Иногда я думаю, могло ли все сложиться иначе? Что, если бы я не увидела Вацлава в толпе абитуриентов в институтском дворе под освещенным солнцем лохматым кленом? Он и сам был похож на тот клен – златоголовый, вихрастый, тонкий. Он смеялся, и нежное, ласковое солнце играло на его губах. Я увидела его в тот день, и сердце мое упало.
   В один из теплых осенних дней, уже после того, как все мы оказались зачисленными на курс, мы пошли слоняться по бульварам вместе – я, Гоша и Вацлав. Гоша жаловался на преподавателя, давшего ему для этюда какую-то неудачную роль, сетовал, что там нечего играть, что он не может постоянно «играться» в эти «отдай – не отдам», что давно уже пора начать ставить со студентами отрывки из классики. И Вацлав тогда сказал:
   – Все, что угодно, можно сыграть. Даже вот это заколоченное чердачное окно. – Он указал на дом, мимо которого мы проходили.
   – Да ну? – скривился Гоша. – Интересно, как бы ты играл гнилые доски?
   – У тебя просто недостаточно воображения, ты не видишь вглубь, – возразил Вацлав. – Можно преподнести это как символ задавленной условностями мятущейся души. Эх, бездарь ты, Гошка, ремесленник!
   Конечно же, я влюбилась в него без памяти. Он был самым красивым из всех, кого я когда-либо видела, самым красивым не просто мужчиной, а именно человеком, самым талантливым, необычным, всегда разным. Его внешняя красота была ослепительна: лицо одновременно тонкое, классическое и вместе с тем – твердое, властное, притягивающее взгляд. Тело подтянутое, мускулистое и – легкое, гибкое. Но еще больше внешней меня привлекала его внутренняя красота, в которой таилась для меня какая-то загадка.
   Чем больше я узнавала его, тем сильнее чувствовала, что никогда не пойму его до конца. Он был предан профессии, своему выбору, нет, конечно, мы все были преданы, но Вацлав как-то по-особенному. Он мыслил иначе, чем мы. Возможно, в глубине души он мечтал о вселенской славе, но более всего хотел разобраться со своим актерским естеством, понять, на что оно способно. Как оказалось, на очень многое. Но это выяснилось лишь двадцать три года спустя, а тогда… Тогда он был семнадцатилетним златокудрым мальчишкой, в которого я без памяти влюбилась.
   Он умел быть веселым и бесшабашным, а иногда поражал мрачностью. Порой скрытный, порой откровенный до жестокости. Иногда казалось, что окружающие ему безразличны, что он вообще не обращает на них внимания. Временами же удивлял очень точными наблюдениями за людьми, оценками наших знакомых. Помню, однажды мы с Владом заспорили об однокурсниках – у кого самое большое будущее. Как будто у нас могли быть хоть какие-то сомнения на этот счет. А Вацлав, до поры безразлично наблюдавший за нашим спором, тоном оракула изрек:
   – Ада!
   Мы засмеялись, решили, что это шутка. Все мы считали Аду лишь бездарной красивой куклой, с пухлыми губами и прической под Мерилин Монро. Все знали, что начинала она с модельной карьеры, а в институт ей помог поступить богатый муж, чтобы она не скучала целыми днями в его хоромах на Рублевке.
   – Что вы гогочете? – поднял брови Вацек. – Я говорю совершенно серьезно – Ада очень одаренная девушка, она пойдет дальше любого из вас.
   Конечно же, он оказался прав, уже на втором курсе стало понятно, что Ада не просто блондинка с приятной внешностью. Но никто из нас не видел этого из-за неудачного первого впечатления, а Вацлав, как он сам говорил, не боялся смотреть вглубь.
   Он умел ценить красоту. Когда приходил в гости в нашу с бабушкой квартиру, мог подолгу разглядывать бабушкины реликвии. Подносил к свету старинное дореволюционное блюдо кузнецовского фарфора, благоговейно рассматривал тонко прорисованные незабудки, сдувал едва заметную пыль с сетки тоненьких трещин. А к вечным человеческим ценностям был иногда пугающе равнодушен.
   Однажды я рассказала ему про бабушку – о том, как она ждала с войны деда, четыре года, как получила на него похоронку, и так никогда больше и не вышла замуж. Вацлав лишь скривил губы и бросил:
   – Какая глупость!
   – Как ты можешь! – воскликнула я. – Ведь она верно ждала его все военные годы. Любила его одного.
   – Ждать кого бы то ни было – глупость, – с легким раздражением от моей непонятливости объяснил он. – Запомни, Катя, на душу у нас еще есть время, а вот тело гниет. Мы не можем относиться к нему так пренебрежительно. И вообще, никто не возвращается, никто, Катя! То, что уходит, уходит навсегда. Можно вспоминать об этом, горевать, жалеть, но надеяться и ждать, что оно вернется, – просто инфантилизм. Твоей бабушке очень повезло, что она не дождалась деда.
   – Как повезло? Ведь она осталась совсем молодой вдовой с ребенком на руках, – ахнула я.
   – Она ждала интеллигента, скрипача, с которым они вслух читали друг другу стихи и бегали на концерты в консерваторию, – терпеливо разъяснял он мне. – А вернулся бы к ней человек, четыре года кормивший вшей в окопах, видевший смерть своих товарищей, убитых детей, изнасилованных женщин. Сам научившийся убивать без сожаления. Ты и в самом деле думаешь, что именно такого человека ждала твоя бабушка? Может быть, он вернулся бы к ней хромым, безглазым калекой, озлобленным на весь мир, как считаешь, ммм?
   Я не знала, что ответить. Понимала только, что Вацлав гораздо умнее меня, что мне никогда не охватить широту его мыслей своим скудным умишком. Я умела только любить его, тихо и преданно.
   Он никогда не проявлял ко мне особенного интереса. Но я не обижалась. Я решила, что буду верно и преданно служить ему, стану его ангелом-хранителем. Я таскала ему бабушкины пирожки и делала за него курсовые работы по истории и философии; Вацлав плохо писал по-русски, и в детдоме, где он провел почти пять лет, ясное дело, его образованием никто особенно не занимался. Я следовала за ним немой тенью, счастливая уже тем, что он не прогоняет меня. Принимает мою посильную, героическую с моей стороны помощь.
   Он нисколько не ценил эти мои порывы, рассуждал:
   – Все, что ни делает человек, он делает для себя, играя перед самим собой приятную роль. Бескорыстие – всего лишь одна из форм позерства. Ты, Катя, упиваешься своим образом. А может, рассчитываешь что-то получить от меня взамен. Только я не занимаюсь торговлей, учти это на будущее. Я могу отдать, только если я сам этого захочу, а не потому, что этого требуют нормы общепризнанной морали.
   Я его выпады сносила молча. Так продолжалось три года.
   Однажды – это было в начале ноября, когда холодный ветер гнал по мостовой сухие листья и в воздухе пахло скорым снегом, – мы что-то праздновали в общаге. Кажется, чей-то день рождения, я уже не помню. Было весело. Мы пили вино, закусывали какой-то гадостью из консервной банки, танцевали под хрипящий магнитофон, разыгрывали смешные скетчи, хохотали над анекдотами…
   Вацек был пьян. Выпив, он никогда не становился смешным или агрессивным. Он лишь бледнел, и глаза начинали блестеть еще сильнее. Я сама вытащила его танцевать. Он легко покачивал меня в такт музыке и говорил:
   – Ты забавная, Катя! Зачем ты ходишь за мной, вздыхаешь, как полудохлая лошадь? Что тебе это дает? Игру в высокие чувства?
   – Я… я просто люблю тебя, – прошептала я, пряча глаза.
   – Да нет никакой любви. – Он откинул голову назад, пшеничный вихор подпрыгнул на бледном мраморном лбу. – Обычное влечение двух здоровых животных. Ты, кстати, вполне ничего, этакая породистая русалка.
   Он вдруг обвел пальцем мои губы. Меня бросило в жар, в висках застучало. Я подалась ближе к нему, коснулась щекой его щеки.
   – Видишь, как все просто? – сказал он, заглядывая в мои глаза. – И незачем прикрываться красивыми словами. Пойдем!
   Мы заперлись в его комнате. Не знаю, где в ту ночь был Гоша, но нас никто не побеспокоил. Вацлав сбросил одежду и подошел ко мне обнаженный. Мне было неловко смотреть на него: я никогда еще не видела мужчин без одежды. Я закрыла глаза и почувствовала, как он легко касается моих губ – это было похоже на прикосновение нежного лепестка какого-то оранжерейного цветка.
   Он стащил с меня платье и тронул пальцами грудь, потом его ладонь скользнула ниже, еще ниже. Он тесно прижался ко мне, я чувствовала жар его тела, упругие, твердые мышцы, перекатывавшиеся под нежной, гладкой кожей. Мне стало жарко, и страшно, и стыдно, но в то же время я была счастлива. Мне казалось, он наконец понял, как я люблю его, понял и оценил.
   Он опрокинул меня на кровать лицом вниз, намотал мои волосы себе на руку и вошел в меня. Мне было больно, я закусила губами угол подушки, чтобы не вскрикнуть. А затем страсть захватила меня, и я начала двигаться в такт ему и глухо стонать. Это было наслаждением – принадлежать любимому мужчине, дарить ему себя всю, без остатка.
   Позже, когда он уснул, отвернувшись к стене, я, нагнувшись над ним, долго смотрела на его идеальный профиль в полутьме, озаряемой вспышками проезжавших под окнами общаги машин.
   – Мой мальчик, – шептала я, – мой Прекрасный Принц. Я люблю тебя…
   Проснувшись утром, я потянулась к нему, хотела поцеловать. Но Вацлав, поморщившись, бросил:
   – Катя, убери руки, пожалуйста!
   – Что случилось? – заморгала я. – Я что-то сделала не так?
   – Все так, – холодно бросил он. – Но это было вчера. Сегодня новый день, и у меня нет настроения на нежности с однокурсницей.
   – Но… Я же люблю тебя, – пробормотала я, судорожно озираясь в поисках того, чем бы прикрыться.
   – Ты опять за свое, – устало вздохнул он. – Ну, люби, если тебе нравится так думать. Катя, это все в твоей голове, понимаешь? Хочется тебе любить, страдать, погибать от боли, я тебе мешать не стану. Я даже подарил тебе новый виток в твоем убийственно скучном любовном томлении. Но и ты мне не мешай, мне хочется выспаться перед репетицией.
   – Вацек, но я…
   – Катя, все. Иди домой! – резко перебил он и снова отвернулся к стене.
   Оглушенная, опустошенная, я собрала по комнате свои вещи, оделась и тихо притворила за собой дверь.
   Я вышла на улицу. Мутное ноябрьское солнце, как будто забрызганное грязью, плохо вымытое, щурилось с холодного неба. Ветер взметнул мне в лицо ворох сухих, скрюченных листьев. Мне было больно, физически больно – двигаться, ходить, дышать. Все рухнуло: все мои надежды, глупые мечты – все! Вместо сердца в груди как будто образовалась тяжелая, сырая, переполнившаяся жидкостью губка. Она выдавливала ребра изнутри. Я понимала одно: жить так, как прежде, я уже не смогу, не захочу. Но как жить по-другому, мне пока было неясно.
   В сумке у меня обнаружилось несколько упаковок бабушкиного снотворного – вчера днем я успела с рецептом забежать в аптеку. Выход показался мне простым и даже радостным. Мне хотелось поехать домой, проглотить разом все таблетки, лечь на свою кровать, укутать голову пледом и терпеливо ждать, когда свет, пробивающийся сквозь верблюжий ворс, окончательно погаснет и наступит кромешная тьма. Но я помнила, что дома бабушка, что она не даст мне просто так умереть, вызовет «Скорую помощь», меня начнут откачивать, проводить все эти унизительные медицинские манипуляции.
   Почти машинально я села в троллейбус, идущий прямо до института. Натянув капюшон куртки, чтобы никого не видеть, прошмыгнула в здание, спустилась по лестнице, вбежала в уборную, влезла на широкий подоконник и принялась лихорадочно выковыривать таблетки из упаковок. Я набрала уже полную горсть, белые плоские кругляшки, вываливаясь между моих пальцев, весело скакали по кафельному полу. Но мне все казалось, что таблеток слишком мало, что они не убьют меня до конца.
   И вдруг в туалет вошла Ада – красивая, как всегда, в белых брюках, с укладкой волосок к волоску. Я успела подумать, что никогда уже не смогу стать такой, прежде чем отдернула руку за спину. Но Ада увидела. Не говоря ни слова, она подошла ко мне и резко ударила по ладони снизу вверх. Таблетки подпрыгнули и раскатились по полу в разные стороны.
   – Что ты! Что ты наделала! – вскрикнула я и, рыдая, бросилась на пол.
   Ползала на четвереньках, собирая мое рассыпанное добро, размазывая слезы, не осознавая, что делаю. Она тоже опустилась на пол и крепко взяла меня за запястья.
   – Катя, ты дура! – жестко сказала она. – Кому ты хочешь сделать хуже, Вацлаву? Знаешь, если он узнает о твоей смерти, он и не подумает в чем-то раскаиваться, скажет: так были расположены звезды, и ты сделала свой выбор, как он считает, не самый худший. По крайней мере в этот раз, скажет он, ты совершила экстравагантный поступок…
   В эту минуту я поняла, что и в самом деле все это время видела перед глазами Вацлава, рыдающего над моей могилой, проклинающего себя за черствость. Господи, неужели я была настолько примитивна?
   – Но что же мне делать? Я не хочу, не хочу жить, – всхлипывая, повторяла я.
   И Ада, похлопывая меня по спине, твердила:
   – Не хочешь жить? Да ты и не начинала еще. Ты сначала попробуй, чтобы понять, от чего отказываешься. Все еще может быть иначе, совсем иначе. Ты только думай о себе, хоть раз в жизни попробуй поступать так, как хочешь именно ты, а не кто-нибудь другой.
   Словом, ей удалось тогда меня успокоить, я поехала домой, напилась бабушкиного чаю, поревела несколько дней – и ничего с собой не сделала. Потом у меня началась тяжелая ангина, я несколько недель не ходила в институт, а когда вернулась, оказалось, что Вацлав куда-то пропал, а Багринцев, наш Мастер, скоропостижно умер. И моя история любви постепенно стала уходить в прошлое. И мне оставалось лишь тосковать и плакать, ведь Вацлав объяснил мне, что прошлое никогда не возвращается.
   Собственно, на этом все и кончилось. Я кое-как доучилась, сыграла свои роли в дипломных спектаклях, вышла замуж за Влада и забросила карьеру, посвятив себя мужу, конечно, куда более талантливому, чем я. И все прошедшие годы слились в моем сознании в череду серых, одинаковых дней. Умыться, приготовить завтрак для Влада, разбудить его, собрать на репетицию в театр, проследить, чтобы добросердечные коллеги не споили на очередном торжестве в гримерке, проконтролировать, чтобы более одной размалеванной девицы не оказывалось в нашей кровати, когда я неожиданно возвращалась домой с дачи. Я делала все, что обычно делают жены известных актеров – запойных алкоголиков, жила как на атомной станции, ожидая, когда начнется новый запой, привозила ему обед в театр, дружила с женами других актеров… Иногда мне кажется, я недолюбливаю Аду именно потому, что она обманула меня: обещала, что жизнь еще может быть другой – яркой и счастливой, а на самом деле все яркое в моей жизни закончилось именно в тот день. Когда Вацлав указал мне кивком своей царственной головы на дверь.
   Когда меня вдруг, после стольких лет, пригласили сыграть в инсценировке по роману Уайльда, я как будто оттаяла, ожила, моментально похудела. Вдруг показалось, что все еще возможно изменить, что молодость моя не совсем еще забыта и похоронена. Меня не интересовали ни деньги, ни отзывы критики, я была счастлива только от того, что снова буду выходить на сцену, участвовать в репетициях, вариться среди понятных мне и любимых людей, жить полноценной жизнью. Теперь же, когда вновь появился Вацлав, мне оставалось лишь молиться, чтобы он не согласился принять участие в постановке. Я понимала, что не выдержу этого искушения, этой пытки – быть все время рядом с ним и продолжать оставаться примерной женой, хозяйкой, ухаживающей за этим проклятым котом.
   Ксения твердила, как нам необходимо, чтобы Вацлав остался, какие перспективы сразу приобретет проект. Гоша уже подсчитывал воображаемую прибыль. Влад повторял, как все классно устроится. И лишь Ада возражала:
   – Ксения Эдуардовна, а вы не боитесь возлагать такие надежды на Вацлава? То есть на господина Грина? Насколько я помню, он человек сомнительных моральных качеств.
   – Какая разница! – импульсивно возражала Ксения. – Да даже если он злодей и убийца! Меня интересует лишь его талант, сценическое воплощение…
   – Угу, – скептически кивала Ада, – вы, главное, скажите об этом Вацлаву. Он очень поддержит тему: творческий человек ответственен только перед вечностью. Но я сейчас не о вашем личном к нему отношении, а о том, что Вацлаву ничего не стоит что-то пообещать вам, а потом, попросту говоря, кинуть.
   – Что, Адок, боишься, что Левандовский затмит тебя своей славой? – хохотнул Гоша.
   – Георгий, я не могу с тобой разговаривать, когда у тебя в глазах значки доллара светятся, – отбрила Ада.
   – Пис, братья и сестры! – добродушно увещевал всех Влад. – Все будет чики-поки, вот увидите.
   Я молчала. Я страстно желала, чтобы Вацлав остался, и мучительно этого боялась. В тот же вечер он объявил нам, что согласен играть в спектакле.
   Начались репетиции. Я, конечно, отдавала себе отчет в том, что я Вацлаву не ровня, да и был ли кто-либо когда-нибудь равным ему? Много лет назад, выходя на сцену в студенческих отрывках, он затмевал собой всех. На четвертом курсе, когда в одной из багринцевских постановок он играл Ставрогина, у присутствующих приглашенных дам иногда случались обмороки. Он был слишком талантлив. Слишком ясен. Слишком сценически точен. А теперь он давно перешагнул самого Багринцева и затмил своего учителя. Ясно, что Вацлав все эти годы потратил на совершенствование себя в профессии. В отличие от меня. В отличие от нас. Я понимала, что ни я, ни кто-то другой из нас ТАК играть не сможет никогда. Все мы деревянные бездари рядом с ним.
   Нам приходилось видеться каждый день. Поначалу я боялась этих встреч, долго готовилась к ним, ведя про себя бесконечные немые диалоги, воображая, что он скажет мне, что я отвечу. С каждым днем я все больше втягивалась в происходящее, после окончания репетиции я с мучительным нетерпением уже начинала ждать следующую, ждать, когда вновь увижу Вацлава на сцене. Это было наваждением, он снился мне ночами, я вскакивала на постели и долго не могла отдышаться. Мне стыдно было смотреть в глаза Владу, казалось, будто он читает в моих глазах мысли о Вацеке, и я стала избегать мужа. Впервые в жизни перестала следить за тем, чтобы у него были чистые рубашки, старалась поменьше бывать дома, оставляя в холодильнике полуфабрикаты. Софокл, всегда презиравший меня, воспринимавший хозяйку, видимо, кем-то вроде обслуживающего персонала, теперь, словно чуя измену, шипел при моем появлении и норовил расцарапать ноги в кровь. Проклятая зверюга, подлая, как весь мужской род.
   Чувство к Вацлаву, казалось бы, похороненное много лет назад, снова брало надо мной верх.
   Однажды, бродя по центру Москвы, чтобы не идти домой, я увидела Вацлава в кафе на Малой Бронной. Столик стоял у самого окна, и мне хорошо виден был его профиль – чистый и тонкий, его волосы, золотым чубом спадавшие на лоб, его аристократические ладони, сцепленные замком пальцы. Он отхлебнул кофе из чашки и продолжил увлеченно что-то говорить.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента