лесного Дома, он отдался созерцанию и стал осторожно знакомиться с сектантами.
Сумасшедшими они не были. Но нормальными людьми – тоже вряд ли. Матвею представлялись они какими-то заколдованными что ли; такое определение вполне гармонировало с обстановкой, при этом двусмысленно кивало на лица и отношения между ними.
Не торопясь делать выводы о товарищах по несчастью, герой наш взялся укрощать идею, которая брыкалась и вставала на дыбы с первой минуты возвращения сознания. Я не Кьеркегор! – выстанывало в нем дитя двадцатого века, а между тем именно так называли Матвея все ныне окружающие.
(Он был цельный, он знал, что искал, он находил Бога в парадоксах, и гармонию и смысл даже в человеческом существовании. Я разломан и разбит, но не тем, что произошло со мной лично, а тем, что произошло с миром и человеческой мыслью, в том числе и после Кьеркегора. Он мог отдаться всецело поиску, я – нет, потому что я в этот поиск не верю. Я изучил основы философии, историю, литературу, и я не верю в то, что можно действительно найти смысл и сказать что-то новое. Такое новое, что духовно обогатит людей, даже для себя самого я не смогу найти цели поиска, с Фенечкой или без нее. Он мог не вернуться к Регине, я же к Фенечке, скорее всего, вернусь, или к тому, что от нее останется, а если не останется ничего для меня – тем лучше для нас обоих.)
Как только Матвей начинал стараться не думать о Фенечке, в памяти его приходил в движение всегда один и тот же эпизод. Тогда возвращались они из гостей. Это было в самые сочные, самые невесомые, первые и почти безоблачные их дни. В гостях у ее друзей журналистская братия напилась до положения всяческих риз, а один лохматый мерзавец так развинтился, что начал совсем машинально и тупо приставать к девушкам, а мужчинам грозить жестокой расправой. Матвей и Фенечка, ни слова не говоря, даже не глядя в глаза друг другу, как-то слаженно оделись и счастливо выпали в холодную ночь. По темному двору они шли, тихонько смеясь и целуясь, то есть буквально не отклоняя одного лица от другого. И вдруг (ну нет в русском языке достойного синонима, способного заменить это прекрасное, всем надоевшее «ивдруг») – луна покатилась, как мячик, куда-то вбок, и не разжимая объятий, не чувствуя боли и ничего не понимая, они оказались на дне глубоченной траншеи. Из тех, что так любят рыть в наших дворах для ремонта якобы каких-то труб.
И вот они лежали, обнявшись, и хохотали, и не могли приподняться, и даже не пытались этого сделать – от смеха. Матвей чувствовал спиной, как погнулся при падении ее длинный модный зонтик, а губами ловил, задыхаясь, пахучий оранжевый ливень. Потом, когда они замолчали, услышали голоса. Тот пьяный господин из Фенечкиных приятелей вырвался на поиски приключений: как позже рассказывали очевидцы, он стащил у хозяев нож и почему-то босиком ломанулся к метро, в погоню за удалившейся парой.
Кто? Ну правильно, кто-то ведь их охранял?
Хотя о мистических смыслах Матвею было думать не по карману. И он отмечал для себя с усмешкой, что его поймали и держат здесь, чтобы выдаивать умные мысли, а ему особое удовольствие доставляет не думать о том-то и том-то. Обо всем, кроме бытовой мельтешни.
– Господин Кьеркегор, что вы можете сказать о масштабах? – хватал Матвея за рукав бородатый мудрец на пути из сортира в умывальню. Далее шла неразборчивая и многотрудная теория о соотношении жизненных этапов человека, о соотношении этапов истории и мировой культуры.
– Сопротивляться может только здоровый организм, – врубался неожиданно в сознание Матвея шизофреничный кролик, только очками напоминающий Адамова потомка. – И сильный. То же самое происходит с духом. Сила не есть грубость, всё это ерунда, что говорит господин Руссо из десятой комнаты. Воспитать в человеке сопротивляемость жестокому миру можно только на основе здорового и сильного духа. Но сопротивляемость не следует путать с нечувствительностью к боли, попомните мое слово.
Матвей пытался вежливо отвечать – не спорил и не соглашался, стараясь идти параллельно. А кроликоподобный – (Господи!) – тут же скатился с умствования на описание собственных болезней. Так вот, значит, откуда этот ипохондрический ветер! Хотя неизвестно еще, что в данном случае первично. А случай был клинический. Через полчаса Матвея уже тошнило от груза нескольких томов медицинских знаний, и он с наслаждением переправил болезненного философа кому-то из праздношатавшихся.
При этом они все вроде бы что-то сочиняют и даже заслуживают одобрение отца Елизара. При этом я и сам скоро буду таким, если не захочу и не смогу выбраться отсюда.
А может, это всего лишь грандиозный спектакль, разыгранный для меня одного? И всем назло Матвей начал записывать свои мысли об окружающем, еще не совсем понимая, что это будет и нужно ли это кому.
Нет, все они не сумасшедшие, но у каждого слишком сильна идея фикс. Один считает себя благодетелем человечества и поэтому варит яйца вкрутую для своих соседей, не понимая, что они любят всмятку. Другой – всё фотографирует, третий изобрел вечный двигатель, четвертый ушел в прошлое, пятый еще что-то, их как будто кто-то закодировал, но сами они этого не понимают. Они уже ничего не ищут, их заклинило на какой-то мысли и ее они продолжают растить и размазывать во всех направлениях.
Очевидно, в эпохи так называемых исторических подъемов именно это место в голове людей занимали так называемые великие идеи. То бишь – крестовые походы, инквизиция, войны и революции – всё вырастало из зацикленности какого-либо деятеля на одной грандиозной (по его мнению) мысли. Во времена же упадков и мыслишки становились так себе. Вот как и теперь – распыление, мелочь одна. И не знаешь, что лучше: великое ужасает, мелкое – удручает.
Сначала он думал, что это местная особенность. Нет, Матвей вспомнил, он стал вспоминать и увидел, что многие – на воле – тоже страдали подобным. Он вспомнил одного своего знакомого редактора, вполне здравомыслящего и неглупого, с которым ему довелось побеседовать за два года всего около десяти или пятнадцати раз. Но по странному совпадению (стечению каких-то там обстоятельств) четыре раза из десяти разговор сводился к одной фразе, к одной теме, никак не связанной с предметом деловой беседы.
– Я не могу понять, – говорил редактор с очаровательной и остроумной улыбкой, – зачем люди заводят детей? Мне в свое время забыли объяснить. Теперь моему уже семь, но я так до сих пор и не понял. Вот и спрашиваю у всех, может быть, вы мне объясните?
Первые раза два Матвей пропустил тираду мимо ушей, дежурно и любезно улыбнувшись. В третий раз редактор задал этот вопрос при Матвее – кому-то из новеньких. И кто-то из новеньких явно смутился. Нет, не похоже, чтобы это было стандартной формой проверки незнакомого человека. И на мальчишески эпатирующую шутку тоже не тянуло: обычно редактор мыслил достаточно оригинально. Тогда что?
А если он действительно не понимает, то зачем говорит об этом так часто? Причем твердит, как заученный стих, всегда в одной и той же форме?
В четвертый раз редактор наткнулся с этим вопросом на Фенечку.
– Вам это и правда нужно знать? – протянула она в задумчивой обиде.
– Да, я серьезно и искренне спрашиваю. Я сам никак не могу понять.
– Чтобы любить, – ответила разумница, и Матвей видел, как она душит в себе эмоцию: не то возмущение, не то воодушевление.
Интересно, а у самой Фенечки есть навязчивая идея? Да, пожалуй. Матвей заворочал мозгами, но никак не мог ее сформулировать. А у меня? Ведь все эти люди не замечают бревна, то есть никто не поверит в ненормальность своего образа мыслей. Значит, возможно, не замечаю и я.
Матвей схватил со стола приготовленные и ждущие давно писчебумажные приборы и начал строчить взахлеб – впервые за многие месяцы.
Матвей не думал, чем рано или поздно закончится этот бедлам. Приняв все условия Лесного Дома, он отдался созерцанию и стал осторожно знакомиться с сектантами.
Сумасшедшими они не были. Но нормальными людьми – тоже вряд ли. Матвею представлялись они какими-то заколдованными что ли; такое определение вполне гармонировало с обстановкой, при этом двусмысленно кивало на лица и отношения между ними.
Не торопясь делать выводы о товарищах по несчастью, герой наш взялся укрощать идею, которая брыкалась и вставала на дыбы с первой минуты возвращения сознания. Я не Кьеркегор! – выстанывало в нем дитя двадцатого века, а между тем именно так называли Матвея все ныне окружающие.
(Он был цельный, он знал, что искал, он находил Бога в парадоксах, и гармонию и смысл даже в человеческом существовании. Я разломан и разбит, но не тем, что произошло со мной лично, а тем, что произошло с миром и человеческой мыслью, в том числе и после Кьеркегора. Он мог отдаться всецело поиску, я – нет, потому что я в этот поиск не верю. Я изучил основы философии, историю, литературу, и я не верю в то, что можно действительно найти смысл и сказать что-то новое. Такое новое, что духовно обогатит людей, даже для себя самого я не смогу найти цели поиска, с Фенечкой или без нее. Он мог не вернуться к Регине, я же к Фенечке, скорее всего, вернусь, или к тому, что от нее останется, а если не останется ничего для меня – тем лучше для нас обоих.)
Как только Матвей начинал стараться не думать о Фенечке, в памяти его приходил в движение всегда один и тот же эпизод. Тогда возвращались они из гостей. Это было в самые сочные, самые невесомые, первые и почти безоблачные их дни. В гостях у ее друзей журналистская братия напилась до положения всяческих риз, а один лохматый мерзавец так развинтился, что начал совсем машинально и тупо приставать к девушкам, а мужчинам грозить жестокой расправой. Матвей и Фенечка, ни слова не говоря, даже не глядя в глаза друг другу, как-то слаженно оделись и счастливо выпали в холодную ночь. По темному двору они шли, тихонько смеясь и целуясь, то есть буквально не отклоняя одного лица от другого. И вдруг (ну нет в русском языке достойного синонима, способного заменить это прекрасное, всем надоевшее «ивдруг») – луна покатилась, как мячик, куда-то вбок, и не разжимая объятий, не чувствуя боли и ничего не понимая, они оказались на дне глубоченной траншеи. Из тех, что так любят рыть в наших дворах для ремонта якобы каких-то труб.
И вот они лежали, обнявшись, и хохотали, и не могли приподняться, и даже не пытались этого сделать – от смеха. Матвей чувствовал спиной, как погнулся при падении ее длинный модный зонтик, а губами ловил, задыхаясь, пахучий оранжевый ливень. Потом, когда они замолчали, услышали голоса. Тот пьяный господин из Фенечкиных приятелей вырвался на поиски приключений: как позже рассказывали очевидцы, он стащил у хозяев нож и почему-то босиком ломанулся к метро, в погоню за удалившейся парой.
Кто? Ну правильно, кто-то ведь их охранял?
Хотя о мистических смыслах Матвею было думать не по карману. И он отмечал для себя с усмешкой, что его поймали и держат здесь, чтобы выдаивать умные мысли, а ему особое удовольствие доставляет не думать о том-то и том-то. Обо всем, кроме бытовой мельтешни.
– Господин Кьеркегор, что вы можете сказать о масштабах? – хватал Матвея за рукав бородатый мудрец на пути из сортира в умывальню. Далее шла неразборчивая и многотрудная теория о соотношении жизненных этапов человека, о соотношении этапов истории и мировой культуры.
– Сопротивляться может только здоровый организм, – врубался неожиданно в сознание Матвея шизофреничный кролик, только очками напоминающий Адамова потомка. – И сильный. То же самое происходит с духом. Сила не есть грубость, всё это ерунда, что говорит господин Руссо из десятой комнаты. Воспитать в человеке сопротивляемость жестокому миру можно только на основе здорового и сильного духа. Но сопротивляемость не следует путать с нечувствительностью к боли, попомните мое слово.
Матвей пытался вежливо отвечать – не спорил и не соглашался, стараясь идти параллельно. А кроликоподобный – (Господи!) – тут же скатился с умствования на описание собственных болезней. Так вот, значит, откуда этот ипохондрический ветер! Хотя неизвестно еще, что в данном случае первично. А случай был клинический. Через полчаса Матвея уже тошнило от груза нескольких томов медицинских знаний, и он с наслаждением переправил болезненного философа кому-то из праздношатавшихся.
При этом они все вроде бы что-то сочиняют и даже заслуживают одобрение отца Елизара. При этом я и сам скоро буду таким, если не захочу и не смогу выбраться отсюда.
А может, это всего лишь грандиозный спектакль, разыгранный для меня одного? И всем назло Матвей начал записывать свои мысли об окружающем, еще не совсем понимая, что это будет и нужно ли это кому.
Нет, все они не сумасшедшие, но у каждого слишком сильна идея фикс. Один считает себя благодетелем человечества и поэтому варит яйца вкрутую для своих соседей, не понимая, что они любят всмятку. Другой – всё фотографирует, третий изобрел вечный двигатель, четвертый ушел в прошлое, пятый еще что-то, их как будто кто-то закодировал, но сами они этого не понимают. Они уже ничего не ищут, их заклинило на какой-то мысли и ее они продолжают растить и размазывать во всех направлениях.
Очевидно, в эпохи так называемых исторических подъемов именно это место в голове людей занимали так называемые великие идеи. То бишь – крестовые походы, инквизиция, войны и революции – всё вырастало из зацикленности какого-либо деятеля на одной грандиозной (по его мнению) мысли. Во времена же упадков и мыслишки становились так себе. Вот как и теперь – распыление, мелочь одна. И не знаешь, что лучше: великое ужасает, мелкое – удручает.
Сначала он думал, что это местная особенность. Нет, Матвей вспомнил, он стал вспоминать и увидел, что многие – на воле – тоже страдали подобным. Он вспомнил одного своего знакомого редактора, вполне здравомыслящего и неглупого, с которым ему довелось побеседовать за два года всего около десяти или пятнадцати раз. Но по странному совпадению (стечению каких-то там обстоятельств) четыре раза из десяти разговор сводился к одной фразе, к одной теме, никак не связанной с предметом деловой беседы.
– Я не могу понять, – говорил редактор с очаровательной и остроумной улыбкой, – зачем люди заводят детей? Мне в свое время забыли объяснить. Теперь моему уже семь, но я так до сих пор и не понял. Вот и спрашиваю у всех, может быть, вы мне объясните?
Первые раза два Матвей пропустил тираду мимо ушей, дежурно и любезно улыбнувшись. В третий раз редактор задал этот вопрос при Матвее – кому-то из новеньких. И кто-то из новеньких явно смутился. Нет, не похоже, чтобы это было стандартной формой проверки незнакомого человека. И на мальчишески эпатирующую шутку тоже не тянуло: обычно редактор мыслил достаточно оригинально. Тогда что?
А если он действительно не понимает, то зачем говорит об этом так часто? Причем твердит, как заученный стих, всегда в одной и той же форме?
В четвертый раз редактор наткнулся с этим вопросом на Фенечку.
– Вам это и правда нужно знать? – протянула она в задумчивой обиде.
– Да, я серьезно и искренне спрашиваю. Я сам никак не могу понять.
– Чтобы любить, – ответила разумница, и Матвей видел, как она душит в себе эмоцию: не то возмущение, не то воодушевление.
Интересно, а у самой Фенечки есть навязчивая идея? Да, пожалуй. Матвей заворочал мозгами, но никак не мог ее сформулировать. А у меня? Ведь все эти люди не замечают бревна, то есть никто не поверит в ненормальность своего образа мыслей. Значит, возможно, не замечаю и я.
Матвей схватил со стола приготовленные и ждущие давно писчебумажные приборы и начал строчить взахлеб – впервые за многие месяцы.
29
Ку-ку, – за дверью послышался низкий женский голос.
Кто там? – прошептала Евовичь и прильнула к глазку в замочной скважине.
Здесь навесной замок, – слышался всё тот же голос.
Евовичь поспешно вставила ключ и некоторое время, может, от волнения или просто так суетливо поворачивала его влево-вправо. Наконец с той стороны помогли, и дверь, с трудом и лязгая, упала внутрь вонючего каземата, придавив собой нашу героиню. Придя в себя, превозмогая головную боль, Евовичь услышала, что в дверь стучат.
Ку-ку, – раздалось уже совсем близко. Дверь больно давила на грудь, тем самым затрудняя дыхание. Сверху кто-то копошился.
Входите, открыто, – выдавила Евовичь.
Я друг, меня зовут Еёвичь, – должно быть, незнакомка устраивалась поудобнее на своем железном ложе. Во всяком случае, дверь продолжала покачиваться в такт постанываниям нашей героини.
Очень… приятно, я Евовичь.
Вы знаете, я страшно счастлива, – верхняя собеседница явно была расположена к продолжительному диалогу.
А я, признаться, страдаю. Например, от вредных привычек, – и Евовичь попыталась спрятать руку с изгрызенными ноготками за спину, но у нее это не получилось.
– Кто там? – прошептала Евовичь
Дверь укоризненно качнулась вправо:
– А вот это неразумно. Нужно научиться абстрагироваться от собственного страдания. Вы разве не умеете? Я, например, этому легко научилась, когда была совсем маленькой. А точнее, я была тогда еще совсем зародышем в голове нашего с вами автора. Наш автор очень часто абстрагировался, когда обдумывал, как бы поудачнее вклеить меня в текст.
– Ка… Какой еще автор? – замерла несчастная девочка, вконец придавленная таким высказыванием. – Мне мама и папа говорили, что всех людей сначала создал бог, а уж потом человек произошел от обезьяны. Или… наоборот…
– Ой, милочка, – захихикала искусительница, приводя в волнение железную преграду между собой и слушательницей, – на какой же низкой стадии развития вы находитесь! Как вам там, кстати, внизу, не давит?
– Спасибо, мне уже легче, – вежливо проскрипела Евовичь, – наверное, начинаю привыкать или, как там по-вашему, – абстрагироваться?
– Так вот, о чем я? Да-с, знаете ли, вся наша жизнь – это текст, – голос Евовичи изменился на телевизионно-эстетский, слова потекли манерно и тягуче, – наша жизнь – это текст, а люди в ней – сосиски в тексте (есть такое блюдо, знаете?) Так вот, дорогуша, всё, что бы мы ни делали, что бы с нами ни происходило, это называется простым не то французским, не то китайским словом сю-жет.
Евовичь как-то хрипло вздохнула несколько раз то ли от слов незнакомки, то ли от ее активных перемещений вдоль двери.
– Знать об этом сейчас очень модно, а не знать – стыдно. Я говорю вам это, чтобы вы знали и не стыдились. Сейчас, пока никого нет… Всё это произошло оттого, что пришел (кажется, по почте, судя по названию, от английского) некто Постный Модернизм. И поэтому стало нельзя есть ничего такого… А вот когда вернется Модернизм Скоромный, тогда мы с вами…
Евовичь тихо закричала от какого-то небывалого прежде просветления, а нагловатые слова сверху продолжали насильно ее просвещать.
– Так в чем же тогда ваше счастье? – наконец осмелилась прервать ораторшу обессиленная героиня.
– О, по счастью, именно вы оказались моим товарищем по несчастью! Меня поместили в соседнюю с вами камеру для какой-то очередной аллюзии на (не помню, как его фамилия). Но боком мне выходят все эти…
– Простите, – простонала Евовичь, – нельзя ли позвать слесаря, чтобы он водрузил на место эту железную дуру? Иначе я уже сейчас могу умереть.
Секунду поразмыслив, визитерша ссыпалась с двери и застучала каблучками по коридору – не то испуганно, не то обиженно. Евовичь не помнила, как пришел слесарь, как приподнял плиту, чуть не ставшую для героини могильной, как приварил на место и запер дверь. Когда девочка очнулась, всё уже давно закончилось и стихло. И только авоська с зелеными яблоками, из тех, что носят в больницу бедным родственникам, лежала рядом с ее головой, убеждая в реальном существовании разговорчивой посетительницы.
Он даже прям не знал чему верить: своим глазам или своим ушам. Вчера его уши услышали фразу, опалившую сумрачное сознание: «Жучка умерла». Сегодня, вот сейчас – Жучка собственной персоной стояла перед ним. Это была точно она, ротвейлер мог бы поклясться, теперь он узнал бы ее из тысячи! Только хвост у Жучки был перебинтован толсто и некрасиво, и это очень не шло к ней.
Так стояли двое друг против друга, не зная, что сказать. Сумрачный вспомнил, что вообще-то расстались они врагами, и смог вымолвить только:
Ты?
Я, – ответила Жучка сдавленно-хрипловато, но Сумрачному показалось, что в переулке от ее голоса засвистели соловьи.
Что у тебя с хвостом? – тявкнул он участливо, но скорее машинально.
Не твое собачье дело! – огрызнулась она довольно цинично и собралась уж было идти, но, видно, что-то в его взгляде ее остановило. – Ты вот что… Можешь познакомить меня с Шоколадным Зайкой?
Могу! – скульнул Сумрачный, не успев подумать о том, кто такой этот Зайка, и где он его достанет. – Может, пообедаем где-нибудь с шампанским?
Да уж, развелось ухажеров как собак нерезаных, – притворно вздохнула и закатила глаза к небу Жучка, – впрочем, можно и пообедать. Только, чур, платишь ты, плюс Шоколадный Зайка, плюс будешь молчать, что мы с тобой встречались, а то мой хозяин… – Жучка не договорила, а только загадочно улыбнулась и тряхнула кудряшками на ушах, доставшимися ей от предка-спаниеля.
Сумрачный был где-то вне себя от восторга.
Кто там? – прошептала Евовичь и прильнула к глазку в замочной скважине.
Здесь навесной замок, – слышался всё тот же голос.
Евовичь поспешно вставила ключ и некоторое время, может, от волнения или просто так суетливо поворачивала его влево-вправо. Наконец с той стороны помогли, и дверь, с трудом и лязгая, упала внутрь вонючего каземата, придавив собой нашу героиню. Придя в себя, превозмогая головную боль, Евовичь услышала, что в дверь стучат.
Ку-ку, – раздалось уже совсем близко. Дверь больно давила на грудь, тем самым затрудняя дыхание. Сверху кто-то копошился.
Входите, открыто, – выдавила Евовичь.
Я друг, меня зовут Еёвичь, – должно быть, незнакомка устраивалась поудобнее на своем железном ложе. Во всяком случае, дверь продолжала покачиваться в такт постанываниям нашей героини.
Очень… приятно, я Евовичь.
Вы знаете, я страшно счастлива, – верхняя собеседница явно была расположена к продолжительному диалогу.
А я, признаться, страдаю. Например, от вредных привычек, – и Евовичь попыталась спрятать руку с изгрызенными ноготками за спину, но у нее это не получилось.
– Кто там? – прошептала Евовичь
Дверь укоризненно качнулась вправо:
– А вот это неразумно. Нужно научиться абстрагироваться от собственного страдания. Вы разве не умеете? Я, например, этому легко научилась, когда была совсем маленькой. А точнее, я была тогда еще совсем зародышем в голове нашего с вами автора. Наш автор очень часто абстрагировался, когда обдумывал, как бы поудачнее вклеить меня в текст.
– Ка… Какой еще автор? – замерла несчастная девочка, вконец придавленная таким высказыванием. – Мне мама и папа говорили, что всех людей сначала создал бог, а уж потом человек произошел от обезьяны. Или… наоборот…
– Ой, милочка, – захихикала искусительница, приводя в волнение железную преграду между собой и слушательницей, – на какой же низкой стадии развития вы находитесь! Как вам там, кстати, внизу, не давит?
– Спасибо, мне уже легче, – вежливо проскрипела Евовичь, – наверное, начинаю привыкать или, как там по-вашему, – абстрагироваться?
– Так вот, о чем я? Да-с, знаете ли, вся наша жизнь – это текст, – голос Евовичи изменился на телевизионно-эстетский, слова потекли манерно и тягуче, – наша жизнь – это текст, а люди в ней – сосиски в тексте (есть такое блюдо, знаете?) Так вот, дорогуша, всё, что бы мы ни делали, что бы с нами ни происходило, это называется простым не то французским, не то китайским словом сю-жет.
Евовичь как-то хрипло вздохнула несколько раз то ли от слов незнакомки, то ли от ее активных перемещений вдоль двери.
– Знать об этом сейчас очень модно, а не знать – стыдно. Я говорю вам это, чтобы вы знали и не стыдились. Сейчас, пока никого нет… Всё это произошло оттого, что пришел (кажется, по почте, судя по названию, от английского) некто Постный Модернизм. И поэтому стало нельзя есть ничего такого… А вот когда вернется Модернизм Скоромный, тогда мы с вами…
Евовичь тихо закричала от какого-то небывалого прежде просветления, а нагловатые слова сверху продолжали насильно ее просвещать.
– Так в чем же тогда ваше счастье? – наконец осмелилась прервать ораторшу обессиленная героиня.
– О, по счастью, именно вы оказались моим товарищем по несчастью! Меня поместили в соседнюю с вами камеру для какой-то очередной аллюзии на (не помню, как его фамилия). Но боком мне выходят все эти…
– Простите, – простонала Евовичь, – нельзя ли позвать слесаря, чтобы он водрузил на место эту железную дуру? Иначе я уже сейчас могу умереть.
Секунду поразмыслив, визитерша ссыпалась с двери и застучала каблучками по коридору – не то испуганно, не то обиженно. Евовичь не помнила, как пришел слесарь, как приподнял плиту, чуть не ставшую для героини могильной, как приварил на место и запер дверь. Когда девочка очнулась, всё уже давно закончилось и стихло. И только авоська с зелеными яблоками, из тех, что носят в больницу бедным родственникам, лежала рядом с ее головой, убеждая в реальном существовании разговорчивой посетительницы.
Он даже прям не знал чему верить: своим глазам или своим ушам. Вчера его уши услышали фразу, опалившую сумрачное сознание: «Жучка умерла». Сегодня, вот сейчас – Жучка собственной персоной стояла перед ним. Это была точно она, ротвейлер мог бы поклясться, теперь он узнал бы ее из тысячи! Только хвост у Жучки был перебинтован толсто и некрасиво, и это очень не шло к ней.
Так стояли двое друг против друга, не зная, что сказать. Сумрачный вспомнил, что вообще-то расстались они врагами, и смог вымолвить только:
Ты?
Я, – ответила Жучка сдавленно-хрипловато, но Сумрачному показалось, что в переулке от ее голоса засвистели соловьи.
Что у тебя с хвостом? – тявкнул он участливо, но скорее машинально.
Не твое собачье дело! – огрызнулась она довольно цинично и собралась уж было идти, но, видно, что-то в его взгляде ее остановило. – Ты вот что… Можешь познакомить меня с Шоколадным Зайкой?
Могу! – скульнул Сумрачный, не успев подумать о том, кто такой этот Зайка, и где он его достанет. – Может, пообедаем где-нибудь с шампанским?
Да уж, развелось ухажеров как собак нерезаных, – притворно вздохнула и закатила глаза к небу Жучка, – впрочем, можно и пообедать. Только, чур, платишь ты, плюс Шоколадный Зайка, плюс будешь молчать, что мы с тобой встречались, а то мой хозяин… – Жучка не договорила, а только загадочно улыбнулась и тряхнула кудряшками на ушах, доставшимися ей от предка-спаниеля.
Сумрачный был где-то вне себя от восторга.
30
Марк сидел в какой-то кофейной забегаловке, разложив перед собой на столе феномены массового сознания. Посетители слонялись возле, ступая тихо и тяжело.
На четырех листах формата А-4 были нарисованы какие-то абстрактные каракули – Марк был неважным художником, плюс необходимость конспирации. Но для него самого эти каракули обозначали соответственно: «Политика», «Экономика», «Спорт», «Искусство». Он вглядывался поочередно в каждый из листов, пытаясь высмотреть хоть где-то ответ на полученное задание.
(Слоновая топотня посетителей кафешки вдруг взорвалась начинкой громких и несогласных голосов. Какой-то господин средних лет, оказывается, хотел войти в помещение со своей огромной собакой, охранник же ему в этом сначала вежливо (а потом все более нажимая) – воспрепятствовал.)
В эти месяцы Марк очень много работал. Знакомился с людьми, изучал их по специальной методике ускоренного общения, следил за событиями общественной жизни, думал, решал, обобщал. Даже воровал документы и стрелял из-за угла. Он натыкался на множество идей в головах и на устах людей, и большинство этих идей были настолько дурацкими и непотребными, что, несомненно, могли бы быть насильно внушаемыми кем-то свыше. Но чем дальше Марк шел в своем поиске, тем скорей отбрасывал каждую следующую идею.
Дотошно анализировались, а потом летели в мусорную корзину его мыслительного процесса и нелепые решения во время выборов, и необъяснимая национальная неприязнь, и погромы футбольных фанатов, и нежная привязанность к рекламируемому, и плебейское доверие к телевидению, и даже снобистское охлаждение родственников друг к другу. Чудовищное отсутствие логики, да просто глупость человеческих мыслей и поступков – стали казаться Марку атрибутами хомы сапиенса, чем-то неотъемлемым и родным.
(Администратор даже пошел вызвать полицию, а охранник сам было начал прикладывать руки к плечам настырного господина. Но спутник скандалиста, тоже приличный на вид джентльмен тех же самых средних лет, что-то сказал вполголоса, и все начали угоманиваться. Собаку привязали снаружи, и оба господина не постеснялись усесться у всех на виду.)
Однако шифровки, регулярно догонявшие Марка по «городской почте», продолжали твердить о том, что кто-то уже попытался занять место самого господа бога, завладев умами человечества и механически диктуя свою волю. Эти шифровки добавляли в постскриптуме, что резидент недоволен, торопит, а дальше ставили многоточие, что означало, пожалуй, грядущее отстранение от задания.
Сегодня Марку показалось, что он окончательно зашел в тупик.
Друг с другом вновь прибывшие господа заговорили на другом языке, а по тому, как у нашего разведчика застучало в висках, он понял – этот язык всё еще жил у него в крови.
– …говорил тебе, ты, Иван Михалыч, больно уж любишь на публику… – оторвалось от их столика.
– …я не суеверен, ты не подумай, и не склонен к восприятию слезливых метафор, которыми потчует нас случай…
Марк понял, что он моментально должен подняться и выйти, иначе обух воспоминания прикончит и без того едва дышащее дело.
– …хорошо же ты тут устроился. И сколько получаешь за штуку? Тридцать?
– Бери выше, все шестьдесят…
Собирая в карман свою писанину, он подумал, что собака могла бы быть хорошим предлогом для начала беседы (это уже по привычке последних месяцев заговаривать с неизвестными). Но он и рта не имел права открыть по-русски, а другой язык сейчас бы прозвучал кощунственно.
– …Хе-хе, вот именно. А во имя чего, Иваныч?
– Да, я думаю, мне простят… бог не яшка…
Выходя из кафе лицом в воздух – «как-ни-в-чем-не-бывало», минуя сумрачно взиравшего на мир привязанного пса, Марк с трудом сдерживал себя, чтобы не сорваться с места навстречу весне. Потому что он был еще очень молодым и очень горячим, а может быть, даже неопытным искателем приключений. Он шел и шел и дошел до старого городского парка, где остановился насильно успокоить себя.
Здесь он не был давно, пожалуй, с первых, ознакомительных дней своего пребывания в городе. А этого полуразвалившегося грота и вовсе ни разу не видел. Красиво… Марк постоял на краю, рассматривая заросшую цветами внутренность провала. Да, красиво получилось. Это большая удача. Теперь он знал достаточно много, чтобы остаться в пределах своего задания. Во-первых, он знал, что экспериментальный генератор запущен, и он знал точные координаты его влияния. Во-вторых, Марк понял, что должен сам поехать и проверить на себе действие этого генератора, то бишь – взобраться на самое высокое в этом месте здание (чтобы поближе к небу) и записывать всё, что будет приходить в голову. В-третьих, он верил, что резидент одобрит это решение и позволит ему на время уехать. А главное – Марк был горд, что достиг вершины техники ускоренного общения: он смог выведать это всё, даже не заговаривая с посетителями кафе.
На четырех листах формата А-4 были нарисованы какие-то абстрактные каракули – Марк был неважным художником, плюс необходимость конспирации. Но для него самого эти каракули обозначали соответственно: «Политика», «Экономика», «Спорт», «Искусство». Он вглядывался поочередно в каждый из листов, пытаясь высмотреть хоть где-то ответ на полученное задание.
(Слоновая топотня посетителей кафешки вдруг взорвалась начинкой громких и несогласных голосов. Какой-то господин средних лет, оказывается, хотел войти в помещение со своей огромной собакой, охранник же ему в этом сначала вежливо (а потом все более нажимая) – воспрепятствовал.)
В эти месяцы Марк очень много работал. Знакомился с людьми, изучал их по специальной методике ускоренного общения, следил за событиями общественной жизни, думал, решал, обобщал. Даже воровал документы и стрелял из-за угла. Он натыкался на множество идей в головах и на устах людей, и большинство этих идей были настолько дурацкими и непотребными, что, несомненно, могли бы быть насильно внушаемыми кем-то свыше. Но чем дальше Марк шел в своем поиске, тем скорей отбрасывал каждую следующую идею.
Дотошно анализировались, а потом летели в мусорную корзину его мыслительного процесса и нелепые решения во время выборов, и необъяснимая национальная неприязнь, и погромы футбольных фанатов, и нежная привязанность к рекламируемому, и плебейское доверие к телевидению, и даже снобистское охлаждение родственников друг к другу. Чудовищное отсутствие логики, да просто глупость человеческих мыслей и поступков – стали казаться Марку атрибутами хомы сапиенса, чем-то неотъемлемым и родным.
(Администратор даже пошел вызвать полицию, а охранник сам было начал прикладывать руки к плечам настырного господина. Но спутник скандалиста, тоже приличный на вид джентльмен тех же самых средних лет, что-то сказал вполголоса, и все начали угоманиваться. Собаку привязали снаружи, и оба господина не постеснялись усесться у всех на виду.)
Однако шифровки, регулярно догонявшие Марка по «городской почте», продолжали твердить о том, что кто-то уже попытался занять место самого господа бога, завладев умами человечества и механически диктуя свою волю. Эти шифровки добавляли в постскриптуме, что резидент недоволен, торопит, а дальше ставили многоточие, что означало, пожалуй, грядущее отстранение от задания.
Сегодня Марку показалось, что он окончательно зашел в тупик.
Друг с другом вновь прибывшие господа заговорили на другом языке, а по тому, как у нашего разведчика застучало в висках, он понял – этот язык всё еще жил у него в крови.
– …говорил тебе, ты, Иван Михалыч, больно уж любишь на публику… – оторвалось от их столика.
– …я не суеверен, ты не подумай, и не склонен к восприятию слезливых метафор, которыми потчует нас случай…
Марк понял, что он моментально должен подняться и выйти, иначе обух воспоминания прикончит и без того едва дышащее дело.
– …хорошо же ты тут устроился. И сколько получаешь за штуку? Тридцать?
– Бери выше, все шестьдесят…
Собирая в карман свою писанину, он подумал, что собака могла бы быть хорошим предлогом для начала беседы (это уже по привычке последних месяцев заговаривать с неизвестными). Но он и рта не имел права открыть по-русски, а другой язык сейчас бы прозвучал кощунственно.
– …Хе-хе, вот именно. А во имя чего, Иваныч?
– Да, я думаю, мне простят… бог не яшка…
Выходя из кафе лицом в воздух – «как-ни-в-чем-не-бывало», минуя сумрачно взиравшего на мир привязанного пса, Марк с трудом сдерживал себя, чтобы не сорваться с места навстречу весне. Потому что он был еще очень молодым и очень горячим, а может быть, даже неопытным искателем приключений. Он шел и шел и дошел до старого городского парка, где остановился насильно успокоить себя.
Здесь он не был давно, пожалуй, с первых, ознакомительных дней своего пребывания в городе. А этого полуразвалившегося грота и вовсе ни разу не видел. Красиво… Марк постоял на краю, рассматривая заросшую цветами внутренность провала. Да, красиво получилось. Это большая удача. Теперь он знал достаточно много, чтобы остаться в пределах своего задания. Во-первых, он знал, что экспериментальный генератор запущен, и он знал точные координаты его влияния. Во-вторых, Марк понял, что должен сам поехать и проверить на себе действие этого генератора, то бишь – взобраться на самое высокое в этом месте здание (чтобы поближе к небу) и записывать всё, что будет приходить в голову. В-третьих, он верил, что резидент одобрит это решение и позволит ему на время уехать. А главное – Марк был горд, что достиг вершины техники ускоренного общения: он смог выведать это всё, даже не заговаривая с посетителями кафе.
31
Друзья шли и по-братски делились впечатлениями. Противоречивость информации, полученной каждым из них в бреду, благопрепятствовала не только дальнейшему развитию событий, но и мыслительному процессу героев. Сопоставив данные, Адамович, Кисса, Лада и Жучка, смогли только вычленить ключевое слово «яйцо», но ни достать его, ни что-либо с ним сделать, ни даже приложить ума к нему – они были не способны.
Откуда ни возьмись, вдруг вынырнула из-за деревьев подозрительного вида машина и остановилась в нескольких метрах от героев, преградив им всю лесную дорогу. Со штурманского сиденья выскочила на поляну Альбинка Белкова-Протеина и сразу затараторила что-то неимоверно быстро. (Наши герои не сразу узнали Альбинку в лицо, потому и не удивились, как это ей, мол, удалось так быстро освободиться из милиции, но мы-то с вами узнаем ее при любых обстоятельствах, поэтому – удивляемся. Как это ей так быстро удалось?)
Откуда ни возьмись, вдруг вынырнула из-за деревьев подозрительного вида машина и остановилась в нескольких метрах от героев, преградив им всю лесную дорогу. Со штурманского сиденья выскочила на поляну Альбинка Белкова-Протеина и сразу затараторила что-то неимоверно быстро. (Наши герои не сразу узнали Альбинку в лицо, потому и не удивились, как это ей, мол, удалось так быстро освободиться из милиции, но мы-то с вами узнаем ее при любых обстоятельствах, поэтому – удивляемся. Как это ей так быстро удалось?)