Неудачный опыт заставил юную Екатерину принять «твердое решение – никогда не любить безгранично того, кто не отплатит мне полной взаимностью; но по закалу, какой имело мое сердце, оно принадлежало бы всецело и без остатка мужу, который любил бы только меня и с которым я не опасалась бы обид… Я всегда смотрела на ревность, сомнение и недоверие как на величайшее несчастье и была всегда убеждена, что от мужа зависит быть любимым своей женой, если у последней доброе сердце и мягкий нрав»101. Эти слова принадлежат женщине, пережившей много личного горя и не знавшей, что такое счастливый брак. Однако кто из добрых матерей семейств не подписался бы под ними?

СЛУГА ТРЕХ ГОСПОД

   Не менее трудными были отношения Екатерины с матерью. В письмах прусскому королю Иоганна-Елизавета старалась показать, что контролирует поведение дочери, между тем у нее и дома-то это не слишком получалось. При всей внешней покорности, послушании, даже угодливости, которых тогда требовали от детей правила хорошего тона, София оставалась при своем мнении по любому вопросу. Не высказывать его еще не значило – не иметь.
   Девочка была отлично вышколена. Или лучше – вымуштрована. Недаром в одном из писем Фридриху II принцесса Цербстская называла ее «наш стойкий рекрут». «Дочь моя легко переносит усталость, – хвалилась Иоганна, – как молодой солдат, она презирает опасность… ее восхищает величие всего окружающего»102. Но если раньше Фикхен зависела главным образом от своей взбалмошной матушки, то теперь круг «господ» расширился, а «слуга» остался по-прежнему один.
   Поначалу Иоганна-Елизавета и Петр Федорович поладили, но потом крупно поругались и надулись друг на друга. Повод был пустячный: прыгая по комнате, юноша задел шкатулку с драгоценностями и рассыпал их. Принцесса вспылила, да так, что пошли клочки по закоулочкам. Великий князь был обескуражен, пытался оправдываться, но тщетно. Прибежавшая София вздумала их мирить, но и ей досталось на орехи. «С тех пор… их обхождение друг с другом стало принужденным, без взаимного доверия… Они оба всегда готовы были пустить колкость, чтобы язвить друг друга; мое положение день ото дня становилось щекотливее. Я старалась повиноваться одному и угождать другому».
   После случая с Шетарди Елизавета Петровна стала относиться к принцессе Цербстской с едва скрываемым презрением. Ждали только свадьбы, чтобы после праздников отправить Иоганну домой. Щедроты и милости по отношению к ней закончились. Жена штеттинского коменданта могла откусить себе не в меру болтливый язык, но было поздно. Слово – не воробей.
   Екатерина вспоминала, что весной 1744 г., когда великий князь приходил к ней обедать или ужинать, «его приближенные беседовали с матерью, у которой бывало много народу и шли всевозможные пересуды, которые не нравились… графу Бестужеву, коего враги все собирались у нас». В покоях Иоганны-Елизаветы сложилось нечто вроде политического салона, где проводили время сторонники одной придворной партии, в то время как представители второй туда не допускались. При общительном характере, красоте и светскости принцессе легко было играть роль гран-дамы. Штелин назвал ее «прекрасной и умной», отметив, что «Императрица Елизавета была ею в первое время совершенно очарована»103. Вместо благодарности, Ангальт-Цербстская гостья пустилась в политику.
   Главным лицом ее импровизированного салона стал бывший французский посланник маркиз Жоашен Жак Тротти де ла Шетарди, заклятый враг Бестужева. Некогда Франция через него снабдила Елизавету Петровну деньгами на переворот, надеясь подчинить себе русскую внешнюю политику. Посланник ненадолго уехал, чтобы доложить в Париже об успехе. Он покинул елизаветинский двор, осыпанный милостями и уверенный в том, что по возвращении станет руководить делами в Петербурге. «Во время его отсутствия… императрица увидела, что интересы империи отличались от тех, какие в течение недолгого времени имела цесаревна Елизавета, – не без ехидства рассуждала уже зрелая и опытная Екатерина. Ей и самой доведется узнать, что интересы великой княгини отличаются от интересов самодержицы. – Де-ла-Шетарди нашел двери, которые ему были открыты ранее, запертыми; он разобиделся и писал об этом своему двору, не стесняясь ни относительно выражений, ни относительно лиц… он говорил в этом духе и с моей матерью… она смеялась, сама острила и поверяла ему те поводы к неудовольствию, которые она имела… де-ла-Шетарди обратил их в сюжеты для депеш своему двору… их вскрыли и разобрали шифр… разговоры насчет императрицы заключали выражения малоосторожные»104.
   Бестужев без стеснения использовал перлюстрацию дипломатической почты. Под его началом в Коллегии иностранных дел служил статский советник Христиан Гольдбах, знаток языков и одаренный математик. Еще в 1742 г. он сумел раскрыть шифр, которым пользовался Шетарди105. Однако сразу компрометирующие посланника бумаги в дело не пошли: вице-канцлер годами копил материалы для своих досье и умел выжидать наиболее удачный момент, чтобы нанести удар.
   Были и другие каналы. «У графа Бестужева проживают в доме трое секретарей императрицы, – доносил Мардефельд. – Симолин, Иванов и Юберкампф. Последний совместно с почт-директором Ашем все письма, в Петербург прибывающие и из Петербурга отбывающие, распечатывает»106.
   Что же так оскорбило Елизавету? Галантный Шетарди, всегда умевший выглядеть не только другом, но и поклонником, писал на родину о «сладострастной летаргии и плотских утехах», в которые погружена императрица, о ее непостоянстве и «нетвердости мысли», о «ненависти к делам». «Какой благодарности и внимания можно ожидать от такой легкомысленной и рассеянной государыни?» – рассуждал дипломат. «Слабость сей принцессы во всяком случае доказуется, и такую она леность к делам имеет, что для избежания труда думать она лучше любит мнение ее министров принимать»107, т. е. не решает дела сама, а полагается на суждения советников.
   Но еще оскорбительнее были высказывания Иоганны-Елизаветы, которая позволяла себе обсуждать частную жизнь императрицы. О том, что примерно она говорила, можно узнать из донесений Мардефельда к берлинскому двору. 26 мая 1744 г. дипломат писал явно со слов информатора при дворе: «Жена камер-юнкера Лялина… ее величеству донесла, что архимандрит Троицкого монастыря – истинный Геркулес в делах любовных, что ликом схож он с соловьем из Аркадии, да и тайные достоинства красоте не уступят, так что государыня пожелала сама испробовать и нашла, что наперсница рассудила верно, вследствие чего дарована архимандриту звезда ордена Св. Андрея Первозванного с брильянтами, а в ней драгоценное изображение, и так высоко он вознесся, что подарено ему двадцать тысяч рублей наличными, хотя деньги здесь величайшая редкость и почти никому не платят, отчего все стенают»108. Мардефельд вообще считал, что паломничества Елизаветы Петровны по святым местам имели не столько благочестивые, сколько эротические цели, и священнослужители, особенно угодившие государыне на амурном поприще, получали богатые подарки109.
   Такие сплетни служили темой бесед между Шетарди и Ангельт-Цербстской принцессой, а далее передавались в Париж и Берлин. Методичный Бестужев собрал 69 посланий неосторожного француза и, чтобы скандал невозможно было замять, предъявил их не лично Елизавете Петровне, а на заседании Совета в присутствии императрицы. Оскорбление было нанесено публично. Конечно, вице-канцлер рисковал, но, азартный игрок, он готовился погибнуть сам, увлекая за собой врагов.
   По словам Екатерины, императрица была «доведена до страшного гнева». Шетарди в 24 часа был выслан из России. А принцессе Иоганне пришлось дорого заплатить за колкий язык. Если бы она была русской подданной, Елизавета отправила бы ее вслед за Лопухиной. Но с владетельной княгиней приходилось церемониться. Императрица отчитала неблагодарную гостью и лишила ее расположения. Если раньше комендантша писала мужу, что ее «обслуживают как королеву»110, то теперь царица не всегда допускала Иоганну к руке и обходила приглашениями.
   «Дурное расположение духа матери происходило отчасти по той причине, что она вовсе не пользовалась благосклонностью императрицы, которая ее часто оскорбляла и унижала, – вспоминала Екатерина. – Кроме того, мать, за которой я обыкновенно следовала, с неудовольствием смотрела на то, что я теперь шла перед ней; я этого избегала всюду, где могла, но в публике это было невозможно». Великая княгиня оказалась в ложном положении – по своему официальному статусу она стояла выше принцессы Иоганны, но щепетильная и обидчивая мать требовала покорности. Наедине Екатерина готова была выказать любые знаки повиновения, но на людях она величаво шествовала вместе с цесаревичем за императрицей, а матушка плелась в хвосте придворной процессии, сгорая от негодования.
   Любопытно, но и после высылки Шетарди принцесса Иоганна не унялась. Вокруг нее продолжала вращаться блестящая публика и велись нескромные разговоры. Перед самым обручением Екатерины «мать очень сблизилась с принцем и принцессой Гессенскими и еще больше с братом последней камергером Бецким». Ивана Ивановича Бецкого, побочного сына фельдмаршала Трубецкого, ангальт-цербстская принцесса знавала еще в Германии. Поговаривали, что там у них случился роман, и даже называли Софию плодом этого давнего знакомства. Кумушек в окружении Елизаветы было множество, языки изничтожали чужие репутации с завидным усердием. Следствием пересудов стало то, что Бецкого не взяли в поездку двора на богомолье в Киев. Иоганна испытывала страшное раздражение, но ничего не могла поделать.
   Осторожная София старалась держаться от знакомых матери подальше и выказывать всяческую лояльность императрице. Она очутилась даже не между двух, а между трех огней: Иоганной-Елизаветой, женихом и его августейшей тетушкой. Однажды, еще до высылки, Шетарди обратился к Фикхен на балу, поздравив с тем, что она причесана en Moyse, т. е. «в колыбели». «Я ему сказала, что в угоду императрице буду причесываться на все фасоны, какие могут ей понравиться».
   Однако, как бы осмотрительно ни вела себя великая княгиня, избежать нагоняев от императрицы она не могла. Роскошный образ жизни при дворе заставлял ее делать долги, о последних же доносили государыне. «Однажды, когда мы, моя мать, я и великий князь, были в театре… я заметила, что императрица говорит с графом Лестоком с большим жаром и гневом. Когда она кончила, Лесток ее оставил и пришел к нам в ложу; он подошел ко мне и… сказал: “она очень на вас сердита”. – “На меня? За что же?” – был мой ответ. – “Потому что у вас много долгов”… У меня навернулись на глаза слезы… Великий князь, который был рядом со мной и приблизительно слышал этот разговор, дал мне понять игрой лица больше, чем словами, что он разделяет мысли своей тетушки и что он доволен, что меня выбранили. Это был обычный его прием, и в таких случаях он думал угодить императрице, улавливая ее настроения, когда она на кого-нибудь сердилась. Что касается матери, то она сказала, что это было следствием тех стараний, которые употребили, чтобы вырвать меня из ее рук… итак, оба они стали против меня».
   Между тем часть расходов эти неверные союзники могли бы приписать себе. «Великий князь мне стоил много, потому что был жаден до подарков; дурное настроение матери также легко умиротворялось какой-нибудь вещью, которая ей нравилась, и так как она тогда очень часто сердилась, и особенно на меня, то я не пренебрегала открытым мною способом умиротворения»111.
   Бедная девочка! Покупать добрые чувства матери и жениха подарками! Как будто София не заслуживала, чтобы ее любили просто так. Какой бы расчетливой умницей она ни представала в «Записках», ее гордость невыносимо страдала от таких отношений.

«ОН СТАЛ УЖАСЕН»

   Казалось, «храбрый рекрут» Екатерина прошла уже добрую половину пути до брачного венца. Она преодолела и болезнь, и смену веры. Научилась закрывать глаза на бестактность жениха. Придворные, ставившие на Ангальт-Цербстскую принцессу, могли быть уверены, что их «лошадка» финиширует первой. Ведь она оставила далеко позади главную соперницу – Марианну Саксонскую. Даже Бестужеву пришлось смириться. Правда, он по-прежнему не целовал руку Иоганне-Елизавете, да и на саму невесту наследника поглядывал косо. А во время ее хвори осмелился выказать неприличную радость. Но тут его одернула лично Елизавета: «Если б я даже имела несчастье потерять это дорогое дитя, – сказала она о Екатерине, – то все же саксонской принцессы никогда не возьму»112.
   Вице-канцлер получил прямое, недвусмысленное разъяснение по столь беспокоившему его вопросу. Чтобы вызвать такую отповедь у осторожной, вечно колеблющейся императрицы, надо было постараться. Как видно, до Елизаветы довели неосторожные слова Бестужева: «Посмотрим, могут ли такие брачные союзы заключаться без совета с нами, большими господами этого государства»113.
   Заявление вельможи не понравилось дщери Петровой: ее воле противопоставлялась воля «больших господ», и она показала последним, кто в доме хозяйка. Для Екатерины все как будто складывалось благополучно. Но тут неприятный сюрприз преподнес великий князь. Он сильно заболел сначала корью, а едва оправившись, оспой. В те времена такие недуги часто сводили в могилу.
   Первую из них мальчик перенес без осложнений. «Осенью великий князь захворал корью, что очень насторожило императрицу и всех, – вспоминала Екатерина. – Эта болезнь значительно способствовала его телесному росту; но ум его был все еще ребяческий; он забавлялся в своей комнате тем, что обучал военному делу своих камердинеров (кажется, и у меня был чин)… Насколько возможно, это делалось без ведома его гувернеров, которые, правду сказать, с одной стороны, очень небрежно к нему относились, а с другой – обходились с ним грубо и неумело и оставляли его очень часто в руках лакеев, особенно, когда не могли с ним справиться. Было ли то следствием дурного воспитания или врожденных наклонностей, но он был неукротим в своих желаниях и страстях… Тогда я была поверенной его ребячеств и… не мне было его исправлять; я не мешала ему ни говорить, ни действовать»114.
   Очень обдуманная «политика», надо заметить, для девушки, которая старается не настраивать жениха против себя. Однако в любую политику вторгаются непредвиденные обстоятельства: «В декабре месяце 1744 года двор получил приказание готовиться к поездке в Петербург. Великий князь и мы с матерью опять поехали вперед. На половине дороги, прибыв в село Хотилово, великий князь захворал. Он уже за два дня перед тем почувствовал некоторое недомогание, которое приняли за расстройство желудка; в этом месте остановились на сутки. На следующий день около полудня я вошла с матерью в комнату великого князя и приблизилась к его кровати; тогда доктора великого князя отвели мать в сторону, и минуту спустя она меня позвала, вывела из комнаты, велела запрячь лошадей в карету и уехала со мной… Она мне сказала, что у великого князя оспа»115. Диагноз страшный. По поведению принцессы Иоганны видно, как та испугалась за дочь.
   И было чего бояться. В России оспа не переводилась среди простонародья. Доктор Томас Димсдейл, приглашенный в Петербург в 1768 г. уже Екатериной II для того, чтобы положить начало отечественному оспопрививанию, писал: «О смертельности оспы бесполезно приводить новые доказательства, после рокового опыта, который был сделан Россией, особенно же Санкт-Петербургом, где, несмотря на все возможные предосторожности, никогда почти не прекращается эта болезнь, так как зараза постоянно туда заносится посредством кораблей, прибывающих из всех частей света… – Рассказав об одном несчастном случае, когда жертвой сделалась «дочь богатого вельможи, красавица собою», врач продолжал: – Было бы невозможно определить положительно, каким образом зараза проникла ко двору… но это плачевное событие доказало, что императрица и великий князь легко могли подвергнуться той же опасности каждый раз, как они показывались народу»116.
   Эти слова были в силе и за 24 года до прибытия английского хирурга в Россию. Елизавета Петровна, брезгливая по натуре, страшилась заразы и приказывала увозить больных из царских резиденций при малейшем подозрение на нездоровье. С Петром было иначе: расправив крылья, государыня кинулась к племяннику и проводила у его постели дни и ночи. В этом раскрылись и нерастраченные материнские чувства, и жалость к бедному мальчику-сироте, и… политический страх потерять наследника.
   «Ночью после нашего отъезда из Хотилово, – вспоминала Екатерина, – мы встретили императрицу, которая во весь дух ехала из Петербурга к великому князю. Она велела остановить свои сани на большой дороге возле наших и спросила у матери, в каком состоянии великий князь; та ей это сказала, и минуту спустя она поехала в Хотилово, а мы в Петербург. Императрица оставалась с великим князем во все время его болезни и вернулась с ним только по истечении шести недель»117.
   Весьма примечательная подробность. Женщина, более всего боявшаяся потери красоты, ринулась к несчастному мальчику и сама ухаживала за ним, пока он не поправился. Это был поступок! А еще раньше, во время болезни Софии, у которой тоже поначалу подозревали оспу, императрица храбро прошла к принцессе в комнату, взяла ее на руки и держала, пока девочке отворяли кровь. Для такого шага нужно было обладать душевной силой.
   Если бы принцесса Иоганна хотела вернуть расположение царицы, ей стоило самой остаться с больным мальчиком, а дочь отослать в Петербург. Однако штеттинская комендантша так и не поняла, чем завоевывают симпатии в России. А вот София, похоже, вскоре спохватилась. Она покорствовала матери, но уже досадовала на себя за то, что покинула жениха. Принцесса Цербстская писала мужу, что их дочь была в отчаянии, ее с трудом уговорили уехать из Хотилова, она сама хотела ухаживать за больным118.
   Великая княгиня писала императрице в Хотиловский Ям трогательные письма по-русски, справляясь о здоровье Петра. «По правде сказать, они были сочинены Ададуровым, но я их собственноручно переписала», – признавалась Екатерина.
   Елизавета не ответила ни на одно, пока наследник не пошел на поправку. Очень характерная деталь. Зачем тратить на Софию время, если еще неизвестно, пригодится ли она в будущем? Зато, когда опасность миновала, императрица известила невесту о счастливом окончании болезни очень ласковым посланием. «Ваше высочество, дорогая моя племянница, – писала она так, словно Екатерина уже была связана с нею узами родства. – Я бесконечно признательна Вашему высочеству за такие приятные послания. Я долго на них не отвечала, так как не была уверена в состоянии здоровья его высочества, великого князя. Но сегодня я могу заверить Вас, что он, слава Богу, к великой нашей радости, с нами»119.
   Последние слова очень красноречивы. «С нами», т. е. вырван из когтей смерти. Однако болезнь оставила страшные следы. И не только внешне: лицо юноши было обезображено. Но имелись и скрытые осложнения. Некоторые исследователи склонны видеть в этой хвори причину импотенции Петра, ведь даже ветряная оспа может иметь печальные последствия для половой системы120. Во всяком случае, лейб-медики в один голос советовали отложить свадьбу, кто на год, а кто и до двадцатипятилетия. Елизавета не прислушалась к ним.
   Петр остался жив. Судьба вновь повернулась к Екатерине лицом. Но что за зрелище ее ожидало! «Я чуть не испугалась при виде великого князя, который очень вырос, но лицом был неузнаваем; все черты его лица огрубели, лицо все еще было распухшее, и несомненно было видно, что он останется с очень заметными следами оспы. Так как ему остригли волосы, на нем был огромный парик, который еще больше его уродовал. Он подошел и спросил, с трудом ли я его узнала. Я пробормотала ему свое приветствие по случаю выздоровления, но в самом деле он стал ужасен»121.
   Мальчик пытался пошутить с невестой по поводу своего уродства. Возобладай в Екатерине жалость, и она бы приголубила бедного жениха. Но девушка испугалась. Это должно было задеть Петра, хотя в другой редакции «Записок» Екатерина и уверяла, что мальчик не заметил ее отвращения: «Вся кровь моя застыла при виде его, и, если бы он был немного более чуток, он не был бы доволен теми чувствами, которые мне внушил»122.
   10 февраля 1745 г. праздновали день рождение наследника, ему пошел семнадцатый год. В другое время торжество было бы пышным, но теперь не решились показывать цесаревича публике. Елизавета задумала тихий «семейный ужин». Екатерина вспоминала: «Она обедала одна со мной на троне». Надо полагать, что великий князь должен был оказаться третьим за этим столом. Но он не вышел: стеснялся и прятался. Не было за «семейным» столом и принцессы Иоганны. Две женщины и трон, на котором между ними нет места никому другому.
   Елизавета «очень ласкала» великую княгиню в продолжение ужина. Возможно, она хотела поддержать девушку после пережитого шока при виде жениха. Но была и одна настораживающая нота: «Она мне сказала, что русские письма, которые я ей писала в Хотилово, доставили ей большое удовольствие… и что она знает, как я стараюсь изучить местный язык. Она стала говорить со мною по-русски и пожелала, чтобы я отвечала ей на этом языке, что я и сделала, и тогда ей было угодно похвалить мое хорошее произношение».
   Иными словами, Елизавета устроила проверку. И осталась довольна. «Она дала мне понять, что я похорошела с моей московской болезни… Я вернулась домой очень довольная этим обедом и очень счастливая, и все меня поздравляли. Императрица велела снести к ней мой портрет, начатый художником Караваком, и оставила его у себя в комнате… я была на нем совсем живая»123.
   Екатерина опять одержала победу. Болезнь великого князя могла обернуться для нее крушением надежд. Повторилась бы драма, разыгравшаяся за двадцать лет до этого, когда жених Елизаветы Петровны умер от оспы накануне свадьбы. Близость этих событий не могла не приходить в голову императрице. Только теперь все закончилось счастливо. В этом отождествлении своей давней судьбы с теперешней судьбой Екатерины и крылась тайна ласкового обращения. Великая княгиня вновь укрепила свои позиции.

СТАРЫЙ ДРУГ

   Важным событием в духовном взрослении Екатерины стала вторая встреча с графом Гюлленборгом (Гилленборгом), состоявшаяся в Северной столице во время болезни великого князя. «Остальной двор прибыл в Петербург; с ним иностранные министры и между прочими граф Геннингс-Адольф Гюлленборг, которого мы знали в Гамбурге и который приезжал в Москву от шведского двора, чтобы уведомить русский двор о свадьбе наследного принца Шведского с принцессой Прусской Луизой-Ульрикой».
   Если во время знакомства с совсем еще юной Софией граф обратил внимание на ее глубокий ум и посоветовал матери заняться образованием ребенка, то при новой встрече просвещенный вельможа был неприятно удивлен, даже шокирован. Казалось, девушка совсем погрузилась в вихрь придворной жизни. Она ни о чем не думала, кроме танцев, нарядов и драгоценностей.
   «Я так любила тогда танцевать, – признавалась Екатерина, – что утром с семи часов до девяти я танцевала под предлогом, что беру уроки балетных танцев у Ландэ, который был всеобщим учителем и при дворе, и в городе; потом в четыре часа после обеда Ландэ опять возвращался, и я танцевала под предлогом репетиций до шести, затем я одевалась к маскараду. Где снова танцевала часть ночи»124.
   При роскошном дворе полагалось вести роскошную жизнь. Платья, украшения и даже долги служили подтверждением высокого статуса. Юная Екатерина придумала своего рода философию долгов – обоснование собственной расточительности. «Я была тогда так щедра, что если кто хвалил мне что-нибудь, то мне казалось стыдно ему этого не подарить… Однажды приобретя эту привычку, я уже не бросала ее до самого восшествия на престол… Эти подарки вытекали из твердого принципа, из врожденной расточительности и презрения к богатству, на которое я никогда иначе не смотрела, как на средство доставить себе то, что нам нравится»125. Еще до замужества великая княгиня промотала 17 тыс. рублей, причем ей казалось, что она едва сводит концы с концами. «Я должна была одеваться богато, – вспоминала Екатерина. – …Я приехала в Россию с очень скудным гардеробом. Если у меня бывало три-четыре платья, это уже был предел возможного, и это при дворе, где платья менялись по три раза в день; дюжина рубашек составляла все мое белье; я пользовалась простынями матери».
   Конечно, ее высочеству нужны были деньги на обзаведение. А кроме того, на покупку сердец: «Мне сказали, что в России любят подарки и что щедростью приобретаешь друзей и станешь всем приятной»126. Но самое главное – она должна была сделаться как все: тратить по-русски, одеваться со здешней расточительностью, плясать до упаду: «Дамы тогда были заняты только нарядами, и роскошь была доведена до того, что меняли туалет по крайней мере два раза в день; императрица сама чрезвычайно любила наряды и почти никогда не надевала два раза одного и того же платья, но меняла их несколько раз в день; вот с этим примером все и сообразовывались: игра и туалет наполняли день. Я, ставившая себе за правило нравиться людям, с какими мне приходилось жить, усваивала их образ действий, их манеру; я хотела быть русской, чтобы русские меня любили; мне было 15 лет, наряды не могут не нравиться в этом возрасте».