Страница:
Хотел, чтобы они продолжали его дело.
Но у каждого из детей был свой характер, своя судьба, свое предназначение, не совпадающее с отцовскими желаниями.
Огарев был прозорливее, терпимее, в большей мере признавал в каждом ребенке, даже в маленьком, личность. Пытался воздействовать на своего немолодого друга, смягчить его.
Посвященное сыну вступление к герценовской книге "С того берега" образец высокой дидактической публицистики. Позже отец гордился успехами способного ученого.
Есть в письмах детям поразительные по тонкости понимания ноты, глубокие, грустные, чаще всего тогда, когда Герцен забывает о необходимости специально воспитывать - просто говорит о своем.
Александру
5 июля 1869 г. Ты еще только начинаешь семейную жизнь. Она имеет хорошие дни, светлые полоски, но фон ее страшен, много сильных людей истерлось в ней, она по куску отрывает сердце - до тех пор, пока его морально не будет (равнодушие) - или физически. (Собр. соч. Т. XXX, 141.)
Герцен часто поучал, корил сына, и часто - с полным основанием. Но на крутых жизненных поворотах сын проявлял себя достойным отца. Он решил, наконец, попытаться поехать в Россию. В первой же официальной беседе в русском посольстве заявил, что разделяет убеждения Герцена. В поездке ему было отказано.
Отец возмущался разбросанностью, рассредоточенностью, отсутствием воли. Его страшила праздность, он боялся, что, обеспечив детей, уже взрослых, всем необходимым, он снижает меру ответственности за себя. "Пусть же с первых лет не касается твоего сына растление вечной обеспеченностью без труда", - писал он, когда родился внук Владимир.
Но в письмах к совершенно взрослому человеку - и мелочная регламентация, которая вызывала естественное сопротивление.
Ольге - а она жила дальше всех от отца - он настойчиво внушает, что она может и не петь, а вот танцевать - обязана. Или требует - именно требует, чтобы она читала Шиллера.
Ждет от Ольги не просто приезда, а "жажды свидания" - откуда ей взяться, жажде... И рядом страшные слова - Ольга и после его смерти не узнает своего отца, ибо не читает по-русски.
Ближе всего к отцу - Тата. В ней сильнее всего сказались отцовские черты. Он - быть может, и совершенно неосознанно - ревнует ее к ее избранникам, радуется несостоявшимся замужествам14.
Его опека - подчас излишняя - неразрывно связана с тем бременем ответственности, которое он постоянно ощущал. Мужчина в доме, глава семьи таким он был в молодости. Он, ссыльный, тайно пробрался в Москву, умыкнул невесту, обвенчался, - обо всем, вплоть до мелочей, подумав. И до конца, до последних парижских дней, забота обо всем - об устройстве, о деньгах, о доме - на его плечах.
Он писал: "...проповедовать с амвона, увлекать с трибуны, учить с кафедры, гораздо легче, чем воспитать одного ребенка", - но не всегда поступал в соответствии с этой мыслью.
Без конца упрекает Огарева за потакание прихотям его приемных детей Генри и Тутса; Огарев их просто любит и не пытается воспитывать.
Детям общаться с отцом в последний год его жизни становилось все труднее. Сказывались усталость, отсутствие главного дела - "Колокола", разногласия с молодыми, болезнь.
Старшая дочь - Огареву
13 февраля 1869 г. ...Хотелось, чтобы и взрослым было повеселее по временам - особенно папаше. Когда же это удастся устроить ему жизнь покойную и по его вкусу?.. Он всегда готов объяснить, растолковать все, что ни спросишь, - но тем не менее, когда нет посторонних (дает себе волю). Ужасно жаль мне видеть, как он портит себе жизнь - самому себе и окружающим, придавая важность безделицам и поддерживая себя, как будто нарочно, в неестественно-раздражительном расположении духа... Хотелось бы что-нибудь устроить, а никак не придумаешь, да он сам едва ли знает, в каком углу земного шара ему хотелось бы поселиться и как жить2.
Отец знал, как любит его старшая дочь. Тем страшней оказался последний - для него - непоправимый удар. К ней посватался слепой итальянский композитор Пенизи. Получив отказ, он стал шантажировать девушку, грозился убить ее отца и брата (все это происходило, когда она жила в доме брата во Флоренции). И она тяжко психически заболела.
Герцен с женой и Лизой кинулся на помощь - не дал ее в больницу, полтора месяца ухаживал сам, да и в Наталье Алексеевне в таких крайних случаях просыпалась самоотверженность, и "отласкали Тату от черной болезни". Тату отласкали, но его отласкать было уже некому. И поздно. Через месяц после выздоровления дочери он скончался.
Болезнь Таты еще и разбередила старую рану, она сама, не без оснований, называла Пенизи "своим Гервегом".
Герцен - Огареву
13-14 ноября 1869 г. ...Я ...холодно и с пассивностью смотрю на жизнь. Как тут мстить, когда виноваты все... Да кстати - вместе со всеми Нечаевками - отрекись от абортивных освобождений, - в истории можно забегать - но уж тогда отвыкни жалеть погибающих, жалеть личности. И действительно, ни Пугачев, ни Мара(т) их не жалели. Что за вздор проповедовал ты (и я) о полной свободе не только в выборе, но и в перемене, особенно, прежде, чем ты, как в раму, улегся в фамилиализм.
Смотри теперь на развалины кругом... (Собр. соч. Т. XXX, 249.)
Герцен говорит о личном, о трагическом заблуждении дочери, о собственном порыве - отомстить, - а сзади поднимается мрачная фигура Нечаева (и "нечаевок").
Жалеть или не жалеть людей? Подводятся итоги жизни.
Герцен - Огареву
2 декабря. ...Самое исцеление Таты меня больше облегчает, чем радует, впереди завеса. Все черно - и я не могу ни обманывать себя, ни понять после тысячи споров до слез - в чем ты со мной не согласен...
Мы сложились разрушителями, наше дело было полоть и ломать, для этого отрицать и иронизировать - ну и теперь, после пятнадцати-двадцати ударов, мы видим, что мы ничего не создали, ничего не воспитали. Последствие - или, по просторечью, наказание - в окружающих, в отношениях к семье - пуще всего к детям... Я смотрю ненужно верно и вижу страшно верно... (Собр. соч. Т. XXX, 271.)
III
Эпистолярный цикл - письма "К старому товарищу" - последняя работа Герцена, ставшая его завещанием. Цикл состоит из четырех писем. Первые два написаны вчерне в январе-феврале 1869 года. Получив рукопись, Огарев показал ее Бакунину. Автор нетерпеливо ждал отклика.
Герцен - Огареву
10 апреля. В чем же, наконец, Бакунин согласен и в чем его проповедь расходится? (Собр. соч. Т. XXX, 81.)
Третье письмо - на это давно обратили внимание исследователи начинается обращением во множественном числе: "Нет, любезные друзья, мозг мой отказывается понимать много из того, что вам кажется ясным... из того, что вы допускаете и против чего я имею тысячи возражений..."15
Адресат - не один "старый товарищ", не один Бакунин. И Огарев. И Нечаев. И Герцен.
Отношение Герцена к своим оппонентам после свидания в Женеве описано им самим так:
Герцен - Огареву
2 июля 1869 г. ...Я же говорил о "психе" Бак(унине), Нечаеве - на пристяжке и о тебе в корню.
Примусь писать в Брюсселе - много набралось материала - не знаю, напишу ли что-нибудь - но надобно было на волю. У вас - отцы-триумвиры - воли быть не может16, да и у всех террористов не может быть - Бак(унин) тяготит массой, - юной старостью, бестолковой мудростью. Нечаев, как абсинт, крепко бьет в голову. И то же делает безмерно тихая-тихая и платонически террористическая жила, в которой ты себя поддерживаешь.
Мне, наконец, и эта государственная деятельность - на уничтожение государства - и это казенно-бюрократическое устройство уничтожения вещей сдается каким-то delirium tremens. В Нанси и в Страсбурге я насмотрелся на изуродованные статуи-памятники, и мне жаль стало якобинцев, что они так пакостничали. (Собр. соч. Т. XXX, 144-145.)
Личные отношения с каждым из "триумвиров" - особые, несопоставимые. Но перед Герценом идеи, - как ему представляется, - чужие, неверные, даже опасные. Он продолжает спор.
Обращается к себе - молодому, к тому, кто давал клятву на Воробьевых горах, к издателю "Колокола". Это и расчет со своей совестью.
Спор многогранен - о путях освобождения России, о грядущем перевороте. О том, что такое социализм. Идеи, как чаще всего у Герцена, олицетворены: "...одни складываются с молодых лет в попы, проповедующие с катехизисом в руках веру или отрицание - они призывают себе на помощь все средства и все силы, даже силу чудес, для вящего торжества своей идеи..."
Портрет фанатика из молодой эмиграции. Полностью, во всех деталях применимый к Нечаеву, - даже слово "катехизис" присутствует. Далее следует автопортрет: "Другие этого не могут - для них голая, худая, горькая истина дороже декорации, для них ризы, облачения, драматическая часть дела смешны, а смех ужасная вещь. Я никогда не мог поступить ни в какую масонскую ложу, боясь своего смеха. Смех мешал мне важно переговаривать о пустяках и священнодействовать вздор..."
Герцен, по-прежнему, думает о грядущем перевороте, стремится к нему; ничуть не меньше, чем в юности, он ненавидит царское самодержавие.
Однако его все больше заботят, тревожат, мучают проблемы: когда может совершиться переворот, каким он будет, что может принести русскому народу, России, миру.
***
Когда может произойти переворот?
В юности Герцен торопился. В течение жизни он учился, и научился нелегкому искусству - вслушиваться в ритм истории.
...Медленность, сбивчивость исторического хода нас бесит и душит, она нам невыносима, и многие из нас, изменяя собственному разуму, торопятся и торопят других.
...Я нисколько не боюсь слова "постепенность", опошленного шаткостью и неверным шагом разных реформирующих властей. Постепенность так, как непрерывность, неотъемлема всякому процессу разумения... Ни ты, ни я не изменили своих убеждений, но разно стали к вопросу. Ты рвешься вперед по-прежнему со страстью разрушения, которую принимаешь за творческую страсть... ломая препятствия и уважая историю только в будущем17.
Я не верю в прежние революционные пути и стараюсь понять шаг людской в былом и настоящем, для того, чтобы знать, как идти с ним в ногу, не отставая и не забегая в такую даль, в которую люди не пойдут со мной - не могут идти.
Герцен призывает понять шаг людской, ощутить ход истории с ее спиралеобразными изгибами, с ее, истории, умом и ее глупостью. В перевороты неизбежно втягиваются массы людей, а движение масс подвержено не только рационально постижимым, но и непостижимым приливам и отливам.
Огарев проводит много времени в обществе Бакунина, Нечаева. И возражает Герцену:
...со стороны оной постепенности я стать не могу... Да и не вижу в историческом ходе рода людского этой беспрерывной, неуловимой инкубации...18
Я не могу согласиться с тобой о ненужности революции и не могу согласиться с юношами об исключительности революции3.
Нечаев (который даже назначил год, месяц, день начала революции - 19 февраля 1870 года): "...изменение существующего строя - исторический закон; не дожидаясь, пока этот закон проявится во всей своей полноте силой времени и обстоятельств, - что неизбежно, так что все дело во времени, - надо ускорить это проявление".
***
Настроение, выраженное Нечаевым, возникало и возникает в истории в разных странах, у разных людей. Несколько лет спустя после этого спора Г.Ткачев восклицал в письме Лаврову: ""Учитесь! Приобретайте знания!" О, Боже, неужели это говорит живой человек живым людям. Ждать. Учиться, перевоспитываться. Да имеем ли мы право ждать? Ведь каждый час, каждая минута, отделяющая нас от революции, стоит народу тысячи жертв".
А столетие спустя американский белый юноша, впервые попавший на Юг, словно повторяет: "Все, что я здесь увидел, так гнетет меня, что я полностью подавлен. Условия жизни столь ужасны, негры столь угнетены, настолько лишены надежды, что я хочу изменить все это немедленно. Это я пишу вполне искренно. И заниматься школами свободы - это бессмысленная трата времени. Я не хочу сидеть в классе. Я хочу выйти и взорвать парочку правительственных зданий, не убивать людей, конечно, но разрушить присвоенную ими собственность, потрясти их, доказать, что мы здесь - с серьезными намерениями..."
Несравненно труднее, гораздо менее эффектно, но и несоизмеримо плодотворнее для революционера, для общественного деятеля, для любого человека, который хочет вести других, - услышать этих других.
Письма "К старому товарищу" - альтернатива нечаевской программе. И кроме предположений, - на мой взгляд обоснованных, но все же лишь предположений, - о закулисной роли Нечаева в женевских спорах в мае-июне, существует и документальное тому свидетельство.
Письмо Бакунина Нечаеву, названное "соборным" посланием, написанное уже после смерти Герцена, 2-9 июня 1870 года. Оно обнаружено французским историком Конфино в архиве Натальи Александровны Герцен и опубликовано в Париже и в Лейдене19.
Бакунин множество раз высказывался, в соответствии со своей анархической программой, в духе, прямо противоположном, а то и враждебном Герцену. Тем более важно, что в споре с Нечаевым Бакунин приводит герценовские доводы, мысли, даже слова. Это не заимствование чужого, скорее освоение. Слишком часто обо всем этом было говорено и в Женеве, и раньше, в Лондоне, кое-что запало и вышло наружу именно в столкновении с Нечаевым; психологически это вполне достоверно.
Письмо Бакунина* - важная составная часть спора.
Антинечаевские - да и антибакунинские - утверждения этого письма не единичны, не вырваны из контекста, а пронизывают его насквозь.
Бакунин - Нечаеву
...народ искусственно возбудить невозможно. Народные революции порождаются самою силою вещей или тем историческим током, который подземно и невидимо, хотя и беспрерывно и большею частью медленно течет в народных слоях... такую революцию нельзя даже значительно ускорить... Все тайные общества... должны прежде всего отказаться от всякой нервозности, от всякого нетерпения...
***
Важнейший вопрос в споре о перевороте - насилие.
Герцен:
Насильем и террором распространяются религии и политики, учреждаются самодержавные империи и нераздельные республики, насильем можно разрушить и расчищать место - не больше. Петрограндизмом социальный переворот дальше каторжного равенства Гракха Бабефа и коммунистической барщины Кабе не пойдет.
К проблеме насилия Герцен неоднократно обращался и раньше, в связи с прокламацией "Молодая Россия" (1862 г.). Он пишет в "Колоколе", что не веру в насильственные перевороты "мы потеряли, а любовь к ним" (или: "мысль о перевороте без кровавых средств нам дорога").
Огарев возражал:
Я не вижу в истории ни одного примера такого развития понимания, которому властвующее меньшинство уступило бы добровольно. Подвинулись ли мы в 1869 году настолько, чтобы развитие народного понимания могло идти как координата с народным терпением?..
Какие бы ни были вспышки, каждая вспышка станет новым запросом на пересоздание общественности, которой, без этой вспышки, хотя бы вспышка рухнула, не проснуться бы... помешать мы им не можем...
Что же нам остается делать? Помогать им по мере сил. Это мы обычно и делали1.
Замечания Огарева серьезны. Герцен, как и раньше, прислушивался, кое-что правил. Но основная мысль осталась.
Герцен - в отличие от молодых радикалов-современников - никогда не звал Русь к топору. Но он не отрицал неизбежности и даже необходимости насилия в определенных исторических ситуациях. Так, он в свое время и пугачевщину не считал дорогой платой за отмену крепостного права. (Стоит сравнить: не политический боец - тишайший Алеша Карамазов на вопрос, как поступить с убийцей ребенка, не задумываясь отвечает: "Расстрелять!". Не "застрелить" тут же, на месте преступления, а "расстрелять". Это кара, налагаемая обществом или государством.)
Нечаев писал: "Начало нашего святого дела положено утром - 4 апреля выстрелом Каракозова". На газете "Народная расправа", им издаваемой, топор в гербе.
Каким же, если не насильственным, каким по характеру мыслился Герцену грядущий переворот?
Новый, водворяющийся порядок должен являться не только мечом рубящим, но и силой хранительной. Нанося удар старому миру, он не только должен спасти все, что в нем достойно спасения, но оставить на свою судьбу все не мешающее, разнообразное, своеобычное. Горе бедному духом и тощему художественным смыслом перевороту, который из всего былого и нажитого сделает скучную мастерскую, которой вся выгода будет состоять в одном пропитании и только пропитании2.
Меч рубит сразу, порядок водворяется постепенно. Устраивается человеческая жизнь. И изменяется, переделывается, - во всяком случае, Герцену казалось, что так быть должно, - по нормальному ритму.
В рукописи Герцена стояло слово "социализм". Оно зачеркнуто, заменено фразой "новый, водворяющийся порядок". Уже в герценовские времена в понятие "социализм" вмещалось многое, и совершенно чуждое Герцену. Уже тогда можно было спросить: какой социализм? По Чернышевскому? По Герцену? По Нечаеву?
"Новый, водворяющийся порядок..." - это широко, без определяюще-ограничивающего ярлыка.
Переворот, бедный духом и тощий художественным смыслом, не может принести счастья людям. Герцен отбирает каждое слово: "Оставить на свою судьбу все не мешающее, разнообразное, своеобычное". То есть индивидуальное. Свобода лица. Он и раньше на разные лады повторял одну и ту же мысль:
Когда бы люди захотели вместо того, чтобы спасать мир, спасать себя, вместо того, чтобы освобождать человечество, себя освобождать, - как много бы они сделали для спасения мира, для освобождения человечества.
Свобода лица - величайшее дело; на ней и только на ней может вырасти свобода народа. В себе самом человек должен уважать свою свободу и чтить ее не менее, чем в ближнем, чем в целом народе...
Нечаев утверждает нечто прямо противоположное: "Свобода лица, проявляющаяся в деятельности, противной воле большинства, естественно должна быть стеснена..."
Видел ли Герцен перевороты, исполненные высокого духа и пропитанные художественным смыслом?
Видел факельное шествие в Риме в начале 1848 года. Массовое и стройное. Итальянцы приветствовали республику. Герцен с женой и друзьями из сочувствующих зрителей превратились в участников.
На балконе рядом с итальянскими лидерами стояли четыре русские женщины. "Да здравствуют иностранки!" - кричали проходящие. Это было прекрасно, величественно и, в те минуты, - реально. Хотя сам Герцен называл этот неповторимый момент "итальянским сном".
Итальянец Джузеппе Гарибальди - единственный в своем роде герой "Былого и дум". Его поведение, его сила и мужество исполнены еще и красоты. В 1854 году Гарибальди предлагает эмигрантам всех наций взойти на борт корабля, а он будет капитаном. Корабль станет бороздить моря, вызывать бунты, причаливать к берегам краев, охваченных революциями. Красота романтична.
А в 1864 году чопорный Лондон приветствовал "некоронованного короля". Герцен оплакивал поражение Гарибальди. Сатирик, одолевший романтика, разоблачал закулисные махинации вокруг наивного человека, но сам итальянец в красной рубашке оставался прекрасным.
Другой тип красоты изображен Герценом в Польше - Mater dolorosa красота cамопожертвования, рыцарства в эпоху всеобщего торгашества. Портрет Ворцеля близок иконописи. При этом автор не обходит ни уродливой бедности, ни ссор из-за денег, ни мелких дрязг, окружающих и этого рыцаря. Но за всем этим, над всем возвышается революционно-религиозная духовность. Национальная. "Последние события в Польше вдохновят еще не одного поэта, не одного художника". Герцен оказался прав - такая Польша и родила Мицкевича, Словацкого.
В России в ореоле красоты предстают декабристы. Восхищение ими Герцен пронес через всю жизнь; прославил их пятью медальонами на "Полярной звезде"; теми публикациями, из которых читающая Россия впервые узнала о том, что произошло в 1825 году. Из вольной русской типографии в Лондоне пришли на родину первые слова о героях четырнадцатого декабря.
Герцену дороги были и сами формы поведения декабристов - от каре на Сенатской площади до подвига жен, поехавших вслед за осужденными мужьями. (Современный читатель не должен забывать, что Герцен еще почти ничего не знал о показаниях декабристов на следствии.)
Он вообразил их прекрасными юношами. Он увидел их и прекрасными старцами, не сломленными годами каторги, Сибири. Таким он написал портрет Сергея Волконского.
Красоту Герцен увидел в переворотах несовершенных или - за исключением похода Гарибальди - потерпевших поражение.
Грядущий переворот в России страшил Герцена, - по людям, его предвещавшим, - отсутствием красоты.
"Красота спасет мир", - сказал Достоевский. Только в том случае, считал Герцен, хоть как-то оправданы неизбежные при любом перевороте жертвы, если в хрустальном дворце будущего сохранятся ("Хранительная сила!") величайшие богатства, нажитые человечеством. Культура. Ум и душа нации.
На склоне лет Герцен ощущал все возрастающую тягу к родному Покровскому - не только ностальгически. Сотни помещиков секли крестьян - об этом он никогда не забывал, написал сотни страниц. Но в десятках усадеб, похожих на Покровское, рождалась русская культура. Сохранялась. Передавалась.
Именно в Покровском он, маленький ребенок, увидел протяженность - как раскрываются почки, как зеленеют, потом желтеют, потом опадают листья на деревьях. Там наглядной была естественность и ритм цикла природы. Тогда запало то, что много лет спустя воплотится в слова: "...не учите колосу, а дайте ему развиться..."
За границей - иной быт, суетность, чужие дома, меблированные комнаты, отели, перемены. Не дал, не мог дать своим детям постоянства, покоя. Не дал детям того дома, из которого на всю жизнь уносят представление об устоях.
***
Мальвида Мейзенбург - и Достоевский - полагала, что все дело в безрелигиозности Герцена.
Думаю, что устои возникали, возникают и будут возникать и в безрелигиозных семьях. Где царят любовь, одухотворяющая неизменную косность быта, забота, внимание старших друг к другу, к близким, к дальним, к детям. Где есть нечто неизменное, как портреты предков, висящие на определенных местах, как постоянно расставленная мебель, нечто повторяющееся, как звон колокольчика к завтраку, к обеду, к ужину.
Когда Александр Иванович в 1868 году лечился от диабета, к нему в Виши приезжали Наталья Алексеевна и Лиза. Письма этого месяца выделяются на общем драматическом фоне радостью, спокойствием. Значит, хоть на месяц у него оказался суррогат дома - с некой устойчивой повторяемостью.
Устои, стоять, выстоять, устойчивость - вот чего не дал, не мог дать близким. Дал "фибрин" ума.
Прав был Достоевский: поэтическое начало в Герцене важнее всего. Любой отсчет идет от культуры.
Дикие призывы к тому, чтобы закрыть книгу, оставить науку и идти на какой-то бессмысленный бой разрушения, принадлежат к самой неистовой демагогии и самой вредной...
Нет, великие перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей. Христианство проповедывалось чистыми и строгими в жизни апостолами и их последователями...
Та же мысль изложена и в письме Огареву от 3 октября 1869 года.
Разница в определении момента, разница в определении средств... и по-моему это вовсе не шуточное дело - совершенная разница языка, глоссологии. Тебе, напр(имер), кажется хирургическая фраза - не беда, а мне - беда. Ты думаешь, что призыв к скверным страстям - отместка за скверну делающуюся, а я думаю, что это - самоубийство партии и что никогда, нигде не поставится на знамени эта фраза. (Собр. соч. Т. XXX, 207.)
В письмах "К старому товарищу" мысль, неизменно соединенная с лирическим ощущением - воспоминанием, повторяется, развивается:
Я это так живо чувствовал, стоя с тупой грустью и чуть ли не со стыдом... перед каким-нибудь кустодом, указывающим на пустую стену, на разбитое изваяние, на выброшенный гроб, повторяя: "Все это истреблено во имя революции".
Искусство и наука ниспровергались в бакунинских листовках и в листовках, написанных Бакуниным совместно с Огаревым. И, разумеется, самым категорическим образом - у Нечаева:
Не признавая другой работы, кроме подготовления социальной революции, мы отрицаем честность всякого труженичества и преданности науке, искусству или чему-либо, если в основании этого труженичества и преданности лежит не вывод из анализа современной жизни, а какое-нибудь частное стремление или какая-нибудь частная цель.
***
Последний год, столкновение с врагами и споры с союзниками, развал семьи - все подводило Герцена к мысли о цене распада.
Так было всегда. Исследование драмы 1849- 1852 годов было не просто историей одного банального треугольника.
Герцену, как и многим людям, приходилось прощаться с прежними друзьями. Но пока дружба длилась, это была истинная религия, не имеющая никакой цели, никаких "видов" вне самой дружбы.
Нечаев проповедует нечто прямо противоположное:
Мера дружбы, преданности, прочих обязанностей в отношении к... товарищу определяется единственной степенью - полезности в деле всеразрушающей практической революции.
***
В последние годы Герцен все больше думает о сохранении: культуры, семьи, личных отношений, человека.
Герцен - Огареву
14 августа 1868 г. Отказаться от всего и ждать, когда условия жизни и мозгов дозволят уравновешивание, можно. Но если хочешь спасти - то Лизу, то Тату... устроить какую-нибудь жизнь, сносную для себя и десяти других, когда видишь, что без тебя все рухнет, - тогда надобно иметь волю или страдать, проклиная свою слабость... Ты был поставлен необыкновенно счастливо временем и обстоятельствами. Мимо тебя все идет не зацепляясь, все на свете понимая глубоко - ты выходишь сух из воды. Отсутствие детей сняло с тебя страшные вериги, вымышленные отношения все же легче. Вместо крутой раздражительности, невольно берущей мелочи к сердцу, - у тебя кроткий и безмерный эгоизм - и притом до нежности гуманный. Внешний ветер не поднимает злую тину со дна, а только подергивает темнотой зыбь. Тебе иерархическая власть была не нужна, ты никого не вел, не тащил, - и если попал в беду, то попал один. Все скверное, что разрушено, - разрушено волей против авторитета. Все хорошее, что создано, - создано авторитетом... (Собр. соч. Т. XXX, 2, 434-435.)
Но у каждого из детей был свой характер, своя судьба, свое предназначение, не совпадающее с отцовскими желаниями.
Огарев был прозорливее, терпимее, в большей мере признавал в каждом ребенке, даже в маленьком, личность. Пытался воздействовать на своего немолодого друга, смягчить его.
Посвященное сыну вступление к герценовской книге "С того берега" образец высокой дидактической публицистики. Позже отец гордился успехами способного ученого.
Есть в письмах детям поразительные по тонкости понимания ноты, глубокие, грустные, чаще всего тогда, когда Герцен забывает о необходимости специально воспитывать - просто говорит о своем.
Александру
5 июля 1869 г. Ты еще только начинаешь семейную жизнь. Она имеет хорошие дни, светлые полоски, но фон ее страшен, много сильных людей истерлось в ней, она по куску отрывает сердце - до тех пор, пока его морально не будет (равнодушие) - или физически. (Собр. соч. Т. XXX, 141.)
Герцен часто поучал, корил сына, и часто - с полным основанием. Но на крутых жизненных поворотах сын проявлял себя достойным отца. Он решил, наконец, попытаться поехать в Россию. В первой же официальной беседе в русском посольстве заявил, что разделяет убеждения Герцена. В поездке ему было отказано.
Отец возмущался разбросанностью, рассредоточенностью, отсутствием воли. Его страшила праздность, он боялся, что, обеспечив детей, уже взрослых, всем необходимым, он снижает меру ответственности за себя. "Пусть же с первых лет не касается твоего сына растление вечной обеспеченностью без труда", - писал он, когда родился внук Владимир.
Но в письмах к совершенно взрослому человеку - и мелочная регламентация, которая вызывала естественное сопротивление.
Ольге - а она жила дальше всех от отца - он настойчиво внушает, что она может и не петь, а вот танцевать - обязана. Или требует - именно требует, чтобы она читала Шиллера.
Ждет от Ольги не просто приезда, а "жажды свидания" - откуда ей взяться, жажде... И рядом страшные слова - Ольга и после его смерти не узнает своего отца, ибо не читает по-русски.
Ближе всего к отцу - Тата. В ней сильнее всего сказались отцовские черты. Он - быть может, и совершенно неосознанно - ревнует ее к ее избранникам, радуется несостоявшимся замужествам14.
Его опека - подчас излишняя - неразрывно связана с тем бременем ответственности, которое он постоянно ощущал. Мужчина в доме, глава семьи таким он был в молодости. Он, ссыльный, тайно пробрался в Москву, умыкнул невесту, обвенчался, - обо всем, вплоть до мелочей, подумав. И до конца, до последних парижских дней, забота обо всем - об устройстве, о деньгах, о доме - на его плечах.
Он писал: "...проповедовать с амвона, увлекать с трибуны, учить с кафедры, гораздо легче, чем воспитать одного ребенка", - но не всегда поступал в соответствии с этой мыслью.
Без конца упрекает Огарева за потакание прихотям его приемных детей Генри и Тутса; Огарев их просто любит и не пытается воспитывать.
Детям общаться с отцом в последний год его жизни становилось все труднее. Сказывались усталость, отсутствие главного дела - "Колокола", разногласия с молодыми, болезнь.
Старшая дочь - Огареву
13 февраля 1869 г. ...Хотелось, чтобы и взрослым было повеселее по временам - особенно папаше. Когда же это удастся устроить ему жизнь покойную и по его вкусу?.. Он всегда готов объяснить, растолковать все, что ни спросишь, - но тем не менее, когда нет посторонних (дает себе волю). Ужасно жаль мне видеть, как он портит себе жизнь - самому себе и окружающим, придавая важность безделицам и поддерживая себя, как будто нарочно, в неестественно-раздражительном расположении духа... Хотелось бы что-нибудь устроить, а никак не придумаешь, да он сам едва ли знает, в каком углу земного шара ему хотелось бы поселиться и как жить2.
Отец знал, как любит его старшая дочь. Тем страшней оказался последний - для него - непоправимый удар. К ней посватался слепой итальянский композитор Пенизи. Получив отказ, он стал шантажировать девушку, грозился убить ее отца и брата (все это происходило, когда она жила в доме брата во Флоренции). И она тяжко психически заболела.
Герцен с женой и Лизой кинулся на помощь - не дал ее в больницу, полтора месяца ухаживал сам, да и в Наталье Алексеевне в таких крайних случаях просыпалась самоотверженность, и "отласкали Тату от черной болезни". Тату отласкали, но его отласкать было уже некому. И поздно. Через месяц после выздоровления дочери он скончался.
Болезнь Таты еще и разбередила старую рану, она сама, не без оснований, называла Пенизи "своим Гервегом".
Герцен - Огареву
13-14 ноября 1869 г. ...Я ...холодно и с пассивностью смотрю на жизнь. Как тут мстить, когда виноваты все... Да кстати - вместе со всеми Нечаевками - отрекись от абортивных освобождений, - в истории можно забегать - но уж тогда отвыкни жалеть погибающих, жалеть личности. И действительно, ни Пугачев, ни Мара(т) их не жалели. Что за вздор проповедовал ты (и я) о полной свободе не только в выборе, но и в перемене, особенно, прежде, чем ты, как в раму, улегся в фамилиализм.
Смотри теперь на развалины кругом... (Собр. соч. Т. XXX, 249.)
Герцен говорит о личном, о трагическом заблуждении дочери, о собственном порыве - отомстить, - а сзади поднимается мрачная фигура Нечаева (и "нечаевок").
Жалеть или не жалеть людей? Подводятся итоги жизни.
Герцен - Огареву
2 декабря. ...Самое исцеление Таты меня больше облегчает, чем радует, впереди завеса. Все черно - и я не могу ни обманывать себя, ни понять после тысячи споров до слез - в чем ты со мной не согласен...
Мы сложились разрушителями, наше дело было полоть и ломать, для этого отрицать и иронизировать - ну и теперь, после пятнадцати-двадцати ударов, мы видим, что мы ничего не создали, ничего не воспитали. Последствие - или, по просторечью, наказание - в окружающих, в отношениях к семье - пуще всего к детям... Я смотрю ненужно верно и вижу страшно верно... (Собр. соч. Т. XXX, 271.)
III
Эпистолярный цикл - письма "К старому товарищу" - последняя работа Герцена, ставшая его завещанием. Цикл состоит из четырех писем. Первые два написаны вчерне в январе-феврале 1869 года. Получив рукопись, Огарев показал ее Бакунину. Автор нетерпеливо ждал отклика.
Герцен - Огареву
10 апреля. В чем же, наконец, Бакунин согласен и в чем его проповедь расходится? (Собр. соч. Т. XXX, 81.)
Третье письмо - на это давно обратили внимание исследователи начинается обращением во множественном числе: "Нет, любезные друзья, мозг мой отказывается понимать много из того, что вам кажется ясным... из того, что вы допускаете и против чего я имею тысячи возражений..."15
Адресат - не один "старый товарищ", не один Бакунин. И Огарев. И Нечаев. И Герцен.
Отношение Герцена к своим оппонентам после свидания в Женеве описано им самим так:
Герцен - Огареву
2 июля 1869 г. ...Я же говорил о "психе" Бак(унине), Нечаеве - на пристяжке и о тебе в корню.
Примусь писать в Брюсселе - много набралось материала - не знаю, напишу ли что-нибудь - но надобно было на волю. У вас - отцы-триумвиры - воли быть не может16, да и у всех террористов не может быть - Бак(унин) тяготит массой, - юной старостью, бестолковой мудростью. Нечаев, как абсинт, крепко бьет в голову. И то же делает безмерно тихая-тихая и платонически террористическая жила, в которой ты себя поддерживаешь.
Мне, наконец, и эта государственная деятельность - на уничтожение государства - и это казенно-бюрократическое устройство уничтожения вещей сдается каким-то delirium tremens. В Нанси и в Страсбурге я насмотрелся на изуродованные статуи-памятники, и мне жаль стало якобинцев, что они так пакостничали. (Собр. соч. Т. XXX, 144-145.)
Личные отношения с каждым из "триумвиров" - особые, несопоставимые. Но перед Герценом идеи, - как ему представляется, - чужие, неверные, даже опасные. Он продолжает спор.
Обращается к себе - молодому, к тому, кто давал клятву на Воробьевых горах, к издателю "Колокола". Это и расчет со своей совестью.
Спор многогранен - о путях освобождения России, о грядущем перевороте. О том, что такое социализм. Идеи, как чаще всего у Герцена, олицетворены: "...одни складываются с молодых лет в попы, проповедующие с катехизисом в руках веру или отрицание - они призывают себе на помощь все средства и все силы, даже силу чудес, для вящего торжества своей идеи..."
Портрет фанатика из молодой эмиграции. Полностью, во всех деталях применимый к Нечаеву, - даже слово "катехизис" присутствует. Далее следует автопортрет: "Другие этого не могут - для них голая, худая, горькая истина дороже декорации, для них ризы, облачения, драматическая часть дела смешны, а смех ужасная вещь. Я никогда не мог поступить ни в какую масонскую ложу, боясь своего смеха. Смех мешал мне важно переговаривать о пустяках и священнодействовать вздор..."
Герцен, по-прежнему, думает о грядущем перевороте, стремится к нему; ничуть не меньше, чем в юности, он ненавидит царское самодержавие.
Однако его все больше заботят, тревожат, мучают проблемы: когда может совершиться переворот, каким он будет, что может принести русскому народу, России, миру.
***
Когда может произойти переворот?
В юности Герцен торопился. В течение жизни он учился, и научился нелегкому искусству - вслушиваться в ритм истории.
...Медленность, сбивчивость исторического хода нас бесит и душит, она нам невыносима, и многие из нас, изменяя собственному разуму, торопятся и торопят других.
...Я нисколько не боюсь слова "постепенность", опошленного шаткостью и неверным шагом разных реформирующих властей. Постепенность так, как непрерывность, неотъемлема всякому процессу разумения... Ни ты, ни я не изменили своих убеждений, но разно стали к вопросу. Ты рвешься вперед по-прежнему со страстью разрушения, которую принимаешь за творческую страсть... ломая препятствия и уважая историю только в будущем17.
Я не верю в прежние революционные пути и стараюсь понять шаг людской в былом и настоящем, для того, чтобы знать, как идти с ним в ногу, не отставая и не забегая в такую даль, в которую люди не пойдут со мной - не могут идти.
Герцен призывает понять шаг людской, ощутить ход истории с ее спиралеобразными изгибами, с ее, истории, умом и ее глупостью. В перевороты неизбежно втягиваются массы людей, а движение масс подвержено не только рационально постижимым, но и непостижимым приливам и отливам.
Огарев проводит много времени в обществе Бакунина, Нечаева. И возражает Герцену:
...со стороны оной постепенности я стать не могу... Да и не вижу в историческом ходе рода людского этой беспрерывной, неуловимой инкубации...18
Я не могу согласиться с тобой о ненужности революции и не могу согласиться с юношами об исключительности революции3.
Нечаев (который даже назначил год, месяц, день начала революции - 19 февраля 1870 года): "...изменение существующего строя - исторический закон; не дожидаясь, пока этот закон проявится во всей своей полноте силой времени и обстоятельств, - что неизбежно, так что все дело во времени, - надо ускорить это проявление".
***
Настроение, выраженное Нечаевым, возникало и возникает в истории в разных странах, у разных людей. Несколько лет спустя после этого спора Г.Ткачев восклицал в письме Лаврову: ""Учитесь! Приобретайте знания!" О, Боже, неужели это говорит живой человек живым людям. Ждать. Учиться, перевоспитываться. Да имеем ли мы право ждать? Ведь каждый час, каждая минута, отделяющая нас от революции, стоит народу тысячи жертв".
А столетие спустя американский белый юноша, впервые попавший на Юг, словно повторяет: "Все, что я здесь увидел, так гнетет меня, что я полностью подавлен. Условия жизни столь ужасны, негры столь угнетены, настолько лишены надежды, что я хочу изменить все это немедленно. Это я пишу вполне искренно. И заниматься школами свободы - это бессмысленная трата времени. Я не хочу сидеть в классе. Я хочу выйти и взорвать парочку правительственных зданий, не убивать людей, конечно, но разрушить присвоенную ими собственность, потрясти их, доказать, что мы здесь - с серьезными намерениями..."
Несравненно труднее, гораздо менее эффектно, но и несоизмеримо плодотворнее для революционера, для общественного деятеля, для любого человека, который хочет вести других, - услышать этих других.
Письма "К старому товарищу" - альтернатива нечаевской программе. И кроме предположений, - на мой взгляд обоснованных, но все же лишь предположений, - о закулисной роли Нечаева в женевских спорах в мае-июне, существует и документальное тому свидетельство.
Письмо Бакунина Нечаеву, названное "соборным" посланием, написанное уже после смерти Герцена, 2-9 июня 1870 года. Оно обнаружено французским историком Конфино в архиве Натальи Александровны Герцен и опубликовано в Париже и в Лейдене19.
Бакунин множество раз высказывался, в соответствии со своей анархической программой, в духе, прямо противоположном, а то и враждебном Герцену. Тем более важно, что в споре с Нечаевым Бакунин приводит герценовские доводы, мысли, даже слова. Это не заимствование чужого, скорее освоение. Слишком часто обо всем этом было говорено и в Женеве, и раньше, в Лондоне, кое-что запало и вышло наружу именно в столкновении с Нечаевым; психологически это вполне достоверно.
Письмо Бакунина* - важная составная часть спора.
Антинечаевские - да и антибакунинские - утверждения этого письма не единичны, не вырваны из контекста, а пронизывают его насквозь.
Бакунин - Нечаеву
...народ искусственно возбудить невозможно. Народные революции порождаются самою силою вещей или тем историческим током, который подземно и невидимо, хотя и беспрерывно и большею частью медленно течет в народных слоях... такую революцию нельзя даже значительно ускорить... Все тайные общества... должны прежде всего отказаться от всякой нервозности, от всякого нетерпения...
***
Важнейший вопрос в споре о перевороте - насилие.
Герцен:
Насильем и террором распространяются религии и политики, учреждаются самодержавные империи и нераздельные республики, насильем можно разрушить и расчищать место - не больше. Петрограндизмом социальный переворот дальше каторжного равенства Гракха Бабефа и коммунистической барщины Кабе не пойдет.
К проблеме насилия Герцен неоднократно обращался и раньше, в связи с прокламацией "Молодая Россия" (1862 г.). Он пишет в "Колоколе", что не веру в насильственные перевороты "мы потеряли, а любовь к ним" (или: "мысль о перевороте без кровавых средств нам дорога").
Огарев возражал:
Я не вижу в истории ни одного примера такого развития понимания, которому властвующее меньшинство уступило бы добровольно. Подвинулись ли мы в 1869 году настолько, чтобы развитие народного понимания могло идти как координата с народным терпением?..
Какие бы ни были вспышки, каждая вспышка станет новым запросом на пересоздание общественности, которой, без этой вспышки, хотя бы вспышка рухнула, не проснуться бы... помешать мы им не можем...
Что же нам остается делать? Помогать им по мере сил. Это мы обычно и делали1.
Замечания Огарева серьезны. Герцен, как и раньше, прислушивался, кое-что правил. Но основная мысль осталась.
Герцен - в отличие от молодых радикалов-современников - никогда не звал Русь к топору. Но он не отрицал неизбежности и даже необходимости насилия в определенных исторических ситуациях. Так, он в свое время и пугачевщину не считал дорогой платой за отмену крепостного права. (Стоит сравнить: не политический боец - тишайший Алеша Карамазов на вопрос, как поступить с убийцей ребенка, не задумываясь отвечает: "Расстрелять!". Не "застрелить" тут же, на месте преступления, а "расстрелять". Это кара, налагаемая обществом или государством.)
Нечаев писал: "Начало нашего святого дела положено утром - 4 апреля выстрелом Каракозова". На газете "Народная расправа", им издаваемой, топор в гербе.
Каким же, если не насильственным, каким по характеру мыслился Герцену грядущий переворот?
Новый, водворяющийся порядок должен являться не только мечом рубящим, но и силой хранительной. Нанося удар старому миру, он не только должен спасти все, что в нем достойно спасения, но оставить на свою судьбу все не мешающее, разнообразное, своеобычное. Горе бедному духом и тощему художественным смыслом перевороту, который из всего былого и нажитого сделает скучную мастерскую, которой вся выгода будет состоять в одном пропитании и только пропитании2.
Меч рубит сразу, порядок водворяется постепенно. Устраивается человеческая жизнь. И изменяется, переделывается, - во всяком случае, Герцену казалось, что так быть должно, - по нормальному ритму.
В рукописи Герцена стояло слово "социализм". Оно зачеркнуто, заменено фразой "новый, водворяющийся порядок". Уже в герценовские времена в понятие "социализм" вмещалось многое, и совершенно чуждое Герцену. Уже тогда можно было спросить: какой социализм? По Чернышевскому? По Герцену? По Нечаеву?
"Новый, водворяющийся порядок..." - это широко, без определяюще-ограничивающего ярлыка.
Переворот, бедный духом и тощий художественным смыслом, не может принести счастья людям. Герцен отбирает каждое слово: "Оставить на свою судьбу все не мешающее, разнообразное, своеобычное". То есть индивидуальное. Свобода лица. Он и раньше на разные лады повторял одну и ту же мысль:
Когда бы люди захотели вместо того, чтобы спасать мир, спасать себя, вместо того, чтобы освобождать человечество, себя освобождать, - как много бы они сделали для спасения мира, для освобождения человечества.
Свобода лица - величайшее дело; на ней и только на ней может вырасти свобода народа. В себе самом человек должен уважать свою свободу и чтить ее не менее, чем в ближнем, чем в целом народе...
Нечаев утверждает нечто прямо противоположное: "Свобода лица, проявляющаяся в деятельности, противной воле большинства, естественно должна быть стеснена..."
Видел ли Герцен перевороты, исполненные высокого духа и пропитанные художественным смыслом?
Видел факельное шествие в Риме в начале 1848 года. Массовое и стройное. Итальянцы приветствовали республику. Герцен с женой и друзьями из сочувствующих зрителей превратились в участников.
На балконе рядом с итальянскими лидерами стояли четыре русские женщины. "Да здравствуют иностранки!" - кричали проходящие. Это было прекрасно, величественно и, в те минуты, - реально. Хотя сам Герцен называл этот неповторимый момент "итальянским сном".
Итальянец Джузеппе Гарибальди - единственный в своем роде герой "Былого и дум". Его поведение, его сила и мужество исполнены еще и красоты. В 1854 году Гарибальди предлагает эмигрантам всех наций взойти на борт корабля, а он будет капитаном. Корабль станет бороздить моря, вызывать бунты, причаливать к берегам краев, охваченных революциями. Красота романтична.
А в 1864 году чопорный Лондон приветствовал "некоронованного короля". Герцен оплакивал поражение Гарибальди. Сатирик, одолевший романтика, разоблачал закулисные махинации вокруг наивного человека, но сам итальянец в красной рубашке оставался прекрасным.
Другой тип красоты изображен Герценом в Польше - Mater dolorosa красота cамопожертвования, рыцарства в эпоху всеобщего торгашества. Портрет Ворцеля близок иконописи. При этом автор не обходит ни уродливой бедности, ни ссор из-за денег, ни мелких дрязг, окружающих и этого рыцаря. Но за всем этим, над всем возвышается революционно-религиозная духовность. Национальная. "Последние события в Польше вдохновят еще не одного поэта, не одного художника". Герцен оказался прав - такая Польша и родила Мицкевича, Словацкого.
В России в ореоле красоты предстают декабристы. Восхищение ими Герцен пронес через всю жизнь; прославил их пятью медальонами на "Полярной звезде"; теми публикациями, из которых читающая Россия впервые узнала о том, что произошло в 1825 году. Из вольной русской типографии в Лондоне пришли на родину первые слова о героях четырнадцатого декабря.
Герцену дороги были и сами формы поведения декабристов - от каре на Сенатской площади до подвига жен, поехавших вслед за осужденными мужьями. (Современный читатель не должен забывать, что Герцен еще почти ничего не знал о показаниях декабристов на следствии.)
Он вообразил их прекрасными юношами. Он увидел их и прекрасными старцами, не сломленными годами каторги, Сибири. Таким он написал портрет Сергея Волконского.
Красоту Герцен увидел в переворотах несовершенных или - за исключением похода Гарибальди - потерпевших поражение.
Грядущий переворот в России страшил Герцена, - по людям, его предвещавшим, - отсутствием красоты.
"Красота спасет мир", - сказал Достоевский. Только в том случае, считал Герцен, хоть как-то оправданы неизбежные при любом перевороте жертвы, если в хрустальном дворце будущего сохранятся ("Хранительная сила!") величайшие богатства, нажитые человечеством. Культура. Ум и душа нации.
На склоне лет Герцен ощущал все возрастающую тягу к родному Покровскому - не только ностальгически. Сотни помещиков секли крестьян - об этом он никогда не забывал, написал сотни страниц. Но в десятках усадеб, похожих на Покровское, рождалась русская культура. Сохранялась. Передавалась.
Именно в Покровском он, маленький ребенок, увидел протяженность - как раскрываются почки, как зеленеют, потом желтеют, потом опадают листья на деревьях. Там наглядной была естественность и ритм цикла природы. Тогда запало то, что много лет спустя воплотится в слова: "...не учите колосу, а дайте ему развиться..."
За границей - иной быт, суетность, чужие дома, меблированные комнаты, отели, перемены. Не дал, не мог дать своим детям постоянства, покоя. Не дал детям того дома, из которого на всю жизнь уносят представление об устоях.
***
Мальвида Мейзенбург - и Достоевский - полагала, что все дело в безрелигиозности Герцена.
Думаю, что устои возникали, возникают и будут возникать и в безрелигиозных семьях. Где царят любовь, одухотворяющая неизменную косность быта, забота, внимание старших друг к другу, к близким, к дальним, к детям. Где есть нечто неизменное, как портреты предков, висящие на определенных местах, как постоянно расставленная мебель, нечто повторяющееся, как звон колокольчика к завтраку, к обеду, к ужину.
Когда Александр Иванович в 1868 году лечился от диабета, к нему в Виши приезжали Наталья Алексеевна и Лиза. Письма этого месяца выделяются на общем драматическом фоне радостью, спокойствием. Значит, хоть на месяц у него оказался суррогат дома - с некой устойчивой повторяемостью.
Устои, стоять, выстоять, устойчивость - вот чего не дал, не мог дать близким. Дал "фибрин" ума.
Прав был Достоевский: поэтическое начало в Герцене важнее всего. Любой отсчет идет от культуры.
Дикие призывы к тому, чтобы закрыть книгу, оставить науку и идти на какой-то бессмысленный бой разрушения, принадлежат к самой неистовой демагогии и самой вредной...
Нет, великие перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей. Христианство проповедывалось чистыми и строгими в жизни апостолами и их последователями...
Та же мысль изложена и в письме Огареву от 3 октября 1869 года.
Разница в определении момента, разница в определении средств... и по-моему это вовсе не шуточное дело - совершенная разница языка, глоссологии. Тебе, напр(имер), кажется хирургическая фраза - не беда, а мне - беда. Ты думаешь, что призыв к скверным страстям - отместка за скверну делающуюся, а я думаю, что это - самоубийство партии и что никогда, нигде не поставится на знамени эта фраза. (Собр. соч. Т. XXX, 207.)
В письмах "К старому товарищу" мысль, неизменно соединенная с лирическим ощущением - воспоминанием, повторяется, развивается:
Я это так живо чувствовал, стоя с тупой грустью и чуть ли не со стыдом... перед каким-нибудь кустодом, указывающим на пустую стену, на разбитое изваяние, на выброшенный гроб, повторяя: "Все это истреблено во имя революции".
Искусство и наука ниспровергались в бакунинских листовках и в листовках, написанных Бакуниным совместно с Огаревым. И, разумеется, самым категорическим образом - у Нечаева:
Не признавая другой работы, кроме подготовления социальной революции, мы отрицаем честность всякого труженичества и преданности науке, искусству или чему-либо, если в основании этого труженичества и преданности лежит не вывод из анализа современной жизни, а какое-нибудь частное стремление или какая-нибудь частная цель.
***
Последний год, столкновение с врагами и споры с союзниками, развал семьи - все подводило Герцена к мысли о цене распада.
Так было всегда. Исследование драмы 1849- 1852 годов было не просто историей одного банального треугольника.
Герцену, как и многим людям, приходилось прощаться с прежними друзьями. Но пока дружба длилась, это была истинная религия, не имеющая никакой цели, никаких "видов" вне самой дружбы.
Нечаев проповедует нечто прямо противоположное:
Мера дружбы, преданности, прочих обязанностей в отношении к... товарищу определяется единственной степенью - полезности в деле всеразрушающей практической революции.
***
В последние годы Герцен все больше думает о сохранении: культуры, семьи, личных отношений, человека.
Герцен - Огареву
14 августа 1868 г. Отказаться от всего и ждать, когда условия жизни и мозгов дозволят уравновешивание, можно. Но если хочешь спасти - то Лизу, то Тату... устроить какую-нибудь жизнь, сносную для себя и десяти других, когда видишь, что без тебя все рухнет, - тогда надобно иметь волю или страдать, проклиная свою слабость... Ты был поставлен необыкновенно счастливо временем и обстоятельствами. Мимо тебя все идет не зацепляясь, все на свете понимая глубоко - ты выходишь сух из воды. Отсутствие детей сняло с тебя страшные вериги, вымышленные отношения все же легче. Вместо крутой раздражительности, невольно берущей мелочи к сердцу, - у тебя кроткий и безмерный эгоизм - и притом до нежности гуманный. Внешний ветер не поднимает злую тину со дна, а только подергивает темнотой зыбь. Тебе иерархическая власть была не нужна, ты никого не вел, не тащил, - и если попал в беду, то попал один. Все скверное, что разрушено, - разрушено волей против авторитета. Все хорошее, что создано, - создано авторитетом... (Собр. соч. Т. XXX, 2, 434-435.)