72.
   Нет камня прочнее, чем этот! В одном слове порой заключается больше смысла, чем в целом предложении. Я просто не могу вам сейчас об?яснить, как это выходит, но по причинам ненайденности или еще больше - скрытности, я вынужден констатировать, что все ваши изыскания ложны. Почти. И я говорю то же самое. Будь это простой выход или цепь сложных препятствий - все это оказывается наружи, попадает под яркий свет дня. Откатывается на два, три года назад, вперед и уже не зовет и ничего не требует. Пусть эту мрачность назовут светлой, а она и есть светлая, если подумать.
   73.
   Выступая коленным шагом с опущенными руками, я долго следовал в такт с внутренним ритмом. И, наконец, оставшись в огромном зале один, я спросил воображаемого спутника, который всегда был один и тот же, но при этом сильно мимикрировал:
   - Брат, одного шага достаточно, чтобы намять палец. Так как же до сих пор я даже не стер лодыжку?
   - Видишь ли, твоя лодыжка слишком глубоко упрятана, а пальцы чересчур опухли, чтобы сапоги могли их намять, - отвечал он мне.
   - Понятно, - проговорил я, взглянул на свои туфли и подумал: "Он до сих пор не знает, чем они отличаются".
   - Прими вправо, - крикнул я, а сам запрыгнул на высокое кресло, когда по полу проскользила ревущая бензопила. И тут я почувствовал невыразимое облегчение.
   74.
   По крайней мере, Лукин вызывал у меня доверие, может быть, своей посадкой, сцепленными пальцами рук, лежащими на колене. Он отзывчиво принимал каждую мою реплику и без колебаний давал пронзительной ясности ответы. Я слышал об этом и раньше, и это были несмелые кривотолки на счет человека, который неизвестно чем занимается.
   - А как же июльская освещенность, неумеренная длиннота дня? - спросил я его, как мне кажется очень каверзно, в очередной раз.
   Не меняя положения тела, он ответил:
   - Если ты думаешь, что свет, как фактор мог бы помешать моему сумрачному сознанию, то я не знаю, сколько бы мне пришлось потратиться в декабре. "Логично", - подумал я и уточнил:
   - То есть от света тебе еще не приходилось отказываться?
   - Ну разумеется, - ответил он ровным голосом. Я заелозил на стуле, хлопая себя по карманам в поисках спичек и сигарет, он с одобрительным интересом наблюдал за этим, и вдруг я вспомнил:
   - Господи, так ведь и ты можешь курить, - и протянул ему сигарету. Лукин принял ее без какого-либо замешательства, и мы подкурили от одной спички. Он выпрямился и закрыл глаза. В этом было что-то призрачное. Я нарочно стал поворачивать голову, пытаясь рассмотреть его в этом новом свете, пытаясь понять, что же здесь собственно нового, но он не позволил моей мысли развиться и прервал меня следующим восклицанием:
   - Я вынужден постоянно бодрствовать. В его голосе звучала некая невоздержанность и мне даже показалось, что это получилось помимо его воли. Я прислушался к этому еще раз, то есть сориентировался по оставшемуся от звуков и догадался: "Это сигарета вырвала из него такое признание". И мое доверие наполнилось еще и искренним состраданием. Короткая селитрованная "555" быстро прогорела, и Лукин снова плавно ко мне наклонился. И тут я почувствовал усталость, настоящую и неприкрытую и даже если бы и стал его о чем-нибудь спрашивать, то очень и очень неохотно. Посмотрев смущенно по сторонам покрасневшими глазами, я глубоко вздохнул и, хлопнув ладонями по подлокотникам, резко поднялся и, показывая куда я пойду, вышел из комнаты. Он только пару раз скрипнул в своем кресле.
   75.
   Глубоко сидеть в кресле - все равно, что притворяться обездвиженным. А сдержанный Лукин никогда не притворялся. Он являл собой гармоничное представление о том, как надо быть стулом. То есть в одно время он, конечно же, сидел на всех этих присутственных местах с небрежными ногами и задранными лопатками, то с левой ногой на правой, то с правой на левой словом, его это ничуть не обездвиживало. А его искренним и настоящим желанием было - быть немного слитным, не в смысле слияния со стульями и табуретками, а как раз наоборот - внутреннее единение без каких-либо подставок. В обычном расчлененном состоянии он не мог думать о себе без чувства стыда. Наступил день, когда соитие с мебелью стало фатальной неизбежностью. Вплавление и было лично его инициативой. Кресло обрело индивидуальность, а сдержанный Лукин - руки и ноги.
   76.
   В забытом 19... году в самый канун Нового года, когда рождественские елки еще не были в ходу, но уже во всю на столбах сияли гирлянды, а чадолюбивые родители мастерили для своих малышей фигурки из картона, я сидел в своей детской комнате в полной темноте и слушал как на лестнице раздаются чьи-то шаги. Может быть, только я один был таким чутким, потому что ни родители, ни соседи этого не замечали. Они продолжали с непонятным мне упорством резать салаты, протирать фужеры и хлопотать у духовки, как будто в этом был смысл праздника. Нет, его смысл в этот постороннем присутствии. Я представлял себе этого человека Дедом Морозом, вернее пытался это сделать, но у меня ничего не получалось. И тогда я прибег к хитрости: в тот момент, когда шаги затихли, я выбежал в прихожую и со всего маху, как стенобитное орудие налетел на дверь. Это чем-то походило на ритуальный танец. Если он Дед Мороз, то не сможет не ответить - "елочка зажгись" и все такое, но ответом была первозданная тишина, нарушаемая гулом лифта. "Кто мог вот так взять и уехать? - думал я. - Дед Мороз? Нет, вряд ли. Тогда кто же?" В этот момент на улице послышалась стрельба, это гремели фейерверки, выпущенные сразу с нескольких балконов. На какую-то секунду улицу озарил яркий свет, и редкие прохожие с радостным удивлением посмотрели на небо.
   77.
   Никого не хочу к себе подпускать. Просто сил нет, как не хочется. А в сущности, я ведь никому и не нужен. Это меня обнадеживает, радует и выводит из состояния депрессии. Пускай они говорят, а я буду помалкивать. Лукин: Я бережно отношусь к жизни и искренне радуюсь, когда кому-нибудь удается распознать это во мне. Лацман: Но это ведь, мой друг, имеет моральные последствия. Лукин: А может я просто хочу пожить по-человечески. Лацман: Ты? Хочешь? Лукин: Да. Лацман: При всем при том, что ты алкоголик, враг семьи, ненадежный партнер, никудышный друг - ты хочешь, чтобы это было понято и принято? Лукин: Ну да. Лацман: Странно, я всегда думал, что такие люди, как ты, не способны на подобные заявления. И ни к чему себя не устремляют, если уж имеют на себе такую ношу. Лукин: Нечему удивляться. Я сам о себе знаю гораздо больше, чем любой из моих родственников и друзей. Лацман: Но все-таки почти всегда находишься в состоянии легкого помутнения. Лукин: Это от плохой пищи. Скажи мне, если это тебя не обижает, где сейчас можно достать что-нибудь приличное пожрать, в каком магазине? Лацман: Не знаю, это не мое дело. Лукин: Вот то-то и оно. Лацман: Как? Разве можно, ссылаясь на недостатки общества оправдывать свою недозрелую сущность? Лукин: А ты не знал? Лацман: Знал, конечно. Догадывался. Пожалуй, в этом и есть моя оплошность. Лукин: Сам виноват. Лацман: М-да. Лукин: Ты тут постой, а? Я вернусь сейчас. Подожди. Лацман (меланхолично вдаль): Хо-ро-шо... Я буду ждать тебя...
   78.
   Изменчивость, которую я ни во что не ставлю. Приходят, рассказывают о себе, уходят. Тебе самому надо уходить. Дверь плотно на себя, два оборота против часовой, и вперед по коридору к лестнице. На лестнице совсем другой вид, совсем другой свет. Общий характер - захламленность. И все это на фоне теряющегося времени. Единственное сентиментальное чувство, которое я испытываю. Можно ходить сколько угодно долго. А жаль, что твое утрачено. Но терпимость безмерна. Забываешь обо всем и не становишься менее уязвимым. Кто я и зачем? - все больше тебя уязвляет, делает слабым, негодным ни на какие усилия.
   79.
   Я лежал на полу, подложив ладони себе под голову. И я же подошел к этому месту, мысленно пытаясь перешагнуть. Нет, я даже больше хотел сделать вид, что я хочу перешагнуть. На меня сразу прикрикнули из двух мест, я так же быстро взглянул по очереди в оба места и сам заорал что-то невнятное, уже глядя вперед. На мне были: расстегнутый полушубок и меховая шапка на затылке с завязанными ушами. Поэтому при каждом притоптывании с меня сыпался снег, который местами стал подтаивать. На меня, как на медведя, вышел Марат с пробирками в штативе и обратился ко всем присутствующим со смехом:
   - Как вы думаете, почему он здесь орет, если он уже давно лежит совсем в другом месте? Все громко захохотали. Рассмеялся и я. На всякий случай. Действительно, я уже лежал в другом месте.
   80.
   Лишним было быть таким, какой я есть, неповоротливым в мешковатом костюме, медленно поворачивающим голову, глядящим на отставшего Лацмана выпученными глазами. Лишним было родиться, чтобы до моих лет не ощущать себя вполне... вполне сносным. Я несносен. Мне все время что-то не так. И боюсь себя в себе самом. То есть я знаю, что я страшный неумеха, увалень, не склонный к инициативе человек. Одни только проблески сознания. Мелкие, незначительные, не охватывающие даже малой части того времени, когда я чувствую. Вот с этим у меня все в порядке. С чувством.
   - Направо, направо, - крикнул набегающий Лацман, я замешкался. Он недовольно подтолкнул меня, и мы пошли, куда шли.
   81.
   Я вывернул из груди лацканы, примерил погоны из плотного пластика. И оказался где-то впереди самого себя... Меня назвали "Линкольном" и, подумав, что речь идет об автомобиле, я с удовольствием развернулся и наехал на Лукина, который выставил вперед палец.
   - Лукин! - об?явил я недовольно. - Вам что, здесь кто-то сказал стоять, грубым пальцем останавливая движение? Лукин оставил палец в исходном положении и после некоторой задержки ответил:
   - Мне все равно, где мне стоять. Я лишь надеюсь, что вы не отберете у меня место. Я принял оскорбленный вид и попер в его сторону:
   - Лукин! Я бы с удовольствием от этого отказался. Но почти всегда оказывается, что кто-то смотрит на меня с неодобрением, - сказал я. - Видишь ли, на меня часто обращают внимание, как на какого-нибудь младенца. Но я бы с удовольствием отказался от этого образа. Лукин замялся. А я спустил брюки и показал ему порезы на ляжках, обозначая медленным движением пальца их длину и серьезность. Тут же откуда-то слева затрепетал флаг королевства Лихтенштейн. Я растерялся, отступил на два шага назад и в следующую же минуту попросил у Лукина прощения за мою раскованную дерзость. На что он поспешил ответить гундением. Тут я обнаружил, что подкладка моей куртки выправилась под плотными пуговицами, а низ перестал топорщиться и натянулся еще больше, словно я и не пытался его оправить. Это швы дали свой незаметный прирост, пока мы с Лукиным ни на шаг не продвинулись. Бедный Миша!
   82.
   Червь, что ни говори, единственный столп всякого истинного порядка. К сожалению, единственный предмет, которым я занимаюсь, это изогнутость. Возможно, мне и повезло, что я устремился к этому. Странный предмет, если не сказать хуже. На дне нашего существа живут: эта странная потребность движение по дуге, и дуга как некий символ, обеспечивающий наше существование. При бытовом взгляде на эту проблему выходит, что самыми изогнутыми получаются раны и порезы на левой руке от лопнувших банок и соскочивших ножей. Пусть это такой способ осуществляться. Настоящего и действительного здесь немного. А уж подлинного и подавно нет... Банки лучше закатывать, а ножи и вилки хранить в специальном ящике. А что касается лонжеронов и фюзеляжей, то не ясно, кому они могли бы пригодится. В заветном месте каждый держит потаенную изогнутость. Моя совсем рядом.
   83.
   Лукин находился где-то между шкафом и входом в соседнюю комнату. Он то вертел головой, то в полузабытьи начинал выстукивать барабанную дробь кончиками пальцев. Я прошел мимо него с откровенным недовольством, потому что был голоден и немного расстроен, что не удалось добыть денег. Он состроил хитрую гримасу и сбоку посмотрел на меня. Я сел в кресло, на ходу вытаскивая из-под себя кота, и строго посмотрел на Лукина. Он молчал. Тогда, глубоко вздохнув, разговор начал я: - Почему ты сидишь без света? Хочешь выглядеть большим инвалидом, чем ты есть на самом деле?
   - В темноте занятнее. Можно поболтать с самим собой, вернее, с какимнибудь воображаемым собеседником. И ничего не отвлекает, - ответил он.
   - И с кем же ты разговаривал до моего прихода? - спросил я.
   - Не помню. Но мне было хорошо. Это был подходящий собеседник, а главное, я блистал красноречием.
   - О чем вы хоть разговаривали?
   - Я ему что-то доказывал , очень убедительно, припоминая самые нужные слова. Мысленно ходил вперед-назад по этой комнате, как ты это обычно делаешь, когда читаешь мне мораль, и весьма обстоятельно растолковал ему суть какого-то вопроса. Что же в самом деле? Мне удалось это сделать. Я дотянулся до выключателя и комната ожила.
   - Вот так я сразу вижу, что мы собрались в хорошем месте, - сказал Миша. - Знаешь, мне иногда кажется, что стены этого дома сделаны из бумаги.
   - Так и есть, - согласился я. - Обои, пергаментные шторы.
   - Нет, - категорически замотал он головой. - Нам подсунули какую- то лажу. Я весь день не могу согреться.
   - Еще бы, - снова согласился я. - В такой же квартире я жил с родителями до 8 лет. Для меня это такая лажа, что хуже и не бывает. Соседи, которые были в моей памяти лет двадцать, почти все переместились в мир иной. Остались их дети, мои сверстники, которых очень странно после такого перерыва на том же самом месте. Начинаешь понимать, что большинство людей привязана к какому-то определенному месту, иногда всю жизнь так живут. Казалось бы, все это должно было стать негодным, ветхим, прийти к запустению. Но ничего подобного. До мозга доходит прописная истина, что жизнь продолжается. Люди рано утром идут на работу, мамы ведут детей в сад, дети идут в школу и так далее и тому подобное. Жизнь продолжается. Это драматичная банальность, которую я открыл только сейчас. Лукин живо выслушал меня и сказал:
   - Ну ладно, помоги мне подняться. Я хочу добраться до ванной. Я вытащил его из-под кресла, взвалил на спину и вынес из комнаты.
   84.
   Марина была растеряна. Она ощущала тяжесть кринолина, а еще ей нельзя было поворачиваться. Вот это-то ее и смущало. Я стоял сзади и дышал ей в затылок, хотя, пожалуй, она этого не замечала. Я слегка затаился, делая вдох поверхностным. А невеста (чья же?), ничего об этом не зная, продолжала горевать из-за своей неподвижности. И на лице ее, дай Бог точности, уже была подавленность. Я стоял прямо и делал все, чтобы быть одному в ее присутствии. А она хотела, разумеется, обратного, чтобы я был один, но где-то рядом с ней. И стоило бы ей немного наклониться или присесть, как в сквозном свете я бы заметил ее крашенные локоны. О, это было бы для меня настоящим потрясением! И это было бы к стати теперь.
   85.
   Я выдвинутый среди стоящих фигур был очень нескладным, с заброшенными руками и со свернутыми коленями. Я выдвинулся совершенно случайно, по причине все той же отсталости, то есть мне только нужно было протянуть, сколько это возможно, время, забыв изначальный смысл своего выдвижения вперед. В этом стоянии впереди есть много уязвимости, холодный сквозняк гуляет по спине. Я поднимаю голову выше и серыми своими глазами и серебряным голосом вопрошаю:
   - Мне ли вызнать стояние? Сердце начинает бешено колотиться, и я опускаю ладони вниз, прежде сложенные в рупор. Сознание того, что я вычистил себя одним этим высказыванием, в беспредметности рук, и на обсморканном полу. Я выдвинулся вперед, потому что остался сзади. И фигуры - настоящие изваяния - ничем мне на это не ответили. Я бы хотел принять свой обычный человеческий облик, заняться рассматриванием себя, неторопливым и не требующим никаких внимательных остановок - то есть очень поверхностно. Ощупал и назвал день, число и полномочное время суток. Развернул переглаженные клапаны карманов и смело шагнул в сторону, замечая в своих глазах безбрежную стойкость.
   86.
   Как я уже рассказывал, сам по себе я человек ничтожный. И этим я как бы довершаю круг, начатый моим предшественником. Я не молочусь на месте, не заставляю делать себя что-то экстраординарное. Я боюсь этого и поэтому легко поддаюсь чужому диктату, подсказанному намерению, вообще вращаюсь в такой сфере, где мне суждено обретаться. Это и зависть, и ненависть, и борьба еще Бог знает с чем. При этом я всегда ловко отказываюсь от самого себя, заламываю себе руки, и бьюсь мордой об самые твердые предметы. Так я как бы себя сохраняю. А на деле мне нужно лишь немного алкоголя, чтобы все это стало немного призрачным.
   87.
   Почему-то вспомнил Дашу, персонаж из другой жизни. Смеялась она возмутительным образом. Это была смесь ехидства и всепрощающего похуизма. Иногда она казалась более серьезной и более озабоченной, чем это возможно. Но единого лица у нее не было. Ее хождения были рекой. Она текла. Или растекалась, не знаю. Я боялся как-то удручить ее и поэтому держался, как непробиваемая деревяшка. Я помню один вечер, когда она сидела на кровати, скрестив свои толстенькие короткие ножки, а рядом где-то, в движении ее неизменная спутница - Инга. Они не были похожи на подруг, но сожительствовать сожительствовали. Как-то очень легко было к ним войти, попасть. Я сразу раскусил это неписаное правило. Я хотел быть открытым. И мне льстило, что мне это позволено. Попадал ли я в идиотские положения? Да, конечно. Но не очень-то это имело какое-то значение. Там была определенная культурная среда. Вернее будет сказать, что она там была. Может быть так, как ни в каком другом месте. Там я почерпнул несколько идей, с которыми и до сих пор ношусь, как с писанной торбой.
   88.
   Я был, по-моему, в более предпочтительном положении, чем Лацман. Мне было удобно сидеть так, как я сидел - на подоконнике, закрывая собой часть улицы. Он же не мог стоять нормально, поскольку был утомлен. Он притулился у стены, подобрав под себя руки. Лацман не боялся смотреть в пол, шарить взглядом под столом, рядом с которым сидел я. Его бледная шея сливалась по цвету с обоями, и голова по этому казалась невесомой. Так дело примерно и обстояло. Десять против одного, что, откатись она (голова) сейчас куда-нибудь в сторону, Лацман не поменял бы позы, не пошевелился бы. Ему надо отдать должное - он был в себе очень уверен. Поэтому, когда кто-нибудь заходил в комнату, от него вдруг начинало разить луком или чем-то таким желудочно- кишечным, но нельзя было сказать, что эта обстановка не в его пользу. Когда же у Лацмана начинали гореть уши, он заметно оживлялся, поднимал голову и взглядом отыскивал какой-нибудь предмет в комнате, который ему мешал - будильник или, скажем, флакон лака для волос. Тогда было очень трудно уговорить его, что эта вещь исправна, что она еще нужна. Но обычно он сам как-то к этому возвращался и в опустевшей комнате звучала тихая песня:
   От стены до стены
   Три-четыре струны.
   Я наполню штаны
   И закрою краны.
   89.
   Я расслабленно отпустил ноги, и они повисли где-то на краю кушетки. Это было необходимо сделать для их же безопасности. Я достал из кармана брюк большое перламутровое яйцо (символ чего?), тщательно потер его о рукав рубашки и посмотрел через него на свет. Яйцо оказалось непрозрачным, но слишком твердым, чтобы запросто сжать его двумя пальцами. И еще я подумал, что ему повезло, что оно покрыто таким составом, который не дает ему тускнеть, даже в полной темноте. Я встал, стряхнул с себя эту странную задумчивость и обнаружил, что на диване, на том месте, где я лежал остались парящие пролежни. Я сел перед ним не колени и дотронулся рукой - он был совсем еще теплым. "Вот. Давно ли он ушел? А все еще можно подумать, что он здесь", - заметил я про себя. И в два рывка застелил диван покрывалом. Дверь пружинисто отварилась, и я увидел дымящуюся пустоту за ней.
   - Лацман, не прячься! Я знаю, что ты где-то здесь, - закричал я. Но в ответ услышал только скрип откатывающейся двери.
   90.
   Должно быть, эта линия, которая разделяет полы моего пиджака пополам, крепко сшита. И, пробираясь по комнате на четвереньках, я могу не заметить надвигающегося опустошения. В одном только слове запрятаны такие не бросающиеся в глаза моменты, как, скажем, увеличивающаяся ширина, обвислость, легкосдираемость, что я совершенно определенно настаиваю в самом себе, чтобы все это было смято, скомкано и заброшено в таз для грязного белья как можно быстрее. То есть эти четвереньки, как бы взывающие, ничем себя не умоляют, а скорее - знают себе цену, то есть и я в этом положении тоже. Я изучил уже повороты, раскачиваясь, как экскаватор или индийский слоненок (тот самый - киплинговский), научился сдавать назад и сильно прибавлять ход на участках покрытых паласом и свободных от мебели. Мне не нужна эта возвышающаяся половина, и мой позвоночник не отклоняется от движения.
   91.
   Старое судно покрытое белым налетом соли. Выдавалось над берегом, рострум устремив в небо, как мигрень среди ночи. Мне бы хватило двух слов, чтоб об?яснить эту странную склонность - замирать на грани с победоносным видом. Я почти утолил свой голод по части смысла. Я почти угадал, зачем это так происходит. Но увы остаются вопросы, многоточие, оснастка гниет, и песок немыслимо белый не дает кораблю утонуть. Ведь скорей всего эта грань случайна, как случайна бывает мысль или направление ветра. Мы увидеть должны конечную цель - тогда реально все. Нам должно показаться, что это знак, что это чья-то чужая воля. Только тогда мы сможем спокойно взирать на вздымающиеся ребра полуживых созданий, которых застала врасплох внезапность, непогода, внутренние причины. Мы легко себе скажем: "Как здесь мило, особенно ранним утром. Хорошо, что это случилось, и теперь происходит со мной".
   92.
   Достаточно лестнице вниз опуститься к окну на площадке, достаточно снегу идти за окном или просто чтоб день был достаточно серым. Я буду со щемящей тоской наблюдать безнадежные будни. Не понимая, что мне открывается в этом. Как будто бы время пришло, или напротив, оно никогда не вернется. Осина словно метла под порывами ветра. Во всем этом есть ощущение пустоты. Как будто бы я обнаружил в кармане старой куртки перегоревшую лампочку от гирлянды с того самого Нового года. Но это сравнение хромает - я ностальгирую по тому, чего не было и не будет. Это случается ранней весной или поздней осенью, когда на лестнице горит электрический свет, и непроглядная тьма за окном, и ветер холодный порывами рвется. Может быть, это тайна рожденья, тоска по миру, который был целым.
   93.
   Довольно долго, около часа, я стоял на месте в попытке быть вовлеченным. Это была неприемлемая ситуация. Я отдавал себе отчет в том, что происходило и на этом можно поставить точку. Но жизнь, как известно, не стоит на месте, она и не двигается, и не протекает, - она сосредотачивается в настоящий момент, чтобы остаться такой же сосредоточенной в следующий и другие моменты. Я все это осознаю без затруднения и излишней задумчивости. Кто завел эту тяжбу между временем и его явными предметными знаками? Я отворачиваюсь в сторону от моего проблемного театра действий. Я заговариваю одно несущее обстоятельство другим. В переломном мгновении мои нужды сходят на нет и остаются сплошные их подтекстуальные значения. Что им известно обо мне, и что они обозначают? Я довожу это слово до смысла и оказываюсь в явном преимуществе перед другими, скомканными. С такой заветностью тяжело шагать дальше, обрекая себя на внутренний протест... Я сдаю злободневное слово.
   94, 95, 96
   97.
   Извлечение слова, если оно есть, если оно присутствует, уже само по себе должно радовать и вызывать снисхождение. Поэтому при звучании, которое видно нам целым полновесным куском, мы принимаем в серебряный сосуд, улавливаем его напористую траекторию и вовремя подскакиваем с этим горшком в руке. Что может быть вместительнее нашего чувства? Этот вопрос не стоит на повестке дня, он органично вплетается нами в тот строй, которой мы именуем практикой. Что значит практикующий врач? Не то, что он имеет опыт и вылечит уж как-нибудь, а то, что он этим занимается. Хорошо ли, плохо ли, но занимается. Вот так и мы поставим сосуд на место и ждем; и не найдется ли силы , способной его сдвинуть? Ничуть не бывало. Двигается, конечно. Когда все отпущено, и мы безмолвно отступаем назад в неосвещенную часть комнаты, впереди нас сгущается безмолвие, потому что оно только может нас заставить что-то услышать. И вот мгновение сталкивается, взрывается ярким огнем, и мы рады унести ноги с этого чужого праздника. На словах. А на деле, мы стоим ошеломленные там, где нас застали, тупо смотрим в пол, а губы и складка на лбу говорят только о нашей бессмысленности, невинности и полном отставании от происходящего.
   98.
   Эта точка обозначает твою кончину. Ты поставил ее и будь доволен, что она не возникла сама собой, помимо твоей воли. Я не хочу никому показывать, как я достиг того-то и того-то, но неизбежно сам забуду, до чего я добрался когда-то. Да, эта лукавая мушка смоется от первого дождя. Но я помню заветное вопрошание моего друга, которое так меня поразило. И я ужасно несерьезен, понимая все это, и я ужасно глуп, приближая это к себе. Значит, как я был таким вот идиотом, так я им, очевидно, и останусь. Точка.