Мы еще не расстались с нашим наивным, прямодушным детством. Мы путешествовали к острову сокровищ и досочиняли «Похищенного» и «Катриону».
   Разумеется, мы готовились к поступлению в институты, и хотя не слишком радовали успехами учителей и родителей, но все же не доставляли им и особых хлопот, в отличие от Майки и Стаса.
   Но об этом подробнее. Стас из своей спортивной компании выбирался к нам теперь гораздо реже и, как нам казалось, без особо большой охоты. Он сильно вырос и возмужал, казался взрослее и увереннее нас. Странный горьковатый осадок оставляли у нас с Венькой короткие встречи с ним и – на днях рождения – с его мамой, Антониной Петровной. Нам казалось, что наш Вайтмастэнг, наш сильный, веселый, надежный Портос уже никогда не будет прежним, что из нашего рыцарского книжного мира он ушел в другой мир, не признающий законов, построенный на каких-то иных ценностях, жестокий и равнодушный.
   Мы с Венькой опасались за Стаса и не могли принять его грубоватых новых «корешей», слишком «моднявого» прикида, вранья и шальных денег, полученных якобы «за соревнования». Антонина Петровна была во всем согласна с нашим отношением ко всему этому, но сын с некоторых пор, видимо, и с ней привык обращаться, как с нами, – небрежно и свысока, держа невидимую, но четкую дистанцию.
   И все же Стас почему-то нуждался в нас. Может быть, уже тогда, в отличие от нас, он понимал, что это братство будет единственной ценностью в нашей жизни и его стоит беречь. Он звал нас на соревнования, в которых принимал участие, писал со сборов смешные мушкетерские письма. А когда начал выезжать за границу, привозил всякие подарки и сувениры.
   И только тогда, в июне, когда Стас с Майкой пришли в нашу девятнадцатую на выпускной, и я, и Ерохин без слов поняли, кого выбрала наша Златовласка.
   Этим летом мне впервые пришла в голову мысль, что любую муку человек вправе прервать добровольным уходом. Я помню, как четко стояли у меня перед глазами дрожащие буквы на листке бумаги: стихи, переписанные моим отцом: «Но молчи: несравненное право – самому выбирать свою смерть…» Я, помню, продумал и способ ухода – уехать из Москвы и замерзнуть в большом красковско-томилинском парке, заснуть в снегу, баюкая себя мыслями о лице с золотисто-зелеными глазами… Но было долгое лето, потом осень. Я незаметно включился в круговорот всяческих комиссий и экзаменов, не добрал полбалла на журфак и тут же определился на филфак. Все это я делал почти механически, в угоду матери, которая давно распланировала мое будущее. Чтобы не зависеть от нее, я выбрал заочное отделение. Пришлось устраиваться на работу, и вся эта круговерть помогала мне скоротать время до зимы, а зимой я встретил свою первую женщину, уехал от матери, стал таким же взрослым, как Стас, и всерьез вознамерился забыть Майку…
   Самым страшным для меня и, думаю, для Веньки празднеством стала свадьба Стаса и Майки…
   А вот и они – свадебные фотографии. Вот пьяные в дымину, через силу улыбающиеся в объектив я и Вэн. Вот сосредоточенный Стас и почему-то грустная Майка, в белом платье, такая… Такая, что мы боялись даже смотреть на нее.
   Такая, что стоило мне опять увидеть фотографии, и невыносимая душевная боль разогнала хмель, сбила меня с ног и погребла под собою. Я знал по опыту – от этого нет спасения, нет сна и нет никакого иного дурмана, чтобы остаться в рассудке. В первый раз, когда я скатился в нее, как в снежную лавину, это закончилось койкой в ЛТП (нынешней наркологии), белой горячкой и полной потерей личности – я избавился от тоски вместе с самим собой. Долгое «собирание» себя по кусочкам запомнилось мне на всю жизнь.
   Я смотрел, как за окном серело утро, и не находил средства от тоски.
   Звонок мобильника буквально спас меня – голос Бесс был именно то, что было мне сейчас нужно.
   – Слушаю?! – бешено заорал я в трубку.
   – Привет, Сотник! – низкий хрипловатый «приблатненный» басок меньше всего походил на колокольчик доверившейся мне беззащитной девчушки. – Думаю, ты уже понял, что Бесси у нас. Условия ее передачи тебе предстоит уточнить у твоего кореша Стаса. И поторапливайся, пока она цела. Обращаться в ментовку бесполезно, а ей это будет стоить отрезанного ушка. Ты ведь не захочешь подвергать бедняжку таким испытаниям? Где нас найти, Стас сообщит тебе сам. Срок тебе – чем быстрее, тем лучше. Поторапливайся…
   – Кирилл Андреич! – услышал я в трубке по-настоящему растерянный голос Бесс. Она хотела добавить еще что-то, но голос прервался, как будто ей зажали рот, и тут же связь прервалась. Я еще пытался кричать в трубку, что на все согласен и прошу только помочь мне найти Стаса, но, поняв, что меня уже никто не слушает, чуть не разбил мобильник об пол. И вспомнил тот дорогой бело-черный аппарат, грубо раздавленный каблуком…
   Это на меня подействовало. Я вернулся в действительность и сразу приступил к действиям.

Глава 6
Семейные связи

   Как раз на сегодня я уже наметил встречу с моей матерью. Многолетняя, хотя и не близкая, подружка Антонины Петровны Стасовой, она вполне могла помочь мне в поисках.
   Тоненькая английская девочка с Майкиным лицом находилась в опасности, и это действовало на меня лучше всякого допинга. Есть мне не хотелось, в рот, кроме крепкого чая, ничего не лезло. Я привел себя в порядок, позвонил матери, что приеду, и помчался на родственную встречу.
   Пока я нахожусь в дороге, еще немного предыстории…
   У нас с матерью – одинаковые отчества. Кирилл Андреевич и Полина Андреевна. Собственно, в этом и заключается почти единственное сходство между нами. Все остальное в матери всегда было для меня непонятным и чуждым, как в песне беспризорников: «Родила меня не мать, а чужая тетка!»
   Мать, видимо, переносила на меня свои чувства к моему отцу: любви, если она и была вначале, я не застал, зато мне достались постоянное осуждение и некое враждебное любопытство: что еще я могу выкинуть по наущению отцовских неуправляемых генов и откуда воспоследуют новые неприятности?
   Такой я запомнил ее в нашей огромной квартире в сталинском доме, где на моей памяти уже не было отца. Одну комнату в ней занимала мать, другую – так же единолично – дед, бывший референт Кагановича; третья, большая гостиная, – служила местом сборищ знакомых матери, «людей нашего круга», детей членов правительства. Полянских, Лукьяновых и других… А еще одну, самую маленькую и неудобную, занимали мы на пару с бабкой, редким человеком в моем семействе, воспринимавшим меня как равноправного члена семьи, а не разболтанного приблудного приживала. Еще я запомнил детские страшные сны в этой комнате и постоянную гнетущую атмосферу огромной холодной квартиры, словно впитавшей тревогу и страх ее бывших хозяев. Кто знает, как пришлось им оставить свое жилище? Запомнился мне лифт, так называемый «черный», поднимавшийся прямо в кухню, в отличие от «белого», обычного лифта в подъезде, длинные коридоры со множеством встроенных шкафов и шкафчиков и просторная ванная, где иной раз утром обнаруживался объект постоянной травли – крупный кожистый черный таракан размером с жука-носорога. Только в южных странах встречал я впоследствии нечто подобное.
   Семейное гнездо давило на меня своими размерами, пустотой и негостеприимством. Даже с лучшими друзьями – Майкой, Вэном и Стасом – мы предпочитали собираться или в сумрачном голом дворе возле нашего тринадцатого подъезда, или – еще лучше! – в скверике напротив Дома на набережной. Репинский сквер – там, на высоком пьедестале, красовался памятник Репину с холстом и кистью, задумчиво глядящему на наш тот самый зимний переход на спор через Москва-реку по льду. Как только мы со Стасом тогда не провалились!
   А когда я уже учился на заочном и параллельно подрабатывал в Центральной государственной библиотеке (тогда – имени Ленина), произошло событие, которому я обязан окончательным разрывом с «отчим домом».
   В особый читальный зал с редкостными оригинальными изданиями – радостью и мечтой библиофилов – я устроился не столько для студенческого прокорма – мы отлично питались стараниями бабки, замечательной хозяйки и кулинарки, – сколько для свободного доступа к чтению всяческих раритетов. Почти половину рабочего дня я проводил между книжными стеллажами, за стоящим там крошечным рабочим столиком, неотрывно вчитываясь в своего любимого Гумилева, совершенно неизвестного мне Есенина и труднодоступных тогда зарубежных писателей – Апдайка, Сэлинджера, Пристли и Фолкнера. Вторую, никчемную на мой взгляд, половину дня я сидел в читальном зале и носился по заявкам читателей с тяжеленными подборками книг.
   Коллектив нашего читального зала полностью состоял из женщин, хотя и разного возраста, но в большинстве своем незамужних. Для них, наоборот, общение с читателями было самой приятной частью работы с далекими перспективами. Даже я неоднократно слышал легенду о том, как «Раечка, которая сейчас в декрете», познакомилась прямо в этом зале с будущим мужем, доктором наук, как ему особенно милой и трогательной показалась ее фигурка в сером библиотечном халате и маленькие ножки в шлепанцах. Всю вторую половину дня читатели обсуждались, оценивались, а между книжными рядами устраивался парикмахерско-косметический салон с целью надежного пленения докторов наук и профессоров.
   Сначала на мне, как на потенциальном женихе, тоже попытались было проверить коготки. Но мне казалось, что на всех них – и молодых, и старых – лежал густой налет библиотечной рутины, а серые библиотечные халаты и шлепанцы не вызывали ничего, кроме отвращения. Поняв это, они тут же ополчились на меня. Проявив чудеса изобретательности, коллеги действительно в конце концов сумели сделать мою жизнь невыносимой. А когда последовал вызов на ковер к начальству (тоже женщине, кстати) за непозволительное чтение «антисоветской литературы» в течение рабочего дня, терпение мое лопнуло.
   В день выдачи зарплаты, перед самым Восьмым марта, чтобы по-настоящему отомстить, я подобрался к сумочке моей самой зловредной гонительницы, выкрал у нее всю наличность и спрятал деньги между книгами прямо над ее рабочим местом.
   Два дня ее утробные рыдания и показное сочувствие злорадных подруг наполняли меня гордостью восторжествовавшего правосудия. Как Шерлок Холмс, я участвовал в расследовании, а когда оно зашло в полный тупик и распухшая «харизма» врагини уже начала вызывать жалость (я и не знал тогда, что она живет на одну скромную библиотечную зарплату!), я признался в содеянном и торжественно вернул похищенное. Разгорелся страшный скандал. Коллектив возопил, что недаром подозревал меня во всех смертных грехах. Срочно созвано было производственное собрание, на которое вызвали мою мать и, приняв ее слезливые извинения, обещали дела не возбуждать (только позже я узнал, какой это было липой!), но в качестве одолжения разрешили мне, как опозорившему звание советского библиотекаря, написать по-хорошему заявление об уходе.
   Разумеется, по дороге домой мать пыталась вовлечь меня в бурю своих эмоций. Мне было жаль ее, было, конечно, стыдно – я чувствовал себя преступником. И в то же время отчетливо понимал, что никогда не смогу объяснить матери свою собственную точку зрения на все это и пора мне, чтобы перестать приносить всяческие неприятности, отрываться в самостоятельную жизнь.
   Вечером этого же дня меня ждал тяжелый разговор с обычно молчаливым дедом. Дед заявил, что я опозорил не только звание библиотекаря, но и все наше семейное гнездо на улице Серафимовича, доставшееся нам благодаря его огромным заслугам, и что мне здесь, как и в коллективе читального зала, больше не место.
   Наутро я собрал вещи и переехал в общежитие. Правда, официально мне, как заочнику и москвичу, места не полагалось. Но когда я напряг-таки силы и обаял комендантшу (сорокалетнюю незамужнюю тетку, кстати, прямую, незлобную и по-человечески мне симпатичную), у меня не только отпали проблемы с жильем до конца учебы (а захотел бы – так и дольше!), но и образовалась хоть и крохотная, но отдельная комнатушка. Где именно она, Раиса Петровна, вскоре и сделала меня мужчиной. Женщиной она оказалась не ревнивой и все мои многочисленные грехи списывала на «молодое дело». Зато бескорыстно подкармливала, обстирывала и привечала меня, так что все эти годы была мне по-своему ближе, чем даже родная мать.
   Хотя почему «даже»? В доме на улице Серафимовича я с тех пор никогда не был, лишь регулярно встречался в Репинском сквере с любимой бабкой.
   Без меня умер дед. Бабка пережила его ненадолго. А тут как раз грянули новые времена. Оставшись одна и потеряв, видимо, надежду на личную жизнь, мать сдала квартиру фирме «Макдоналдс», за что по договору не только получила отдельную жилплощадь, но и выплату четырех-пяти тысяч долларов ежемесячно. Богатство только обострило ее природную жадность: она захватила с собой нашу старенькую приходящую няню – тетю Нюшу, все домашние хлопоты поручила ей, сама же затворилась в «однушке» на Нагорной улице, ни с кем не общалась, в квартиру впускала только меня (постоянно жалуясь мне на «маленькую пенсию» и сама себе веря), да и то не чаще раза в два-три месяца, а так – ограничивала общение телефоном. Раньше мать тратила все свое время на бесконечные телефонные разговоры. Теперь, когда они сделались платными, она предпочитала писать знакомым и в особенности мне длинные запутанные письма, жалуясь, что никак не сможет выслать обещанный подарок внучке, ведь цены страшно взлетели, а она с трудом копит на «счастливую старость».
   Старость пришла, и довольно давно, а счастья что-то не наблюдалось. И теперь, как ехидно уверяли моя дочь и моя бывшая жена, ей оставалось только «копить на золотой гроб». Не исключаю, что именно так она и поступала.
   Вот и дом, где добровольной затворницей живет моя мать. И вот я, блудный сын, звоню в неурочное время в дверь материнской «однушки» на Нагорной, такой же чужой для меня, как и этот старческий жеманный голос за дверью:
   – Кто там? Это ты, Кирилл? – как будто мы не условились заранее и это мог быть кто-то другой.
   Мать проводила меня в комнату. На столе стояли чайные чашки и вазочка с сушками «от тети Нюши». Мать села напротив, вглядываясь в меня с жадным интересом – интересом к текущей мимо нее, ускользающей и пугающей жизни.
   В детстве мать казалась мне красивой. И я не помню, когда впервые вдруг начал замечать, как медленно застывает на ее лице, опуская углы рта, поджимая губы, чуть выдвигая нижнюю губу вперед, выражение брезгливого недовольства людьми и жизнью. Для меня она всегда была неумолимым и неподкупным судьей. А судей, как правило, боятся и избегают – любить их нельзя…
   Матери не нравилось, что я помню и люблю своего отца. Не нравилось, что дома я ни с кем не общаюсь, а только читаю книги. Не нравились мои друзья. Не нравился выбранный мной факультет, моя работа в библиотеке, закончившаяся, по ее выражению, «полным провалом». Ей не нравился мой общежитский образ жизни (хотя моим уходом из дома она как будто даже была довольна – она оставалась единственной наследницей огромной правительственной квартиры). Ей не понравилась моя жена, а дочь, свою внучку, она и вовсе не причислила к «людям своего круга».
   И все же, при всем отчуждении между нами, я постоянно чувствовал к ней смутную жалость. Жалость и какую-то неопределенную недосказанность между нами. Я никогда не мог сказать ей, какой пустой и ненужной представляется мне ее жизнь и как я рад, что вырос непохожим на нее.
   И ради чего она так обустроила свою жизнь? Ради сиюминутной сомнительной выгоды предать любовь – и уже не встретить новую. Разочароваться в семье, в сыне, не иметь никакого дела и никакой привязанности, которым можно посвятить свою жизнь… Впрочем, одна привязанность – сильнейшая! – у нее была: привязанность к «золотому сундуку». Эта привязанность (в прямом смысле слова – мать не клала деньги на книжку и боялась выйти из дома – вдруг ограбят?) разлучила ее с невесткой, со внучкой (со мной только добавила холоду), даже честнейшую тетю Нюшу, которой – правда, на словах – мать обещала квартиру, она учитывала в каждой копейке, нередко доводя ее до слез. Тетя Нюша не раз хлопала дверью, но в конце концов возвращалась. Эта привязанность заключила мать в невидимую золотую клетку, и под конец жизни пленнице становилось там все страшнее. Я с жалостью чувствовал, как мать неосознанно бьется в своем заключении, пытаясь за кончик хвоста, как радужную птицу, задержать пролетевшую мимо жизнь.
   Сейчас она сидела напротив и с интересом смотрела на меня, не решаясь спросить прямо – зачем я явился, да еще так неожиданно? Чтобы отвлечь ее внимание, я завел разговор на любимую тему:
   – Мама, я получил за последние статьи – помнишь, про события на Дубровке? – большую премию. Вот, решил занести – ты говорила, у тебя там долг за квартплату?
   Кислое лицо ее сразу же разгладилось и заулыбалось, как будто даже помолодело.
   – Вот спасибо, Кирилл Андреич! – шутливо сказала она. – Сейчас отложу Нюше за квартиру. Ты сам как? Как работа? Ты мне продлевай подписку и на «Новости Москвы», и на остальное, что я люблю. А то теперь и поговорить толком не с кем. Я даже сама стала писать и посылать в газеты. Удивляюсь, почему меня до сих пор не напечатали – хотя бы в «Моей семье»? Они там, говорят, и призы разыгрывают, и гонорары присылают за хорошие статьи.
   – Слушай, – воспользовался я моментом, – так ты бы хоть в гости кого пригласила – из старых подружек? Вот, например, Антонину Петровну… Как она поживает, не знаешь? А то давай вместе к ней заедем, посидим. Вы о своем, а я о Стасе поспрашиваю.
   Несколько секунд мать глядела на меня с непередаваемым выражением лица, вдруг утратившего свое обычное «светское» жеманство. Она вроде даже хотела заплакать и одновременно боялась дать себе волю. С таким лицом она и ответила:
   – Кирюша, да разве ты не знаешь? Разве Стасик тебе не писал?
   – О чем это? – давящая тревога сжала мне сердце.
   – Я-то поехать не смогу, мне дом не на кого оставить. А тебе надо бы. Да и Стасик, наверное, будет. Или, кажется, не будет, поэтому и просил меня приехать… Постой, куда же я дела письмо? Заказное… Нюша специально с почты принесла…
   – Да что случилось, мама?
   – Ну как же, ведь Антонина Петровна умерла. Завтра похороны. До больницы-то она мне звонила, а потом только Стасик два раза писал. Сейчас я письма поищу!
   – Какие еще письма?! Во сколько и где похороны?!
   – Завтра, значит, на Троекуровском кладбище. В двенадцать. Участок я не помню, но это где похоронены наши бабка с дедом, в том же ряду. Это уж Стасик выбил для матери, сейчас это дорого стоит. Ты бы, если поедешь, заодно и наши могилы прибрал, проверил, все ли там как надо: мы ведь, если что, можем рядом еще местечко оформить. Мне, как дочери, положено… Там вокруг все люди нашего круга…
   Больше слушать ее я не мог. Бедная Антонина Петровна! Простая, безыскусная, всегда как будто немного робевшая с моей матерью, она, не рассуждая, посвятила жизнь самому главному – любви и преданности. И кто знает, какую страшную цену пришлось ей заплатить за это…
 
   На остаток премии я купил строгий черный костюм, огромный букет с четным числом белых до голубизны высоких роз и широкую алую ленту – «От нас всех». Она узнает, от кого.
   Приходилось опять ждать до завтра. Девочка моя, беззащитная Майкина девочка, как уберечь тебя от жестокого мира? Как облегчить непосильную ношу на хрупких полудетских плечах – груз обвинений, сомнений и загадок, связанных с жизнью и смертью? Жизнью и смертью Майки Милениной, букетиком диких гвоздик и качелями, возле которых кончились силы моего сердца…

Глава 7
Некрополь

   Четверг. 30 августа
   Конечно, утро четверга я встретил на Троекуровском кладбище. Мне и в голову не пришло взять родительницу с собой, настолько я привык к ее добровольному заточению. Впрочем, сегодня я очень порадовался этому – если на кладбище уместно такое чувство, как радость. Мне необходимо было побыть одному, постоять у могил деда и бабки и подготовить себя к последней встрече с милой, терпеливой и доброй Антониной Петровной, в каком-то смысле заменившей мать всей нашей троице.
   Троекуровский некрополь каждый раз подавлял меня своим благообразием, холодным порядком и даже некой механической, угрюмой красотой. Если на кладбище в Щербинке, где лежала другая моя бабка, с его беспорядочным нагромождением маленьких и бедных могильных оград с типовыми искусственными венками, смерть представала жалкой, скученной и однообразной, то здесь, на Троекуровском, участки были большими, сухими круглый год. Оградки, венки и даже скамеечки перед крестами или памятниками – добротно-изысканными, а люди, обитавшие в этом «городе мертвых», – более значительными и даже заслужившими посмертные почести. Поэтому я в очередной раз поймал себя на мысли, как не на месте «чувствовала себя» среди этих генералов и дочерей министров моя простая деревенская бабка Марья Караганова. Наверно, так же будет «чувствовать» здесь себя простая вдова заводского рабочего Левки Долбина – Антонина Петровна.
   Оттого и могилку ее хотелось искать не как нашу, фамильную, на главной аллее, в виду центрального входа, а где-нибудь в уголке, у забора.
   Но, видимо, Стас вылез-таки из кожи, чтобы достойно упокоить мать. Ее участок оказался почти рядом с нашим, я зря только сделал огромный круг и опоздал на церемонию прощания. Несколько незнакомых старушек и старичков в черном, открытый гроб у могилы и оратор, заканчивавший заказную речь:
   – Ветеран труда, отдавшая все силы на производстве. Москвичка в первом поколении, заботливая жена и самоотверженная мать… от лица коллектива… от профсоюзного комитета… от районной управы… Скорбим вместе с тобой, дорогой Станислав Львович!
   Я подошел к оратору совсем близко. Грянул похоронный оркестр. Началось прощание. Ни одного знакомого лица. И почему-то нет Стаса, которого я рассчитывал увидеть здесь наверняка.
   Я приподнял свои розы и наклонился над гробом: «Антонина Петровна, наша тетя Тоня, прощайте! В отличие от наших близких, вы никогда не судили нас, а всегда умели понять и простить. Вы – наш самый внимательный слушатель, наш старший товарищ, и только вам мы могли признаться во всем и всегда попросить совета. Мы знали, кто может разделить наши детские беды и на чью помощь можно рассчитывать безусловно. Если бы не вы, мир стал бы для нашего братства еще жестче и равнодушнее, и кто знает, надолго ли хватило бы чистых, наивных, доверчивых и благородных уз нашей дружбы? Поэтому вы всегда будете с нами, такой, какой остались на свадебной фотографии сына, молодой, счастливой и словно лучистой, рядом со сосредоточенным сыном и драгоценной невесткой…
   Думая об этом, я не сразу вгляделся в лицо на атласной подушке. Я вообще не выношу смотреть в лица умерших – они навсегда зачеркивают милый живой облик. Но тут я неожиданно и резко вздрогнул – скорее даже содрогнулся – и неловко огляделся по сторонам, не шокирует ли это серые чопорные лица вокруг? Но нет, все смотрели равнодушно, как плохие актеры, исполняющие давно заигранные роли. Я взглянул в лицо «тети Тони» еще раз и, так и не решившись на последний поцелуй, выбрался из толпы и вплотную подошел к простому кресту с табличкой, куда намеревался повесить свою красную ленту. Да, крест был обычный, православный. И табличка обычная, пока еще деревянная, без фотографии, но с четкой надписью закругленными буквами:
   Долбина Антонина Петровна 19… – 20…г.
   Ты дарила мир нам – с миром и покойся.
   Это было уже слишком! Я положил к подножию креста розы, сдернул тетрадную страничку, наполовину заклеившую подпись на табличке, хотел было выбросить, но смял и сунул в карман, туда же сунул и свою алую ленту и, ни с кем не прощаясь, пошел прочь от этого пошлого и кощунственного фарса.
   Неожиданно сильно похолодало. Зарядил противный простудный дождь, тут же разогнавший «прощальную» толпу. Я вернулся к бабке и деду, опустил ленту на бабкин холмик и снова увидел перед собой лакированный светлый гроб и лицо на атласной подушке, серое и сморщенное, как гриб, которое даже после смертельной болезни, даже после стольких лет разлуки никак не могло быть родным и знакомым лицом Антонины Петровны. Это была не она, и не было Стаса, и никого – никого из знакомых! Но оркестр, но речь, но табличка! Я почувствовал, что ноги больше меня не держат; присел на скамеечку возле памятника бабке и достал чекушку, приготовленную в память тети Тони. Вместе с нею выпал из кармана смятый тетрадный листок. Я машинально поднял его, разгладил… И прочел:
   «В пятницу, в час. «Звездочка». Скамейка под елями».

Глава 8
Без названия

   Пятница. 31 августа
   Как всегда, четкое указание к действию тут же мобилизовало мои силы. Я сунул в карман недопитую чекушку и тетрадный листок, осторожно прикрыл калитку и поплелся к автобусной остановке напротив помпезного входа-выхода. А добравшись до нее, поблагодарил сам себя за терпение, с которым уже целую неделю обходился без своего железного коня. Ведь с остановки просматривалась вся дорога от кладбища, пустынная сейчас из-за дождя. И никак нельзя было скрыться серенькой неприметной фигуре, что не могла себе позволить пережидать дождь, ведь ей необходимо было держаться неподалеку от меня!