Страница:
До какой степени произошедшее отвечало интересам России? Империя давно втягивала Курляндию в сферу своей власти. Со времен Петра I герцоги не избирались без согласия Петербурга, а также без участия русских денег и русских войск. Хотя Польша обладала над Курляндией правами суверена, в реальности их нечем было подкрепить. Пустой престол в полунезависимом княжестве, хозяин которого находился в России под стражей, выглядел для Петербурга желаннее, чем занятый сыном польского короля. Поэтому шаг Елизаветы был, по меньшей мере, неожиданным.
С.М. Соловьев объяснил поступок императрицы тем, что обмен Курляндии на Восточную Пруссию, уже захваченную русскими войсками у Фридриха II, казался делом решенным. Государыня и ее советники считали, будто принц Карл просто переедет из Митавы в Кенигсберг. Поэтому Елизавета поручила своим дипломатам в Польше действовать в пользу королевского сына. При малом дворе случившееся вызвало бурю эмоций.
Вероятно, в последний раз Петр Федорович и его супруга одинаково реагировали на событие международной важности. Великий князь ненавидел Саксонскую династию, властвовавшую в тот момент в Польше и воевавшую с Пруссией. Он написал канцлеру Михаилу Воронцову запальчивое письмо о том, что императрице следовало бы сначала позаботиться о Голштинском доме – его третий дядя, принц Георг-Людвиг, больше подошел бы для курляндской короны. Канцлер показал послание Елизавете, и та велела отвечать отказом20.
Оскорбленный пренебрежением к своим родным и к себе лично, Петр запросился в загородную резиденцию Ораниенбаум. 5 января английский посол Роберт Кейт писал о дошедших до него слухах: «Великий князь подал императрице записку, в коей представляет, что ныне по достижении совершенных лет его можно почитать способным к собственным суждениям. Он не желает терпеть долее принуждения и стеснения, в коих ее величеству угодно содержать его, а посему просит дозволения удалиться в собственное его владение Ораниенбаум. Поначалу императрица была крайне оскорблена сим демаршем и повелела ему изложить все его резоны на бумаге, однако я слышал, что сие дело уже закончилось и заглушилось»21.
Вероятнее всего, именно об этом несостоявшемся «бегстве» говорят недатированные записки Петра тогдашнему фавориту Елизаветы – Ивану Ивановичу Шувалову: «Милостивый государь! Я вас просил через Льва Александровича [Нарышкина] о дозволении ехать в Ораниенбаум, но я вижу, что моя просьба не имела успеха; я болен и в хандре до высочайшей степени; я вас прошу именем Бога склоните ея величество на то, чтобы позволила мне ехать в Ораниенбаум; если я не оставлю эту прекрасную придворную жизнь и не буду наслаждаться, как хочу, деревенским воздухом, то наверно околею здесь со скуки и от неудовольствия»22.
Примерно тогда же Петр требовал отпустить его на родину, что в военные время было немыслимо. «Я столько раз просил вас исходатайствовать у ея императорского величества, чтоб она позволила мне в продолжении двух лет путешествовать за границей, – писал он Ивану Ивановичу, – и теперь повторяю это еще раз и прошу убедительно устроить, чтобы мне позволили»23. В результате наследника не пустили не только в Германию, но и в Ораниенбаум. Однако интересно само движение мыслей и чувств Петра. Для него дело о Курляндии стало сначала делом о бедных немецких родственниках, а потом о поездке на дачу.
Тот факт, что в данном случае Россия теряла контроль над обширной территорией, установленный еще Петром I, лежал как бы вне поля зрения цесаревича. Он даже не задумывался над этим. Его просто взволновало, что корона, которая могла достаться представителю Голштинского дома, уплыла к соперникам. Перед нами характерный способ мышления человека из маленького немецкого мирка, рассматривавшего подвластные земли как семейные владения, вне зависимости от их национального лица и исторической судьбы. Точно так же думал об Англии и Ганновере английский король Георг II. Сколько бы Петр ни прожил в России, а его коронованный кузен – в Великобритании, оба психологически оставались германскими владетельными князьями.
Екатерина мыслила иначе. Уступку Курляндии принцу Карлу она назвала отказом от русских интересов: «Говорили, что во всяком деле есть только два способа, которые следует избрать, это быть справедливым или несправедливым. Обыкновенно корысть производит последнее. В деле о Курляндии было справедливым возвратить детям Бирона то, что им предназначалось от Бога и природы. Если же хотели бы следовать корысти, то долженствовало (признаюсь, что несправедливо) беречь Курляндию и изъять ее из-под власти Польши для присоединения к России. Кто бы после этого рассуждения сказал, что нашли третий способ, по которому учинена несправедливость без извлечения из того и тени выгоды?»
Дальнейший пассаж выдает в великой княгине не только ученицу Бестужева, но и здравомыслящего политика, много раздумывавшего о положении России по отношению к ее соседям: «Отдали Курляндию принцу Карлу. Через это самое усиливается польский король, который, следуя политике, усвоенной им от отца своего, ищет только уничтожения свободы республики. Если он будет продолжать жить в Польше, то этого достигнет, в особенности поддерживаемый французскою партиею и нашим небрежением к сторонникам свободы и проч. Итак, я вас спрашиваю, что необходимее для России: деспотический ли сосед или счастливая анархия, в которую погружена Польша и которою распоряжаемся мы по своей воле? Петр Первый, лучше знакомый с делом, объявил себя… поручителем за свободу Польши и врагом того, кто посягнет на нее. Надобно, когда уж хочешь быть несправедливым, иметь выгоду быть таковым; но в деле о Курляндии, чем более о нем думаю, тем менее нахожу там здравого смыслу»24.
Трудно согласиться с С.М. Соловьевым, что такое мнение было высказано Екатериной «в неспокойном состоянии духа». Твердая и неизменная позиция по отношению к Курляндии как территории, входившей в орбиту русских интересов, будет свойственна ей и после восшествия на престол, до тех пор пока герцогство не станет частью империи. Никаких отступлений на этом пути и возвращения Курляндии под опеку Польши она не допускала.
Тот факт, что дочь Петра Великого своей рукой возвела на престол Курляндии польско-саксонского принца, выглядел как нарушение заветов отца. Процитированные строки относятся к январю 1759 г. Совсем недавно, во время бесед-допросов у императрицы по делу Бестужева, великая княгиня на коленях уверяла Елизавету, что не вмешивается в политику. Однако в записке звучит уверенный тон государственного деятеля, раздраженного явным просчетом. В 30 лет наша героиня была более зрелым политиком, чем двадцатый год управлявшая страной свекровь.
В марте 1759 г. разлученный с Екатериной Понятовский узнал о смерти маленькой царевны, Анны Петровны, отцом которой его считали. «Матери, согласно обряду русской церкви, пришлось поцеловать ручку своего мертвого ребенка перед тем, как он был предан земле», – с некоторым ужасом сообщал Станислав. Он разделял горе великой княгини, но не мог утешить ее на расстоянии. К этому примешивалось и чувство вины за совершенный грех – прелюбодеяние с замужней женщиной. Новый приезд в Петербург, которого так сильно жаждал варшавский изгнанник, стал бы для него возвращением к прежней жизни – то есть «фатовству» и смертным грехам.
Из мемуаров Понятовского следует, что буквально вся семья – родители и кузина с братом – стали поверенными его страданий. «Отцу нравилось беседовать со мной об объекте всех моих устремлений. Мать же несколько раз пыталась протестовать с позиций строгой религиозности, – вспоминал Станислав. – Она имела надо мной такую власть, так нежно любила меня и так глубоко огорчалась… что все это вместе довело меня до крайности».
Возлюбленный Екатерины принес покаяние некоему отцу Сливицкому и «поклялся ему отрешиться от того, что желал больше всего на свете, если только одно событие – единственное, могущее узаконить мои устремления, – не позволит мне удовлетворить их».
Событием, «могущим узаконить» стремления Понятовского, была смерть великого князя Петра, после которой Екатерина становилась свободной и получала право вторично выйти замуж. Не следует сразу представлять себе переворот и убийство. Слабое здоровье и разгульный образ жизни русского наследника были хорошо известны в дипломатической среде. Петру Федоровичу не прочили долгих лет. Именно на такой оборот рассчитывал влюбленный Станислав.
«Переломив себя, я известил об этом поступке великую княгиню, изложив ей подробно его мотивы, но ни словом не касаясь любви – самой верной и нежной. Моя страсть, мое чистосердечие и мое сыновье почтение, объединившись, внушили мне иллюзию того, что любовь эта может продолжиться. Да и великая княгиня не оскорбилась, видимо, ибо выразила готовность примириться с моей позицией». Эти душевные сдвиги относятся к весне 1759 г. и, без сомнения, должны были обрадовать не только матушку страдальца, но и тех, кто в Петербурге перлюстрировал его послания Екатерине. Согласие цесаревны на слова возлюбленного также выглядело весьма благоразумно.
«Великая княгиня продолжала писать мне, и я отвечал ей на имя Ивана Ивановича Шувалова; он сам предложил свои услуги, что было, конечно же, известно императрице Елизавете, рассчитывавшей знать содержание нашей переписки», – сообщал Понятовский. Августейшая свекровь полагала, что сможет контролировать жизнь лукавой невестки, читая ее послания. Таким образом, у Екатерины имелся не только постылый муж, отношения с которым были уже невосстановимы, но и официальный любовник, предусмотрительно удаленный из России. Наша героиня пребывала в вынужденной чистоте, ее связи казались абсолютно прозрачными для высочайшей наблюдательницы.
Однако великая княгиня давно наторела в установлении недозволенных контактов. У разлученных возлюбленных был и иной канал – барон Адольф-Зикфрид Остен, поверенный в делах Дании в Петербурге, через которого шла шифрованная корреспонденция. Благодаря такой изворотливости при варшавском дворе Понятовского считали «человеком действия» и даже слегка побаивались.
Между тем мемуары рисуют его скорее мягким, сентиментальным и созерцательным. Со старомодными представлениями о верности и трогательным стремлением мерить чужие чувства по своим собственным. «Два с половиной года моя привязанность хранила меня чистым от любого пятнышка», – признавался он. Друзья говорили: «Да ты не от мира сего!»
«Покидая Петербург, я увез с собой весьма недвусмысленное дозволение. Не задевая нашего взаимного чувства, оно давало мне известную свободу действий, необходимую, как принято думать, в моем возрасте. Дозволение это было подтверждено, много времени спустя, в письмах; я сохранил их.
Два года с половиной я не пользовался полученным разрешением; мои заверения в этом были неоднократны и абсолютно правдивы. Когда же я нарушил наконец суровое воздержание, то, движимый искренностью, несомненно, излишней, поспешил о том уведомить.
Стояло начало зимы. Вышедшие из берегов воды поглотили почтальона, везшего мое послание. Узнав о несчастье, я из дурацкого прямодушия повторил свою исповедь.
Мне было отвечено, правда, что подобной беды давно ожидали, но перенесут ее, ничего не меняя. Такого великодушия хватило, однако, ненадолго, меня вскоре заменил Орлов; несколько месяцев это от меня скрывали, однако письма делались все холоднее»25.
Таким образом, Понятовский считал, что его признание в неверности подтолкнуло Екатерину к новому возлюбленному. А промолчи он, и Орлов, возможно, не появился бы в окружении великой княгини. Несколько наивно, не правда ли?
Роковое письмо было отправлено в начале зимы 1760–1761 гг. Григория Григорьевича же стали замечать с весны 1759 г. Если нашу героиню и спровоцировало поведение Станислава, то не мимолетная измена, а случай с покаянием, когда прекрасный поляк из почтения к матери дал слово пастору не вожделеть возлюбленной до тех пор, пока она не станет свободна. Весной 1759 г., после смерти дочери, после ссылки Бестужева, одинокая и изгнанная даже из мечтаний любовника, Екатерина как никогда ясно понимала, что сделать себя свободной ей предстоит самой.
В январе 1758 г. новый главнокомандующий – генерал-аншеф Виллим Виллимович Фермор – занял Восточную Пруссию и овладел наконец Кенигсбергом. Летом его армия двинулась к столице неприятеля. Обеспокоенный, Фридрих II поспешил из Силезии навстречу русским. У села Цорндорф 14 (25) августа противники встретились, и король решил атаковать, несмотря на численное преимущество врагов. Его армия насчитывала 32 тыс. человек, Фермор располагал 42 тыс.
Однако в течение всей войны Фридрих сражался с превосходящими силами, уповая на выучку своих солдат и собственный талант. Впрочем, исследователи давно отметили, что прусскому королю противостояли слабые военачальники. Если бы противники монарха-полководца проявили больше тактических способностей, победы не дались бы ему так легко.
Цорндорф стал одновременно «торжеством» бездарности очередного «мирного» командующего – Фермора – и демонстрацией удивительной стойкости, мужества, возросшего мастерства остальной армии. Имея численное превосходство, генерал-аншеф в течение всего сражения не смог сосредоточить крупные силы ни на одном участке боя. Он расположил войска на такой тесной позиции, что, по словам самого Фридриха, ни одно ядро, «пущенное в сплоченные массы» русских «не пропадало даром». Участвовавший в сражении Андрей Тимофеевич Болотов с ужасом вспоминал, как каждый выстрел с прусских позиций стоил жизни десятку человек26.
Затем, после обстрела правого фланга противника, прусская пехота перешла в наступление, применив любимый Фридрихом II «косой строй». Королю удалось быстро перебросить на свой левый фланг 23 тыс. человек против 17 тыс. неприятеля. Однако русские успешно контратаковали и заставили прусаков попятиться.
Казалось, что при такой тесноте, наши воска обречены стоять сомкнутой стеной. Но Фермору удалось и здесь проявить свою полководческую «смекалку» – на освободившемся после обстрела пространстве он разбил гренадер группами, запоздало приказав отступить друг от друга как можно дальше. Поэтому, когда началась атака кавалерии, солдаты не смогли соединить строй и противопоставить лаве черных прусских кирасир ощетинившуюся штыками стену. Каре не получилось, русские просто встали спина к спине и отразили нападение. На поле образовалось кровавое месиво. 46 эскадронов, брошенных Фридрихом II на противника, вынуждены были отступить.
Это была почти победа. Но Фермор не понял произошедшего. После страшной атаки кавалерии, решив, что дело проиграно, он бежал с поля боя, бросив армию на произвол судьбы. Отдельные полки, не имея общего командования и возможности связаться друг с другом, продолжали сопротивляться в безнадежном положении. Хотя часть солдат, поддавшись страху, побежала и уже грабила обозы, остальная армия выстояла. Сражение началось в девять часов утра и продолжалось до глубокой ночи. Потери доходили до половины личного состава. Русские оставили на поле боя 13 тыс. убитыми. Но и число раненых составляло почти 12 тыс. Пруссаки лишились 11 тыс. человек27.
В конце битвы, удивленный тем, что значительная часть войск еще сражается, Фермор появился на поле боя, и… усугубил ситуацию, отправив прусскому фельдмаршалу – графу Дона – письмо, прося перемирия на три дня для погребения убитых и вывоза раненых. Такой шаг выглядел признанием поражения, и, основываясь на нем, Фридрих II объявил себя победителем. Однако то была пиррова победа. Русские оставили поле боя, но и пруссаки не решились закончить дело, когда растянувшаяся на семь верст армия неприятеля несколько часов шла мимо их позиций, вывозя раненых, а кроме того – 26 трофейных пушек и 10 знамен. Каждая из сторон считала, что она выиграла сражение. В русском и прусском лагерях были отслужены благодарственные молебны.
В рескрипте Елизаветы отмечался «дух мужества и твердости», проявленный ее армией. Однако отношение к командующему было иным. 25 августа, получив реляцию Фермора, императрица выразила крайнее неудовольствие. «Обнародуйте сей наш указ, дабы… те, кои по малодушию… не совсем исполнили свою должность, – писала императрица в рескрипте, – чувствовали, колико… несравненно благополучнее и завистливее жребий тех, кои с толикою славою… жизнь свою скончали, перед теми, кто оказал бесчестную робость»28.
Государыня справедливо негодовала на неумелых командующих. Но ведь каждого из них она выбирала сама, исходя из множества сугубо придворных причин, не имевших ничего общего с военной годностью кандидата. То были в полном смысле слова ее фельдмаршалы, воспитанные 20‑летним беспечным царствованием.
Цорндорф, как никакая другая битва, показал, что русская армия выросла и возмужала. Поколение молодых генералов и полковников как бы подпирало снизу, выдавливая старших, менее профессиональных начальников. Разница между Фемором, бросившим войска, и поручиком Григорием Орловым, оставшимся в строю, получив три ранения, состояла не только в личной храбрости, но и в чувстве ответственности. 30‑летние заметно начинали тяготиться 50‑летними, требуя освободить себе место «для дела». Повзрослевшая страна нуждалась в новом руководстве.
Однако пока Елизавета была еще в силах доставить неприятности не только прусскому королю, но и своим временным союзникам. Русские войска продвигались к Данцигу, надеясь занять его и встать на зимние квартиры. Переход такого важного стратегического центра под контроль Петербурга встревожил Париж. Один из помощников Лопиталя, граф де Мессельер, вспоминал о событиях октября 1758 г.: «В это время она (Елизавета. – О. Е.) могла занять этот ганзейский город, на что соглашался его магистрат; но дворы Венский и Версальский поставили на вид Петербургскому, что это значило бы нарушить права Германской империи… В то же время французская армия овладела Франкфуртом-на-Майне, самым привилегированным из городов Германии. Это противоречие, по справедливости, поразило русское правительство, и императрица заявила своим союзникам, что, так как они хотят держать ее в строгой опеке, то она объявляет лично себя воюющей стороной против прусского короля и оставляет за собой безраздельно все, что ею будет завоевано»30.
Такой шаг указывал на желание Петербурга сохранить занятые земли, в первую очередь Восточную Пруссию. Если приглядеться к действиям русских войск в Померании – гуманное отношение к населению, разрешение коммерции в прежнем объеме, покровительство местной лютеранской церкви, открытие в Кенигсберге православного храма, а затем монастыря, чеканка немецкой монеты с надписью «Elisabeth rex Prussiae» – «Елизавета королева Пруссии» – создается впечатление, что императрица была не прочь удержать эти территории за Россией.
Прощупывая почву, Иван Шувалов попытался обсудить перспективу присоединения Восточной Пруссии с Робертом Кейтом. Шаг неосмотрительный, поскольку английский посол тут же донес о разговоре в Лондон, а оттуда вести быстро долетали до союзного британцам Берлина. «Я заверил господина Шувалова, что в таком случае война ничуть не приблизится к окончанию, – писал Кейт, – ибо я весьма заблуждался бы касательно характера короля Пруссии, ежели государь сей не предпочел бы погибнуть под руинами последнего своего города, нежели подчиниться столь позорным условиям… Захват Россией в полное владение сей провинции явится поводом для постоянной зависти других держав и источником распрей в Европе, поелику нет ни единого государства, незаинтересованного в том, чтобы предотвратить сие».
Кейт прекрасно понимал, что русские войска уже стоят там, где хотят остаться. Поэтому он постарался запугать фаворита солидарным недовольством бывших союзников и противников. «Ежели по неизбежной фатальности ныне и невозможно воспрепятствовать сему, тем не менее, все державы при первой же оказии будут стремиться вырвать у России ее добычу… Она возбудит против себя весь свет, ибо явно тем самым покажет свои намерения сделаться безраздельной хозяйкой не только мореплавания на Балтийском море, но и всей северной коммерции»31.
Цорндорф не мог служить весомым доводом в пользу русских притязаний. Требовались новые победы, чтобы дипломаты могли заговорить увереннее. Представленный Фермором на рассмотрение Конференции при высочайшем дворе план кампании 1759 г. был отклонен, а сам командующий заменен на генерал-аншефа Петра Семеновича Салтыкова, прибывшего в армию в июле 1759 г. Ему было предписано объединиться с австрийской армией. 26 июля русские части выступили из Познани к реке Одер. Менее чем через месяц они встретились с австрийцами во Франкфурте-на-Одере, создав тем самым непосредственную угрозу Берлину.
Фридрих II решил дать бой объединенной австро-русской армии, несмотря на ее превосходство в людях и артиллерии. 1 (12) августа пруссаки атаковали русских, стоявших на правом берегу Одера у деревни Кунерсдорф. С севера наши войска прикрывала болотистая низина, и прусский король повел наступление с юго-востока, охватывая левый фланг неприятеля. Фридрих попробовал вновь применить «косой» боевой порядок, однако условия местности не позволяли ему маневрировать. Фронт пруссаков оказался слишком узок из-за оврагов и ручьев, поэтому ни пехота, ни кавалерия полностью не могли развернуться. Сражение было проиграно, воины Фридриха обратились в бегство. Случайная пуля настигла короля, и только золотая готовальня, находившаяся в кармане камзола, спасла ему жизнь.
Уставшие от тяжелого боя русские и австрийцы не преследовали пруссаков. После сражения под Кунерсдорфом армия Салтыкова направилась в Силезию, где нанесла противнику еще несколько поражений. Настало время вновь заговорить о Восточной Пруссии. Союзники вели себя так, точно этот пункт претензий – для них полная неожиданность.
«Две победы, одержанные русскими, – писал министр иностранных дел Франции граф Шуазель, – произвели большую перемену в системе и политических устремлениях России. До этого времени Россия, казалось, действовала в Германии исключительно из дружбы и великодушия по отношению к венскому и дрезденскому дворам… Теперь Россия недвусмысленно требует вознаграждения за военные издержки… Успехи привели ее к корыстным проектам… но разумная политика не должна позволить петербургскому двору воспользоваться преимуществами нынешнего положения»32.
В Версале были уверены: Россию, как в 1748 г., удастся отстранить от мирных переговоров, поскольку она – сторона вспомогательная, и ее услуги уже оплачены. Елизавета должна возвратить армию в границы империи, удовольствовавшись довоенной субсидией и не получив территориальных приращений.
Но императрица уже была научена горьким опытом прежних конгрессов. В марте 1760 г. негодующему Версалю возразили из Петербурга, что Россия имеет право на компенсацию, «тем паче, что нашим оружием одержаны многие славные победы над королем прусским». А Франция «свою войну с Англией от германской совсем отделила, в германской же довольствуется быть только вспомогательной державой»33. Это звучало как оскорбление. Париж воззвал к Вене. Однако австрийская императрица Мария-Терезия пошла на уступки русской союзнице. 21 марта 1760 г. был подписан договор, в котором обе стороны признавали права друг друга на территориальные возмещения убытков. Австрия получала Силезию и Глац, а Россия – Восточную Пруссию. Правда, при условии ее обмена на Курляндию.
С.М. Соловьев объяснил поступок императрицы тем, что обмен Курляндии на Восточную Пруссию, уже захваченную русскими войсками у Фридриха II, казался делом решенным. Государыня и ее советники считали, будто принц Карл просто переедет из Митавы в Кенигсберг. Поэтому Елизавета поручила своим дипломатам в Польше действовать в пользу королевского сына. При малом дворе случившееся вызвало бурю эмоций.
Вероятно, в последний раз Петр Федорович и его супруга одинаково реагировали на событие международной важности. Великий князь ненавидел Саксонскую династию, властвовавшую в тот момент в Польше и воевавшую с Пруссией. Он написал канцлеру Михаилу Воронцову запальчивое письмо о том, что императрице следовало бы сначала позаботиться о Голштинском доме – его третий дядя, принц Георг-Людвиг, больше подошел бы для курляндской короны. Канцлер показал послание Елизавете, и та велела отвечать отказом20.
Оскорбленный пренебрежением к своим родным и к себе лично, Петр запросился в загородную резиденцию Ораниенбаум. 5 января английский посол Роберт Кейт писал о дошедших до него слухах: «Великий князь подал императрице записку, в коей представляет, что ныне по достижении совершенных лет его можно почитать способным к собственным суждениям. Он не желает терпеть долее принуждения и стеснения, в коих ее величеству угодно содержать его, а посему просит дозволения удалиться в собственное его владение Ораниенбаум. Поначалу императрица была крайне оскорблена сим демаршем и повелела ему изложить все его резоны на бумаге, однако я слышал, что сие дело уже закончилось и заглушилось»21.
Вероятнее всего, именно об этом несостоявшемся «бегстве» говорят недатированные записки Петра тогдашнему фавориту Елизаветы – Ивану Ивановичу Шувалову: «Милостивый государь! Я вас просил через Льва Александровича [Нарышкина] о дозволении ехать в Ораниенбаум, но я вижу, что моя просьба не имела успеха; я болен и в хандре до высочайшей степени; я вас прошу именем Бога склоните ея величество на то, чтобы позволила мне ехать в Ораниенбаум; если я не оставлю эту прекрасную придворную жизнь и не буду наслаждаться, как хочу, деревенским воздухом, то наверно околею здесь со скуки и от неудовольствия»22.
Примерно тогда же Петр требовал отпустить его на родину, что в военные время было немыслимо. «Я столько раз просил вас исходатайствовать у ея императорского величества, чтоб она позволила мне в продолжении двух лет путешествовать за границей, – писал он Ивану Ивановичу, – и теперь повторяю это еще раз и прошу убедительно устроить, чтобы мне позволили»23. В результате наследника не пустили не только в Германию, но и в Ораниенбаум. Однако интересно само движение мыслей и чувств Петра. Для него дело о Курляндии стало сначала делом о бедных немецких родственниках, а потом о поездке на дачу.
Тот факт, что в данном случае Россия теряла контроль над обширной территорией, установленный еще Петром I, лежал как бы вне поля зрения цесаревича. Он даже не задумывался над этим. Его просто взволновало, что корона, которая могла достаться представителю Голштинского дома, уплыла к соперникам. Перед нами характерный способ мышления человека из маленького немецкого мирка, рассматривавшего подвластные земли как семейные владения, вне зависимости от их национального лица и исторической судьбы. Точно так же думал об Англии и Ганновере английский король Георг II. Сколько бы Петр ни прожил в России, а его коронованный кузен – в Великобритании, оба психологически оставались германскими владетельными князьями.
Екатерина мыслила иначе. Уступку Курляндии принцу Карлу она назвала отказом от русских интересов: «Говорили, что во всяком деле есть только два способа, которые следует избрать, это быть справедливым или несправедливым. Обыкновенно корысть производит последнее. В деле о Курляндии было справедливым возвратить детям Бирона то, что им предназначалось от Бога и природы. Если же хотели бы следовать корысти, то долженствовало (признаюсь, что несправедливо) беречь Курляндию и изъять ее из-под власти Польши для присоединения к России. Кто бы после этого рассуждения сказал, что нашли третий способ, по которому учинена несправедливость без извлечения из того и тени выгоды?»
Дальнейший пассаж выдает в великой княгине не только ученицу Бестужева, но и здравомыслящего политика, много раздумывавшего о положении России по отношению к ее соседям: «Отдали Курляндию принцу Карлу. Через это самое усиливается польский король, который, следуя политике, усвоенной им от отца своего, ищет только уничтожения свободы республики. Если он будет продолжать жить в Польше, то этого достигнет, в особенности поддерживаемый французскою партиею и нашим небрежением к сторонникам свободы и проч. Итак, я вас спрашиваю, что необходимее для России: деспотический ли сосед или счастливая анархия, в которую погружена Польша и которою распоряжаемся мы по своей воле? Петр Первый, лучше знакомый с делом, объявил себя… поручителем за свободу Польши и врагом того, кто посягнет на нее. Надобно, когда уж хочешь быть несправедливым, иметь выгоду быть таковым; но в деле о Курляндии, чем более о нем думаю, тем менее нахожу там здравого смыслу»24.
Трудно согласиться с С.М. Соловьевым, что такое мнение было высказано Екатериной «в неспокойном состоянии духа». Твердая и неизменная позиция по отношению к Курляндии как территории, входившей в орбиту русских интересов, будет свойственна ей и после восшествия на престол, до тех пор пока герцогство не станет частью империи. Никаких отступлений на этом пути и возвращения Курляндии под опеку Польши она не допускала.
Тот факт, что дочь Петра Великого своей рукой возвела на престол Курляндии польско-саксонского принца, выглядел как нарушение заветов отца. Процитированные строки относятся к январю 1759 г. Совсем недавно, во время бесед-допросов у императрицы по делу Бестужева, великая княгиня на коленях уверяла Елизавету, что не вмешивается в политику. Однако в записке звучит уверенный тон государственного деятеля, раздраженного явным просчетом. В 30 лет наша героиня была более зрелым политиком, чем двадцатый год управлявшая страной свекровь.
«НЕДВУСМЫСЛЕННОЕ ДОЗВОЛЕНИЕ»
Покинув Петербург, бывший возлюбленный Екатерины польский посол Станислав Понятовский[2] продолжал скучать по великой княгине и жил надеждой на скорое возвращение. Родные и друзья порицали его за «фатовство», проявленное в России. Даже старая парижская приятельница, хозяйка модного политического и литературного салона мадам Мари Тереза Роде Жоффрен прислала бедному дипломату письмо с выговором. Родители надеялись выгодно женить наследника и уже приискали достойную партию, но печальный рыцарь ответил: «Я слишком хорошо себя знаю и уверен, что не могу сделать счастливой ни одну жену, кто бы она ни была, и чем большими достоинствами и большей красотой она будет обладать, тем яростнее стану я упрекать себя в этом».В марте 1759 г. разлученный с Екатериной Понятовский узнал о смерти маленькой царевны, Анны Петровны, отцом которой его считали. «Матери, согласно обряду русской церкви, пришлось поцеловать ручку своего мертвого ребенка перед тем, как он был предан земле», – с некоторым ужасом сообщал Станислав. Он разделял горе великой княгини, но не мог утешить ее на расстоянии. К этому примешивалось и чувство вины за совершенный грех – прелюбодеяние с замужней женщиной. Новый приезд в Петербург, которого так сильно жаждал варшавский изгнанник, стал бы для него возвращением к прежней жизни – то есть «фатовству» и смертным грехам.
Из мемуаров Понятовского следует, что буквально вся семья – родители и кузина с братом – стали поверенными его страданий. «Отцу нравилось беседовать со мной об объекте всех моих устремлений. Мать же несколько раз пыталась протестовать с позиций строгой религиозности, – вспоминал Станислав. – Она имела надо мной такую власть, так нежно любила меня и так глубоко огорчалась… что все это вместе довело меня до крайности».
Возлюбленный Екатерины принес покаяние некоему отцу Сливицкому и «поклялся ему отрешиться от того, что желал больше всего на свете, если только одно событие – единственное, могущее узаконить мои устремления, – не позволит мне удовлетворить их».
Событием, «могущим узаконить» стремления Понятовского, была смерть великого князя Петра, после которой Екатерина становилась свободной и получала право вторично выйти замуж. Не следует сразу представлять себе переворот и убийство. Слабое здоровье и разгульный образ жизни русского наследника были хорошо известны в дипломатической среде. Петру Федоровичу не прочили долгих лет. Именно на такой оборот рассчитывал влюбленный Станислав.
«Переломив себя, я известил об этом поступке великую княгиню, изложив ей подробно его мотивы, но ни словом не касаясь любви – самой верной и нежной. Моя страсть, мое чистосердечие и мое сыновье почтение, объединившись, внушили мне иллюзию того, что любовь эта может продолжиться. Да и великая княгиня не оскорбилась, видимо, ибо выразила готовность примириться с моей позицией». Эти душевные сдвиги относятся к весне 1759 г. и, без сомнения, должны были обрадовать не только матушку страдальца, но и тех, кто в Петербурге перлюстрировал его послания Екатерине. Согласие цесаревны на слова возлюбленного также выглядело весьма благоразумно.
«Великая княгиня продолжала писать мне, и я отвечал ей на имя Ивана Ивановича Шувалова; он сам предложил свои услуги, что было, конечно же, известно императрице Елизавете, рассчитывавшей знать содержание нашей переписки», – сообщал Понятовский. Августейшая свекровь полагала, что сможет контролировать жизнь лукавой невестки, читая ее послания. Таким образом, у Екатерины имелся не только постылый муж, отношения с которым были уже невосстановимы, но и официальный любовник, предусмотрительно удаленный из России. Наша героиня пребывала в вынужденной чистоте, ее связи казались абсолютно прозрачными для высочайшей наблюдательницы.
Однако великая княгиня давно наторела в установлении недозволенных контактов. У разлученных возлюбленных был и иной канал – барон Адольф-Зикфрид Остен, поверенный в делах Дании в Петербурге, через которого шла шифрованная корреспонденция. Благодаря такой изворотливости при варшавском дворе Понятовского считали «человеком действия» и даже слегка побаивались.
Между тем мемуары рисуют его скорее мягким, сентиментальным и созерцательным. Со старомодными представлениями о верности и трогательным стремлением мерить чужие чувства по своим собственным. «Два с половиной года моя привязанность хранила меня чистым от любого пятнышка», – признавался он. Друзья говорили: «Да ты не от мира сего!»
«Покидая Петербург, я увез с собой весьма недвусмысленное дозволение. Не задевая нашего взаимного чувства, оно давало мне известную свободу действий, необходимую, как принято думать, в моем возрасте. Дозволение это было подтверждено, много времени спустя, в письмах; я сохранил их.
Два года с половиной я не пользовался полученным разрешением; мои заверения в этом были неоднократны и абсолютно правдивы. Когда же я нарушил наконец суровое воздержание, то, движимый искренностью, несомненно, излишней, поспешил о том уведомить.
Стояло начало зимы. Вышедшие из берегов воды поглотили почтальона, везшего мое послание. Узнав о несчастье, я из дурацкого прямодушия повторил свою исповедь.
Мне было отвечено, правда, что подобной беды давно ожидали, но перенесут ее, ничего не меняя. Такого великодушия хватило, однако, ненадолго, меня вскоре заменил Орлов; несколько месяцев это от меня скрывали, однако письма делались все холоднее»25.
Таким образом, Понятовский считал, что его признание в неверности подтолкнуло Екатерину к новому возлюбленному. А промолчи он, и Орлов, возможно, не появился бы в окружении великой княгини. Несколько наивно, не правда ли?
Роковое письмо было отправлено в начале зимы 1760–1761 гг. Григория Григорьевича же стали замечать с весны 1759 г. Если нашу героиню и спровоцировало поведение Станислава, то не мимолетная измена, а случай с покаянием, когда прекрасный поляк из почтения к матери дал слово пастору не вожделеть возлюбленной до тех пор, пока она не станет свободна. Весной 1759 г., после смерти дочери, после ссылки Бестужева, одинокая и изгнанная даже из мечтаний любовника, Екатерина как никогда ясно понимала, что сделать себя свободной ей предстоит самой.
ДЕТИ ЦОРНДОРФА
Бывают сражения, которые, не принеся успеха, дают армии больше, чем три виктории подряд. Благодаря им войска осознают себе цену, приобретают уверенность, а общество – чувство собственного достоинства. Семилетняя война отмечена кровавой звездой Цорндорфа едва ли не ярче, чем победой при Гросс-Егерсдорфе и взятием Берлина.В январе 1758 г. новый главнокомандующий – генерал-аншеф Виллим Виллимович Фермор – занял Восточную Пруссию и овладел наконец Кенигсбергом. Летом его армия двинулась к столице неприятеля. Обеспокоенный, Фридрих II поспешил из Силезии навстречу русским. У села Цорндорф 14 (25) августа противники встретились, и король решил атаковать, несмотря на численное преимущество врагов. Его армия насчитывала 32 тыс. человек, Фермор располагал 42 тыс.
Однако в течение всей войны Фридрих сражался с превосходящими силами, уповая на выучку своих солдат и собственный талант. Впрочем, исследователи давно отметили, что прусскому королю противостояли слабые военачальники. Если бы противники монарха-полководца проявили больше тактических способностей, победы не дались бы ему так легко.
Цорндорф стал одновременно «торжеством» бездарности очередного «мирного» командующего – Фермора – и демонстрацией удивительной стойкости, мужества, возросшего мастерства остальной армии. Имея численное превосходство, генерал-аншеф в течение всего сражения не смог сосредоточить крупные силы ни на одном участке боя. Он расположил войска на такой тесной позиции, что, по словам самого Фридриха, ни одно ядро, «пущенное в сплоченные массы» русских «не пропадало даром». Участвовавший в сражении Андрей Тимофеевич Болотов с ужасом вспоминал, как каждый выстрел с прусских позиций стоил жизни десятку человек26.
Затем, после обстрела правого фланга противника, прусская пехота перешла в наступление, применив любимый Фридрихом II «косой строй». Королю удалось быстро перебросить на свой левый фланг 23 тыс. человек против 17 тыс. неприятеля. Однако русские успешно контратаковали и заставили прусаков попятиться.
Казалось, что при такой тесноте, наши воска обречены стоять сомкнутой стеной. Но Фермору удалось и здесь проявить свою полководческую «смекалку» – на освободившемся после обстрела пространстве он разбил гренадер группами, запоздало приказав отступить друг от друга как можно дальше. Поэтому, когда началась атака кавалерии, солдаты не смогли соединить строй и противопоставить лаве черных прусских кирасир ощетинившуюся штыками стену. Каре не получилось, русские просто встали спина к спине и отразили нападение. На поле образовалось кровавое месиво. 46 эскадронов, брошенных Фридрихом II на противника, вынуждены были отступить.
Это была почти победа. Но Фермор не понял произошедшего. После страшной атаки кавалерии, решив, что дело проиграно, он бежал с поля боя, бросив армию на произвол судьбы. Отдельные полки, не имея общего командования и возможности связаться друг с другом, продолжали сопротивляться в безнадежном положении. Хотя часть солдат, поддавшись страху, побежала и уже грабила обозы, остальная армия выстояла. Сражение началось в девять часов утра и продолжалось до глубокой ночи. Потери доходили до половины личного состава. Русские оставили на поле боя 13 тыс. убитыми. Но и число раненых составляло почти 12 тыс. Пруссаки лишились 11 тыс. человек27.
В конце битвы, удивленный тем, что значительная часть войск еще сражается, Фермор появился на поле боя, и… усугубил ситуацию, отправив прусскому фельдмаршалу – графу Дона – письмо, прося перемирия на три дня для погребения убитых и вывоза раненых. Такой шаг выглядел признанием поражения, и, основываясь на нем, Фридрих II объявил себя победителем. Однако то была пиррова победа. Русские оставили поле боя, но и пруссаки не решились закончить дело, когда растянувшаяся на семь верст армия неприятеля несколько часов шла мимо их позиций, вывозя раненых, а кроме того – 26 трофейных пушек и 10 знамен. Каждая из сторон считала, что она выиграла сражение. В русском и прусском лагерях были отслужены благодарственные молебны.
В рескрипте Елизаветы отмечался «дух мужества и твердости», проявленный ее армией. Однако отношение к командующему было иным. 25 августа, получив реляцию Фермора, императрица выразила крайнее неудовольствие. «Обнародуйте сей наш указ, дабы… те, кои по малодушию… не совсем исполнили свою должность, – писала императрица в рескрипте, – чувствовали, колико… несравненно благополучнее и завистливее жребий тех, кои с толикою славою… жизнь свою скончали, перед теми, кто оказал бесчестную робость»28.
Государыня справедливо негодовала на неумелых командующих. Но ведь каждого из них она выбирала сама, исходя из множества сугубо придворных причин, не имевших ничего общего с военной годностью кандидата. То были в полном смысле слова ее фельдмаршалы, воспитанные 20‑летним беспечным царствованием.
Цорндорф, как никакая другая битва, показал, что русская армия выросла и возмужала. Поколение молодых генералов и полковников как бы подпирало снизу, выдавливая старших, менее профессиональных начальников. Разница между Фемором, бросившим войска, и поручиком Григорием Орловым, оставшимся в строю, получив три ранения, состояла не только в личной храбрости, но и в чувстве ответственности. 30‑летние заметно начинали тяготиться 50‑летними, требуя освободить себе место «для дела». Повзрослевшая страна нуждалась в новом руководстве.
«ДЕРЗКИЙ ТОН»
«Жизнь императрицы не может быть долгой, – рассуждал новый министр иностранных дел Франции герцог Этьен-Франсуа Шуазель в инструкции маркизу Лопиталю. – Малейшее отклонение в состоянии здоровья… послужит поводом к большим переменам в государстве»29.Однако пока Елизавета была еще в силах доставить неприятности не только прусскому королю, но и своим временным союзникам. Русские войска продвигались к Данцигу, надеясь занять его и встать на зимние квартиры. Переход такого важного стратегического центра под контроль Петербурга встревожил Париж. Один из помощников Лопиталя, граф де Мессельер, вспоминал о событиях октября 1758 г.: «В это время она (Елизавета. – О. Е.) могла занять этот ганзейский город, на что соглашался его магистрат; но дворы Венский и Версальский поставили на вид Петербургскому, что это значило бы нарушить права Германской империи… В то же время французская армия овладела Франкфуртом-на-Майне, самым привилегированным из городов Германии. Это противоречие, по справедливости, поразило русское правительство, и императрица заявила своим союзникам, что, так как они хотят держать ее в строгой опеке, то она объявляет лично себя воюющей стороной против прусского короля и оставляет за собой безраздельно все, что ею будет завоевано»30.
Такой шаг указывал на желание Петербурга сохранить занятые земли, в первую очередь Восточную Пруссию. Если приглядеться к действиям русских войск в Померании – гуманное отношение к населению, разрешение коммерции в прежнем объеме, покровительство местной лютеранской церкви, открытие в Кенигсберге православного храма, а затем монастыря, чеканка немецкой монеты с надписью «Elisabeth rex Prussiae» – «Елизавета королева Пруссии» – создается впечатление, что императрица была не прочь удержать эти территории за Россией.
Прощупывая почву, Иван Шувалов попытался обсудить перспективу присоединения Восточной Пруссии с Робертом Кейтом. Шаг неосмотрительный, поскольку английский посол тут же донес о разговоре в Лондон, а оттуда вести быстро долетали до союзного британцам Берлина. «Я заверил господина Шувалова, что в таком случае война ничуть не приблизится к окончанию, – писал Кейт, – ибо я весьма заблуждался бы касательно характера короля Пруссии, ежели государь сей не предпочел бы погибнуть под руинами последнего своего города, нежели подчиниться столь позорным условиям… Захват Россией в полное владение сей провинции явится поводом для постоянной зависти других держав и источником распрей в Европе, поелику нет ни единого государства, незаинтересованного в том, чтобы предотвратить сие».
Кейт прекрасно понимал, что русские войска уже стоят там, где хотят остаться. Поэтому он постарался запугать фаворита солидарным недовольством бывших союзников и противников. «Ежели по неизбежной фатальности ныне и невозможно воспрепятствовать сему, тем не менее, все державы при первой же оказии будут стремиться вырвать у России ее добычу… Она возбудит против себя весь свет, ибо явно тем самым покажет свои намерения сделаться безраздельной хозяйкой не только мореплавания на Балтийском море, но и всей северной коммерции»31.
Цорндорф не мог служить весомым доводом в пользу русских притязаний. Требовались новые победы, чтобы дипломаты могли заговорить увереннее. Представленный Фермором на рассмотрение Конференции при высочайшем дворе план кампании 1759 г. был отклонен, а сам командующий заменен на генерал-аншефа Петра Семеновича Салтыкова, прибывшего в армию в июле 1759 г. Ему было предписано объединиться с австрийской армией. 26 июля русские части выступили из Познани к реке Одер. Менее чем через месяц они встретились с австрийцами во Франкфурте-на-Одере, создав тем самым непосредственную угрозу Берлину.
Фридрих II решил дать бой объединенной австро-русской армии, несмотря на ее превосходство в людях и артиллерии. 1 (12) августа пруссаки атаковали русских, стоявших на правом берегу Одера у деревни Кунерсдорф. С севера наши войска прикрывала болотистая низина, и прусский король повел наступление с юго-востока, охватывая левый фланг неприятеля. Фридрих попробовал вновь применить «косой» боевой порядок, однако условия местности не позволяли ему маневрировать. Фронт пруссаков оказался слишком узок из-за оврагов и ручьев, поэтому ни пехота, ни кавалерия полностью не могли развернуться. Сражение было проиграно, воины Фридриха обратились в бегство. Случайная пуля настигла короля, и только золотая готовальня, находившаяся в кармане камзола, спасла ему жизнь.
Уставшие от тяжелого боя русские и австрийцы не преследовали пруссаков. После сражения под Кунерсдорфом армия Салтыкова направилась в Силезию, где нанесла противнику еще несколько поражений. Настало время вновь заговорить о Восточной Пруссии. Союзники вели себя так, точно этот пункт претензий – для них полная неожиданность.
«Две победы, одержанные русскими, – писал министр иностранных дел Франции граф Шуазель, – произвели большую перемену в системе и политических устремлениях России. До этого времени Россия, казалось, действовала в Германии исключительно из дружбы и великодушия по отношению к венскому и дрезденскому дворам… Теперь Россия недвусмысленно требует вознаграждения за военные издержки… Успехи привели ее к корыстным проектам… но разумная политика не должна позволить петербургскому двору воспользоваться преимуществами нынешнего положения»32.
В Версале были уверены: Россию, как в 1748 г., удастся отстранить от мирных переговоров, поскольку она – сторона вспомогательная, и ее услуги уже оплачены. Елизавета должна возвратить армию в границы империи, удовольствовавшись довоенной субсидией и не получив территориальных приращений.
Но императрица уже была научена горьким опытом прежних конгрессов. В марте 1760 г. негодующему Версалю возразили из Петербурга, что Россия имеет право на компенсацию, «тем паче, что нашим оружием одержаны многие славные победы над королем прусским». А Франция «свою войну с Англией от германской совсем отделила, в германской же довольствуется быть только вспомогательной державой»33. Это звучало как оскорбление. Париж воззвал к Вене. Однако австрийская императрица Мария-Терезия пошла на уступки русской союзнице. 21 марта 1760 г. был подписан договор, в котором обе стороны признавали права друг друга на территориальные возмещения убытков. Австрия получала Силезию и Глац, а Россия – Восточную Пруссию. Правда, при условии ее обмена на Курляндию.