К поискам яхе – наркотика, якобы усиливающего телепатический дар, Берроуз готовится уже в заключительных строках «Джанки», где (еще неуверенно) говорит, будто бы яхе дарует «переломный приход». Переписывая путевые заметки, Берроуз кое-что удалил, пытаясь провести границу между приключениями и простой охотой за наркотиком. «Да, – писал он, – яхе меняет тебя капитально. Примешь его – и не быть тебе прежним. Буквально». Однако позже автор вырезал открытие из текста, потому как осознал: его ботанический Грааль не станет достойным заключением поисков преобразующего знания. Как пишет сам Берроуз, лозу яхе с собой никуда не возьмешь. Химическое просветление, к которому писатель так стремился в 1953–м, когда появились «Письма яхе», будет вытеснено процессом письма – посредством дополнительных текстов, намного радикальнее перепахавших тексты старые, проиллюстрировав тем самым метод работы Берроуза с «нарезками».
   Также из оригинальных писем о поисках яхе были удалены параллельные, но неуспешные попытки Берроуза описать свои злоключения. Важность писем лежит в их отличии от предыдущих творений автора. Опубликованные «Джанки», «Гомосек» и «Яхе» следуют в строгой хронологической последовательности, что лишний раз подчеркивает их формальное различие. Первая книга написана от первого лица, вторая – от третьего, третья – вообще в форме писем. В бесплодных попытках найти то, что сам Берроуз называл «идеальным средством выражения мысли», он прибег к уже привычной методе – к письмам.
   Взявшись за «Гомосека», Берроуз поначалу думал создать линейное повествование, как в «Джанки», однако понял: изменив рассказчика и соскочив с иглы, он дал дорогу безумным зарисовкам, которые ворвались в его творчество, сменив несловоохотливого, замкнутого в себе наркомана. Фрагментарная структура текста, обязанная своим рождением прорезавшемуся голосу Берроуза, сделала язык книги более разговорным, свойственным письмам. Повествование стало таким же эпизодическим. Живость новой внутренней аудитории «Гомосека» породила структуру «В поисках яхе», воспроизводившую условия создания самой книги: оторванность от далекого читателя, связь с которым поддерживалась через письма. Говоря словами Вольтера о Боге, если бы Гинзберга не было, его следовало бы придумать. Год спустя Берроуз неосознанно выдает поразительную фразу, поменявшую письма и творчество местами: «Может статься, настоящий роман – это мои письма к тебе».
   Перечитывая послания Берроуза к Гинзбергу до августа 1953–го, поражаешься: ведь более шести лет их отношения строились по переписке. Когда же друзья наконец встретились в Нью – Йорке в сентябре того же года и в четыре руки начали редактировать «Яхе», Гинзберг описал результат как «великий союз душ»: «Его болтливость – это нечто, чего мне не дано, – говорил Гинзберг Нилу Кэсседи. – Билл раскрылся. Чувство такое, что он страдает – страдает ужасно и постоянно»[5].
   Хочется верить, что выход страсти стал возможен не вопреки, но благодаря тому, что отношения Гинзберга и Берроуза столь долго продолжались на бумаге. На это намекают подписи. В апреле 1952–го после долгих размышлений Берроуз стал подписываться псевдонимом Уильям Ли. (Сам по себе этот шаг имел двойственную природу: Берроуз хотел скрыть от матери, в девичестве Ли, свое авторство, ему нравилось восточное, однако он не мог избавиться от англосаксонского имени.) В следующем году Берроуз подписывался просто «Билл». Билл Берроуз? Или Билл Ли? Неясно. Впрочем, с мая 1953–го половина его корреспонденции помечена псевдонимом «Вилли Ли». Можно бесхитростно предположить, что эти письма предназначались к использованию в романе. Впрочем, очень личное письмо от 17 августа, последнее перед тем, как Берроуз приехал в Нью – Йорк, также подписано именем вымышленного персонажа.
   Неизвестно, как отнесся Гинзберг к проблеме выбора имени, однако самого Берроуза она сбивала с толку определенно. Пройдет четыре года, прежде чем Керуак напишет: «…он, Берроуз (никаких больше «Ли»)»[6]. Как бы там ни было, в конце шестилетней географической разобщенности с Гинзбергом возникает лакуна, которая, как видно из этого сборника, длилась с августа по декабрь 1953–го, когда Берроуз, наконец, возобновляет письма, находясь на полпути в Европу. И тогда же союз его и Гинзберга умов прервался внезапным физическим разрывом.
   Поток посланий продолжается из Рима: Берроуз, проклиная холод, сидит у себя в комнатушке и готовится отплыть в Танжер, читая «Человека – невидимку» Уэллса. Какой еще знак после отсылок к «Стране слепых» (в Перу) и «Машине времени» (при поисках яхе) мог бы стать более точным и зловещим в определении будущего? Как будто следующая глава жизни уже была написана, и Берроуз знал ее сюжет. В «Голом завтраке» говорится: «Испанские мальчики зовут меня El Hombre Invisible, «Человек – невидимка»…»
   Сначала Рим, а затем и Танжер вызывают у бывалого путника бурные приступы отвращения, замешанные каждый раз на «обещаниях» других американских писателей: «поганого брехуна» Гора Видала, с которым Берроуз незадолго до того коротко пообщался в Нью – Йорке, и Пола Боулза («бесстыжего вруна»), чью книгу о Танжере «Пусть падет» он определенно читал. Девять месяцев спустя Берроуз по – прежнему жалуется, что «как-то его холодно принимают в Европе и Танжере», словно бы начинающего писателя везде предполагается встречать с красной ковровой дорожкой и салютом. Его суждение об иных краях, как и о людях, можно назвать капризным, если бы оно не являлось частью личности писателя. Определяя для себя позицию того или иного человека – по первому впечатлению или даже без него, – Берроуз неизменно жёсток. Хотя Боулз, например, при непосредственном знакомстве предстал перед ним совсем в ином свете. Случалось кому-то согрешить особенно тяжко – не ответить на письмо, и такого человека Берроуз проклинал. Некоторым, впрочем, удавалось пережить экзекуцию.
   Приехав в Рим, Берроуз не застал там ни самого Алана Ансена, ни сообщения от него. Из Италии задумал ехать дальше в Африку и написал, открещиваясь от Ансена: «Что до него, то надеюсь, мы там – или еще где-нибудь – не встретимся […] Чья это идея – нам с Ансеном ехать вместе? Джека, да? Он всегда умел нечаянно обломать малину». Тремя днями позже Берроуз с Ансеном уже «помирились».
   Жесткость, с какой Берроуз выносил суждения о людях, повлекла за собой многочисленные редакторские правки в материале предыдущего сборника. Читатель, знакомый с «Письмами Аллену Гинзбергу. 1953–1957 гг.» (где процитированное выше письмо появляется в выправленной форме), заметит, как много существенных упущений восполнено здесь. К тому же здесь исправлены ошибки, допущенные в предыдущих изданиях: неверная датировка или опечатки. (И, надеемся, новых ошибок мы сами не привнесли.) Кроме того, редактура писем Уильяма Берроуза – та еще задача для любого редактора, учитывая, в каких условиях они писались. Когда у Берроуза ломалась очередная пишущая машинка, то перо обязательно допускало промахи в руке одурманенного наркотиками писателя. Вдобавок, многие письма снабжены обильными примечаниями автора, где-то что-то вырезано, а статус некоторых, в виду привычки Берроуза составлять из них главы для романа, определению не поддается вовсе. Даже самые личные послания играли роль записной книжки писателя, дневника безнадежной зависимости и безнадежного лечения писательством, своеобразного «Дневника чумного года» XX века.
   Когда Берроуз прибыл в Северную Африку под новый, 1954 год, Танжер был интернациональной зоной, свободным портом, и территорией Марокко не являлся. В то время, как остальную часть страны поделили между собой Франция и Испания, Танжер оставался уникален – колонизированный восемью завистливыми и в то же время безучастными державами. Этакий гибрид – ни западный, ни африканский город «со множеством лиц и потому безликий»[7]. Одновременно коллаж – и ничейная земля, привлекающая точно таких же неприкаянных людей. «Нарики, гомосеки, алкаши. Прямо как в Мексике, – пишет Берроуз о товарищах по изгнанию. – Многим пришлось покинуть родину по очевидным причинам». На юге простирались пустыни Черного континента, но Танжер, лежащий так близко от Гибралтара и материка Европы, не относился к вотчине Иностранного легиона. Тем не менее Берроуз, в поисках обретенной и утраченной в Мексике свободы, отделил себя от Гинзберга Атлантическим океаном.
   Спустя всего четыре месяца в Танжере Берроуз вновь сильно пристрастился к наркотикам. Он буквально завалил немногих друзей потоком писем лишь потому, что не отвечал один – единственный, самый дорогой из всех. Нил Кэсседи просил Гинзберга: «Бога ради, Аллен, напиши ты ему. Мне почти каждый день приходят от него послания, в которых он воет, будто ты бросил его. Поверь, Аллен, он в отчаянии»[8]. За день до того Берроуз, охваченный гневом короля Лира, зачеркивал – но не вычеркивал, не убирал совсем – в письме строки: «Невнимание Аллена заставляет меня мыслить нерационально. Дождется, что я совершу нечто страшное. И это будет нечто, ужаснее всего, что видел свет». У Шекспира по тексту должен был «вздрогнуть мир». У Берроуза мир не вздрогнул, все обошлось. «Не волнуйся о Билле, – писал Гинзберг в ответ Кэсседи. – Он просто не получил моих писем, вот и завелся, навоображал себе всяческих ужасов. Он одинок или считает себя таковым, и потому у него временами едет крыша»[9]. По его словам, случился «ничем не обоснованный кризис», обычное стечение обстоятельств: потерянные письма и разрыв связи. Как бы искренне ни тревожился Берроуз за безопасность друга, он выдает свою боязнь за то, что может потерять единственного слушателя. Того, кому непрестанно шлет послания.
   Двумя годами позже мало что изменилось: «За всю неделю я написал только одно это письмо. В сером аду наркозависимости нет больше никого, кроме тебя, на кого я мог бы положиться в страхе утратить связь с миром. Лишь к тебе я по – прежнему чувствую что-то». И, цитируя ответ Керуака на письмо от 22 апреля, Берроуз соглашается, что «в мире осталось не так уж и много дорогих людей», и ставит вопрос так: «Если я люблю Аллена, то отчего не вернусь и не заживу вместе с ним?»
   В Танжере Берроуз оставался до сентября 1954–го, просаживая на наркотики двести долларов родительских денег ежемесячно, оставаясь на грани бедности и болезни. Крайность жизненных условий умножалась, находя отражение в письмах и зарисовках, словно перебивая реальность в жесткости. Отвлекаясь на свои комедии, Берроуз пытался найти лекарство. Июльский приступ болезни привел к головокружительному падению, начавшемуся с физических страданий и исчезновения старого друга, Келлса Элвинса: «…боль с каждой минутой сильней и сильней. И Келлс умотал, именно когда нужен больше всего. Эрик, впрочем, пережил втрое больше…»
   Далее одна за другой следуют три истории о грубых врачебных ошибках, одна страшнее другой, которые почти дословно перекочевали в «Голый завтрак», отлученные, правда, от личностных страхов, их породивших, и вычлененные из родного контекста. Излишества в пародиях вполне могли служить упреком Гинзбергу, однако читатель, инстинктивно разделяющий злую иронию Берроуза, понимает: то была необходимая терапия, прописанная автором самому себе. «Продолжаю писать просто, чтобы погасить чувство собственного ничтожества, – говорит он в письме, датированном следующим месяцем. – Ведь стоит отойти от листа бумаги, и оно возвратится. Оно тут, караулит меня…»
   Обычно романист создает новый мир и населяет его выдуманными персонажами. В Танжере Берроуз нашел готовую вселенную, готовых персонажей, однако противоречивые свойства города, искусственное наполнение культурными смесями делает его непригодным для помещения в роман. Столь многонациональный и в то же время небольшой, Танжер с легкостью лишал человека прошлого, не давая полноценного настоящего и не помогая строить будущего. Результат, доставшийся Берроузу, очень точно описывает Пол Боулз: «Это место – подделка, транзитный зал ожидания, пункт пересадки с одного пути бытия на другой, который в тот момент стать путем никак не мог»[10].
   Тем временем, отвергнутый даже Боулзом, Берроуз – несмотря на визиты друзей – описывает ежедневную жизнь как череду разнообразных основных рутин, включая работу с самими письмами. По утрам он шел извилистыми улочками старого Танжера в дипломатическое представительство США, где забирал почту, если таковая имелась. Затем пересекал Сокко – Чико с ее переполненными кафе, отправлял письмо Гинзбергу в отделении испанской почтовой службы. Или же брал иное направление – через рынки Сокко – Гранде, к отделению британской почтовой службы, услуги которой были куда эффективней. Наконец, возвращался в дом, стоящий в конце кривой улочки, где соседи – кто умел – читали справа налево. Там Берроуз садился за пишущую машинку и писал или переписывал очередное послание Гинзбергу. А с ближайшего минарета зазывал на молитву муэдзин: его пение влетало в открытое окно с единственным и неизменным видом – на тупик.
   В письмах Берроуз забывался. «Когда рядом нет порядочного, умного собеседника – это настоящая мука, лишение, – пишет он. – Я тут разрабатываю теории, а поделиться-то не с кем. Что ж, ладно, расписался я, надо заканчивать». Зарисовкам требовался немедленный получатель, человек, аудитория. И Берроуз, словно артист, отчаянно искал слушателя, выворачивая себя наизнанку, потому что, как он писал Керуаку в сентябре того года, не был «самодостаточен». Осенью 1954–го Берроуз возвращается в Штаты, но безрезультатно: Гинзберг вновь отвергает его – посредством письма. В октябрьском ответном письме Берроуз говорит о странной, замкнутой силе переписки: описывает, как, перечитав письмо, он увидел «невероятный сон», первая часть которого – о письмах. Сновидение, настойчиво требуя толкования, являет образ презрения к собственной гомосексуальности и страха за тайну переписки: письма вскрыты и перемешаны, сновидец ищет их окончания, подписи, но не находит. В кошмаре Берроуз не мог определиться, кто он, и заодно сбылись его опасения – переписка прервалась, а все вместе, по иронии судьбы, предсказало рождение метода «нарезок».
   Вернувшись в Танжер, Берроуз пишет Гинзбергу: «Как ты мне нужен! Без тебя временами меня терзает острая боль. Не из-за секса, нет – дело в письме». Перенос эротического желания на бумагу делает агонию тоски еще острей, ведь она-то и необходима для письма. Осознав, что творчество – это одновременно и путь к излечению, и путь к награде, Берроуз решает уединиться еще на год, дабы избавиться от пагубного пристрастия. Неудивительно, что свой роман он составляет из писем – у них имеется свой читатель!
   В письмах от октября 1955–го видно, что наступила кратковременная и в то же время результативная творческая ремиссия. К сожалению, точно определить последовательность написания писем, помеченных «А», «В» и «С», не представляется возможным. Отчасти – потому, что эти длинные послания активно перерабатывались и первоначальные тексты не сохранились. Отчасти – потому, что первое («А») недавно было издано в подборке и здесь не представлено. Ясно одно: масштаб собственной редакторской обработки не только обеспечивал Берроуза материалом для романа, но и помогал организовать структуру, развить творческую стратегию.
   Описывая простенькую «фишку» в работе с текстом, позволяющую включить в роман все письма, «…даже любовные, …неполный материал – словом, все», Берроуз признает создание мозаичной композиции. Неизбежно возникают вопросы эстетического характера, потому как «мозаичная композиция свойственна больше живописи, нежели прозе»[11]. Берроуз в одной из картин Пауля Клее замечает то, что будто бы видел, «закрыв глаза, под приходом от яхе». Вспоминается письмо от 8 июня 1953 года из Пукальпы: «Эффект словами не описать […] Будь я живописцем, изобразил бы это на полотне». Галлюцинации, в свою очередь, относятся к «таинственному значению композиции», примененной к главе – подборке из писем; сюда же – фраза из «Голого завтрака»: «Так – с, место мы себе расчистили. Займемся Живым словом. Однако слово нельзя выразить прямо». Иначе говоря, Берроуз работал над тем, как посредством ссылок перевести словесное творчество в визуальное. Обрабатывая письма, он создает коллажи, похожие на те, которые получаются при использовании метода «нарезок». В 1955–м эта линия творчества пресеклась из-за отсутствия художественного сырья и контекста. А еще – вернулись наркотики.
   В 1956–м Берроуз приехал в Англию, где прошел курс лечения апоморфином, потому что понимал: эта наркотическая зависимость, своего рода смерть при жизни, должна прерваться. «Я дойду до конца, – пишет он, – даже ценой жизни». Лечение не убило его, напротив – возродило. Вернувшись в Танжер, Берроуз напишет: «Я не думаю, что мы поменялись ролями. Наши роли скорее расширились и изменились сами по себе. У меня сейчас период перемен, куда более значимый, нежели период созревания и раннего детства». Внезапно наступает прорыв по всем направлениям. Энергия бьет из Берроуза ключом, фонтанирует, рвется наружу, словно поток воды из пробитой плотины: «Интерзону» мне будто диктуют. Не успеваю записывать». К себе писатель больше не относится, как к изгою: Танжер становится городом мечты, а про себя Берроуз говорит, будто получил откровение. В следующей зарисовке, переняв динамичную хипстерскую манеру письма Лорда Бакли, Берроуз уничтожает религиозных лидеров, расчищая дорогу для «старика Ли, вашего друга – пророка Билла».
   В то время как сам Танжер терял независимость (всего через несколько дней город утратит статус интернациональной зоны), Берроуз обрел свой «прекраснейший город на свете». Он пишет о Танжере: «По крайней мере, для меня он всегда будет юн и красив». Единственное, чего не хватало писателю – это его друзей, Гинзберга и Керуака. Они приедут к нему через четыре месяца, вместе с Питером Орловски и Аланом Ансеном.
   С их визитом весной 1957–го в переписке Берроуза с друзьями возникает очередной перерыв. Вместе они работают над рукописью романа, на который Берроуз и нацеливает свой поток энергии.
   Первым прибыл Керуак. Поселился в отеле «Мунирия», заняв комнату над Берроузом, и пустил в ход свои способности скоростной печати. Однако скоро ему начали сниться кошмары, поскольку поведение Берроуза, как и его письмо, сделалось чрезвычайно похожим на самопародию и в равной степени отталкивающим. Неудивительно, что Керуак затосковал по дому и покинул Танжер вскоре после приезда Гинзберга с Орловски, которые заняли освобожденный им номер в гостинице.
   По шесть часов в день Гинзберг работал над хаотичными текстами: используя свое уникальное знакомство с материалом, он набирал дополнения из материала трехлетней переписки. Свою лепту добавил и Ансен, присовокупив к общему труду академические знания. В результате из мешанины текстов родилась двухсотстраничная рукопись.
   Недолгое воссоединение с Керуаком и Гинзбергом вызвало эмоциональное напряжение: Берроуз признался Керуаку, что использовал его как передатчик в связи с Гинзбергом. Не могло не сказаться и присутствие юного любовника Гинзберга, Питера Орловски. Все же это воссоединение напомнило, о чем Берроуз тосковал в 1950–х и будет тосковать дальше. Сила битников росла, они захватывали все больше внимания общественности и получали все больше признания в литературе. Разбитое поколение поднимало в США свой флаг, но Берроуз не видел, как Гинзберг в Сан – Франциско читал «Вой»; не будет его и в Нью – Йорке, когда все газеты бурно обсуждали публикацию романа Керуака «На дороге».
   Покинув Танжер, Керуак и Гинзберг поехали по Европе и после вернулись в Нью – Йорк. Берроуз, съездив в Европу, возвратился в Танжер.
   Поначалу поездки в Лондон и в Копенгаген казались ошибкой, однако позже кусочки мозаики заняли положенные им места. Пересматривая свою работу, Берроуз понял: места в ней для писем и прочих эпистолярных форм не осталось. В сентябре 1957–го он довольно резко реагирует на предложение Гинзберга продолжить линейное повествование: «…Пробовать организовать материал в хронологическом порядке нечего и пытаться, дохлый номер». Берроуз отказался от точного хронологического единства частей романа, потому как искусственный, традиционный способ построения повествования с его литературными временем, историей и стилем ему не интересен. Требовалось воссоздать восприятие Танжера и одновременно с этим – процесс работы над романом: усиленное наркотиками восприятие странного коллажа из историй и культур, выливающихся во внезапное, обостренное пересечение в городе глюков и реальности; слияние и перестановка прошлого и будущего, фактов и вымыслов, приходящих из переписки, нарезки и подборки из массы фрагментарного материала.
   Двумя годами ранее Берроуз писал, что «Джанк», «Гомосек» и «Яхе» воссоздают его прошлое. «Голый завтрак», с его резкими переходами и противоречиями, работал от обратного: время и стиль скачут сквозь процесс шизофренической деконструкции. Отсюда и важность развития в нем теории, дающей «ключ к пониманию зависимости, рака и шизофрении», помогающей если не объяснить, то организовать новый материал. Многие из размышлений Берроуза, медицинских теорий – из тех, которые не были лишены смысла, – предугадывали научные открытия. В «Голом завтраке» есть такие строки: «– Я это уже три сотни лет назад придумал. – Твои планы и тогда не работали, и сейчас бесполезны… Как чертежи летательной машины Леонардо да Винчи…»
   На творческом уровне готовность писателя сделать неотъемлемой частью романа любую научную теорию, пусть и неприменимую на практике, позднее привела к сдвигу – к прорыву от содержания к технике.
   После трех месяцев безумного процесса письма и самоанализа Берроуз зимой 1957–го в Танжере сбросил старую шкуру. «Я теперь совсем другой человек. Почти готов оставить Танжер». Обещание стать новым человеком предполагало смену обстановки, разрыв с прошлым. Как пишет биограф Берроуза, это был «первый раз, когда он покидал насиженное место добровольно, не из страха перед силами закона и порядка»[12].
   В январе 1958–го Берроуз направился в Париж: надо было окончательно определиться в отношениях с Гинзбергом, который жил во Франции с сентября предыдущего года, и возобновить сеансы психоанализа. Гинзберг поразился новому Берроузу: «Старый сатанинский Билл предстал передо мной ангелом!»[13], – писал он. Именно такой встречи – как друзья – ждали они долгие годы. Тяжесть эмоций и травм Берроуз спокойно перенес на кушетку в кабинете доктора. Узнав об этом, Грегори Корсо написал: «Они убьют тебя. Впрочем, ты этого, наверное, и ждешь, потому что писать больше не хочешь»[14].
   Чего бы ни желал Берроуз, нормализация отношений с Гинзбергом, столь необходимых для творчества, совпала с успешным лечением у психоаналитика и отвлекла Берроуза от написания писем и прозы. В октябре 1958–го он привязывает дальнейший радикальный прогресс в психоанализе с не менее радикальным прорывом в творчестве: «Психоанализ поднимает меня на сказочные высоты! Я жутко разочарован собственной писаниной и ремеслом вообще». Всего за месяц до того Берроуз объединил усилия с Корсо, желая создавать журнал, однако затея провалилась – и провалилась, среди прочего, по очень наглядной причине.
   Проект был обречен на провал, потому что, как сам Корсо писал Гинзбергу, содержание планировалось «наимерзейшее, наигнуснейшее, наивульгарнейшее и наипошлейшее» – а эта тема для Берроуза уже устарела. За год до того, в Танжере, Гинзбергу и Керуаку снились кошмары от материалов Берроуза. А слова героя Булла Хаббарда из «Ангелов разрушения»: «Все дело в достижении катарсиса: я выдаю наигнуснейшие вещи, принимаю самую страшную, грязную, унизительную позу – а к тому времени, как закончу эту книгу, я очищусь и обернусь ангелом…» – становятся пророческими. В плане содержания Берроуз благополучно достиг предела. В следующий месяц, несмотря на огромные успехи в других областях жизни, он признается: «По – прежнему ни строчки не написал…» И в том же письме рассказывает о соседе по парижскому отелю, художнике: «В его картинах мне видится ментальный пейзаж моих собственных работ. Он пишет на полотнах то, что я пытаюсь изложить на бумаге».