Страница:
— Где?
Она замялась, ее очертания на миг размылись, оттуда прозвучал голос:
— Не знаю… Там непонятное, огромное… но и это огромное — только шерстинка на лапке мухи, что на лбу огромного быка… Но там нашлось то, что знакомо и тебе… остальное же… прости, даже я не могу понять и представить… Милый, ты расстроен?
Я не успел ответить, на моих коленях оказалось ее горячее нежное тело. Я поспешно сжал ее в объятиях. Сочное и зовущее тело отозвалось сладким теплом, зов плоти слишком силен, я не гожусь в подвижники, моя плоть несмиряема, последовали сладкие толчки, Санегерийя тихонько рассмеялась, поцеловала в щеку и растаяла.
Некоторое время я находился в двух мирах: с Санегерийей в объятиях, и в то же время понимал, что лежу на куче веток, чтобы не застудиться от холодной земли, на месте костра дотлевают багровые угли, уже подернутые пеплом, приподнял веки и зажмурился от острейшей синевы безоблачного неба, воздух свеж и, чист, как поцелуй Тургенева…
Жуткая мысль тряхнула меня с головы до ног и заставила шире распахнуть глаза. А если все вечернее приснилось, как вот Санегерийя, вдруг да насчет кофе только мечта, — я ухватил жестянку и сделал мысленное усилие, как будто вот сейчас создаю этот горячий, черный как деготь напиток, аромат бьет в ноздри…
Жестянка потяжелела, могучий запах ударил в нос и моментально прочистил мозг. Я вдохнул еще и, задержав ароматы в себе, сделал первый глоток. И ликование обрушилось с такой силой, что едва не пустился в пляс.
Оглянулся, похолодел. На том месте, где вчера лег Черный пес, а отныне мой черненький такой Бобик, разлеглась огромная псина неимоверно странной расцветки: серая, как овчарка, только с короткой шерстью. На спине и боках странные полосы, что как будто выходят за пределы тела и тянутся еще на пару шагов. Я протер глаза, пес лежит на двух толстых жердях, накрыв их мощной грудью и брюхом, это они проступили на его коже, тоже ставшей неотличимой от земли. Это я сбоку вижу его отчетливо, да и то больше по тени, но для пролетающего над нами ястреба я сижу у костра один-одинешенек, никого и близко, если не считать коня в двух десятках шагов…
— Ни фига себе, — проговорил я. — Это ж каким тебя педигреем кормили… Не поспешил ли я тебя назвать Бобиком? Все хамелеоны подохнут от зависти! Ну и мимикрист ты, братец, я чуть заикой не стал…
Пес открыл глаз, зевнул, пасть распахнулась все такая же огненная, алмазами блеснули длинные клыки и острые как бритвы зубы. Он рывком поднялся на ноги, я замер, а он мигом оказался передо мной. Я искательно улыбнулся, он уперся лапами мне в грудь, я позорно завалился на спину, сверху нависла эта жуткая рожа, длинный горячий язык моментально облизал мне лицо.
— И я тебя люблю, — заверил я. — Давай почешу… вот так…
Он блаженно щурился, я чесал за ушами, поскреб спину, в голове — тысячи мыслей, наконец поманил его на зеленую траву, уложил и велел строго:
— Лежать!.. А теперь — хамелеонь! То есть хамелеонствуй… в смысле мимикрируй!.. Ну, сделай себя зеленым!.. Не понял? Сделай так, чтоб тебя не заметили!
Он долго не соображал, все пытался поиграть, стараясь понять правила новой игры, наконец вроде бы понял, затих и почти моментально весь стал не просто зеленым, но по всему телу пролегли стебельки, листочки, проступили сухие былинки, а на лапе расцвел игривый цветочек.
Я сказал торопливо:
— Молодец!.. Хорошо, молодец!.. Умница!.. Давай почешу… а теперь пойдем проверим еще…
Я уложил его у костра, где земля потемнела от копоти, пес послушно стал наполовину серым, а та часть, что на черном, также почернела, как будто обуглилась.
— Умница, — выдохнул я. — Молодец. Хорошо!.. Я люблю тебя, лапочка. И такой умненький, сразу схватываешь!..
Я осекся на полуслове. Шагах в двадцати от костра, наполовину скрытая кустами, брюхом кверху лежит огромная, похожая на гигантского крокодила ящерица. Толстая, с шипастой спиной, но белым нежным пузом, еще более нежным горлом, сейчас разорванным так, что голова почти отделилась от тела. От кончика хвоста и до носа не меньше, чем метров семь. Не ящерица, а гигантский крокодил, хотя по виду — ящерица. Кровь впиталась в землю, сейчас там лихорадочно копошились крупные жуки, то ли скатывая в комочки, то ли стараясь набросать земли сверху.
Холод пронзил меня с головы до ног. Я оглянулся на Зайчика, тот забрел в заросли и что-то ищет там, наверное, птичьи гнезда. Пес смотрит на меня с ожиданием.
— Молодец, — пролепетал я. — Молодец… хорошая собачка… Да, очень хорошая… Бог мой, я даже не думал, что хорошая настолько! Так ты еще и сторожить умеешь?.. Да что я, дурак, говорю… Собака сторожит всегда, без всякого приказа… Пес, ты же мне жизнь спас! Эта ящерица меня бы проглотила, как муху.
Я снова почесал, погладил, он блаженно щурил глаза. Все мы любим, когда нас чешут и гладят. Сколько ему, мелькнула мысль: месяцы или пара столетий? А то и тысячи лет? У собак нет ощущения времени, не знают, сколько хозяин отсутствовал: полчаса или неделю — и бросаются навстречу с такой неистовой радостью, словно не видели сто лет. Так что пес, возможно, бегает по лесам еще с очень давних времен…
Некоторое время я бросал палку, а когда он приносил, бросал как можно дальше, потом приучал сидеть, лежать, замирать, сторожить и все такое прочее, что вроде бы должны делать все городские собаки, за исключением бродячих. Пес всему обучался быстро, поразительно быстро. Настолько, что я заподозрил, что все это когда-то знал, даже знал и умел намного больше, но сейчас за чертову уйму времени одичал, растерял навыки, а из меня хреновый дрессировщик, тем более — реабилитатор.
— Завтракаем, — сказал я наконец, — и — в путь! Ты еще не передумал сопровождать меня? Ладно-ладно, это я так шутю, понимаешь? Ты только теперь не меняй цвет, беги таким же черненьким, так привычнее.
Часа два неслись по зеленой долине, очень мирной и цветущей, заприметили добротное село, дома из толстых бревен, все утопает в садах, пастух перегоняет на другое пастбище огромное стадо толстых ленивых коров, а от озера идут, важно гогоча, крупные белые гуси. С поля, со стороны садов, двигаются вереницами женщины, донесся веселый смех. Многие едут на подводах, сидят на краях, свесив босые ноги.
Из домов за околицу выбегают подростки, молодые девушки, совсем редко — немолодые женщины. У всех в руках хворостины, им навстречу двигается, поднимая пыль, ленивое стадо, мычащее, помахивающее хвостами, овода и слепни пользуются последним моментом. Со смехом и веселыми криками разбирают скотину, отделяют, гонят домой. Иных коров, как я заметил, никто не встретил, эти дорогу знают и двигаются прямо домой, там толчок лобастой головой в калитку, а дальше знакомый хлев, тихий и защищенный.
На телегах везут бревна, пойманную рыбу, забитую дичь, какую-то рыжую землю, рыхлую и неприятную… ну да, это же руда для кузницы, все стягиваются в село перед приходом ночи, когда нужно запереть все двери, обезопасить заклятиями от нечисти, а для защиты от волков спустить с цепи здоровенных злющих псов.
По дороге встретили несметное стадо овец, за ними неторопливо брел разомлевший от зноя пастух с длинным кнутовищем на плече, что свисало со спины и чертило на пыльной дороге причудливый след.
— Смерд, — сказал я строго, — ответствуй господину, что лежит в том направлении? Мне не хотелось бы и вторую ночь провести под открытым небом!
Он поклонился, опасливо посмотрел на моего коня, зело велик и страшен.
— Ваша милость, впереди река, за ней два села, оба беднее, чем наше!.. А брод не напротив, а ниже…
— Что насчет города? Чтоб в наличие постоялый двор, гостиница?
— Есть, но туда вам, ваша милость, сегодня не добраться.
— Дорога плоха?
— Дорога терпима, но далековато… — Он еще раз посмотрел на Зайчика, измерил взглядом ширину его груди, сказал, колеблясь: — Хотя, если гнать до самого вечера, к заходу солнца успеете.
— А потом уже не пустят?
Он вздохнул, развел руками.
— На ночь ворота всегда заперты. Говорят, в степи снова появились Ночные Слуги.
Я насторожился.
— А это кто еще?
— Призраки, — объяснил он, — днем только тени, а ночью обретают плоть. У кого есть амулеты, те защищены, а люди с талисманами могут даже обратить их в слизь, но остальных Ночные Слуги просто лишают разума. Потому ворота ночью на запоре.
— Разумная мера, — согласился я. — Значит, надо спешить…
Пастух ахнул, побелел. Я быстро повернулся в седле. Перед нами возник, как будто появился из незримого вихря, пес с ягненком в пасти. Пастух не успел открыть рот для истошного вопля, как пес положил перед ним ягненка и благовоспитанно отступил. Ягненок попробовал встать, жалобно бекнул и упал пастуху на ступни.
Инстинктивно он подхватил ягненка на руки, в глазах ужас, побелел, с трудом оторвал взгляд от пса и перевел на меня.
— Ваша милость… — пролепетал он. — Если бы он не отыскал этого потерявшегося ягненка… я бы подумал…
— А вот не думай, — перебил я. — Нормальный охотничий… тьфу, пастуший пес. Вроде таксы.
— Да-да, конечно, — согласился он поспешно. — Только с виду он, как это… не к ночи будь помянут…
— Вот и не поминай, — снова перебил я. — Так, говоришь, впереди река, а брод ниже по течению?.. Но это нам сильно в сторону, а выше нет?
— Есть и выше, но до того брода дальше.
— Хорошо, спасибо.
А когда отъехали, я распорядился вслух:
— Едем до реки по прямой, потом поднимемся по реке. Тот брод нас устроит больше.
Зайчик не спорил, да и пес не возразил — прекрасная у меня команда. Пока ехали, размышлял над тем, как это пес так легко учуял отставших овец и потерявшегося ягненка? Наверное, за его долгую жизнь находились смельчаки, что приручали его заново. Возможно, один из таких орлов был пастух, почему у пса навыки общения со стадом. А овцы какие-то вообще не религиозные и даже не суеверные: ничуть не испугались, не крестились, не плевали через левое плечо.
Глава 3
Она замялась, ее очертания на миг размылись, оттуда прозвучал голос:
— Не знаю… Там непонятное, огромное… но и это огромное — только шерстинка на лапке мухи, что на лбу огромного быка… Но там нашлось то, что знакомо и тебе… остальное же… прости, даже я не могу понять и представить… Милый, ты расстроен?
Я не успел ответить, на моих коленях оказалось ее горячее нежное тело. Я поспешно сжал ее в объятиях. Сочное и зовущее тело отозвалось сладким теплом, зов плоти слишком силен, я не гожусь в подвижники, моя плоть несмиряема, последовали сладкие толчки, Санегерийя тихонько рассмеялась, поцеловала в щеку и растаяла.
Некоторое время я находился в двух мирах: с Санегерийей в объятиях, и в то же время понимал, что лежу на куче веток, чтобы не застудиться от холодной земли, на месте костра дотлевают багровые угли, уже подернутые пеплом, приподнял веки и зажмурился от острейшей синевы безоблачного неба, воздух свеж и, чист, как поцелуй Тургенева…
Жуткая мысль тряхнула меня с головы до ног и заставила шире распахнуть глаза. А если все вечернее приснилось, как вот Санегерийя, вдруг да насчет кофе только мечта, — я ухватил жестянку и сделал мысленное усилие, как будто вот сейчас создаю этот горячий, черный как деготь напиток, аромат бьет в ноздри…
Жестянка потяжелела, могучий запах ударил в нос и моментально прочистил мозг. Я вдохнул еще и, задержав ароматы в себе, сделал первый глоток. И ликование обрушилось с такой силой, что едва не пустился в пляс.
Оглянулся, похолодел. На том месте, где вчера лег Черный пес, а отныне мой черненький такой Бобик, разлеглась огромная псина неимоверно странной расцветки: серая, как овчарка, только с короткой шерстью. На спине и боках странные полосы, что как будто выходят за пределы тела и тянутся еще на пару шагов. Я протер глаза, пес лежит на двух толстых жердях, накрыв их мощной грудью и брюхом, это они проступили на его коже, тоже ставшей неотличимой от земли. Это я сбоку вижу его отчетливо, да и то больше по тени, но для пролетающего над нами ястреба я сижу у костра один-одинешенек, никого и близко, если не считать коня в двух десятках шагов…
— Ни фига себе, — проговорил я. — Это ж каким тебя педигреем кормили… Не поспешил ли я тебя назвать Бобиком? Все хамелеоны подохнут от зависти! Ну и мимикрист ты, братец, я чуть заикой не стал…
Пес открыл глаз, зевнул, пасть распахнулась все такая же огненная, алмазами блеснули длинные клыки и острые как бритвы зубы. Он рывком поднялся на ноги, я замер, а он мигом оказался передо мной. Я искательно улыбнулся, он уперся лапами мне в грудь, я позорно завалился на спину, сверху нависла эта жуткая рожа, длинный горячий язык моментально облизал мне лицо.
— И я тебя люблю, — заверил я. — Давай почешу… вот так…
Он блаженно щурился, я чесал за ушами, поскреб спину, в голове — тысячи мыслей, наконец поманил его на зеленую траву, уложил и велел строго:
— Лежать!.. А теперь — хамелеонь! То есть хамелеонствуй… в смысле мимикрируй!.. Ну, сделай себя зеленым!.. Не понял? Сделай так, чтоб тебя не заметили!
Он долго не соображал, все пытался поиграть, стараясь понять правила новой игры, наконец вроде бы понял, затих и почти моментально весь стал не просто зеленым, но по всему телу пролегли стебельки, листочки, проступили сухие былинки, а на лапе расцвел игривый цветочек.
Я сказал торопливо:
— Молодец!.. Хорошо, молодец!.. Умница!.. Давай почешу… а теперь пойдем проверим еще…
Я уложил его у костра, где земля потемнела от копоти, пес послушно стал наполовину серым, а та часть, что на черном, также почернела, как будто обуглилась.
— Умница, — выдохнул я. — Молодец. Хорошо!.. Я люблю тебя, лапочка. И такой умненький, сразу схватываешь!..
Я осекся на полуслове. Шагах в двадцати от костра, наполовину скрытая кустами, брюхом кверху лежит огромная, похожая на гигантского крокодила ящерица. Толстая, с шипастой спиной, но белым нежным пузом, еще более нежным горлом, сейчас разорванным так, что голова почти отделилась от тела. От кончика хвоста и до носа не меньше, чем метров семь. Не ящерица, а гигантский крокодил, хотя по виду — ящерица. Кровь впиталась в землю, сейчас там лихорадочно копошились крупные жуки, то ли скатывая в комочки, то ли стараясь набросать земли сверху.
Холод пронзил меня с головы до ног. Я оглянулся на Зайчика, тот забрел в заросли и что-то ищет там, наверное, птичьи гнезда. Пес смотрит на меня с ожиданием.
— Молодец, — пролепетал я. — Молодец… хорошая собачка… Да, очень хорошая… Бог мой, я даже не думал, что хорошая настолько! Так ты еще и сторожить умеешь?.. Да что я, дурак, говорю… Собака сторожит всегда, без всякого приказа… Пес, ты же мне жизнь спас! Эта ящерица меня бы проглотила, как муху.
Я снова почесал, погладил, он блаженно щурил глаза. Все мы любим, когда нас чешут и гладят. Сколько ему, мелькнула мысль: месяцы или пара столетий? А то и тысячи лет? У собак нет ощущения времени, не знают, сколько хозяин отсутствовал: полчаса или неделю — и бросаются навстречу с такой неистовой радостью, словно не видели сто лет. Так что пес, возможно, бегает по лесам еще с очень давних времен…
Некоторое время я бросал палку, а когда он приносил, бросал как можно дальше, потом приучал сидеть, лежать, замирать, сторожить и все такое прочее, что вроде бы должны делать все городские собаки, за исключением бродячих. Пес всему обучался быстро, поразительно быстро. Настолько, что я заподозрил, что все это когда-то знал, даже знал и умел намного больше, но сейчас за чертову уйму времени одичал, растерял навыки, а из меня хреновый дрессировщик, тем более — реабилитатор.
— Завтракаем, — сказал я наконец, — и — в путь! Ты еще не передумал сопровождать меня? Ладно-ладно, это я так шутю, понимаешь? Ты только теперь не меняй цвет, беги таким же черненьким, так привычнее.
Часа два неслись по зеленой долине, очень мирной и цветущей, заприметили добротное село, дома из толстых бревен, все утопает в садах, пастух перегоняет на другое пастбище огромное стадо толстых ленивых коров, а от озера идут, важно гогоча, крупные белые гуси. С поля, со стороны садов, двигаются вереницами женщины, донесся веселый смех. Многие едут на подводах, сидят на краях, свесив босые ноги.
Из домов за околицу выбегают подростки, молодые девушки, совсем редко — немолодые женщины. У всех в руках хворостины, им навстречу двигается, поднимая пыль, ленивое стадо, мычащее, помахивающее хвостами, овода и слепни пользуются последним моментом. Со смехом и веселыми криками разбирают скотину, отделяют, гонят домой. Иных коров, как я заметил, никто не встретил, эти дорогу знают и двигаются прямо домой, там толчок лобастой головой в калитку, а дальше знакомый хлев, тихий и защищенный.
На телегах везут бревна, пойманную рыбу, забитую дичь, какую-то рыжую землю, рыхлую и неприятную… ну да, это же руда для кузницы, все стягиваются в село перед приходом ночи, когда нужно запереть все двери, обезопасить заклятиями от нечисти, а для защиты от волков спустить с цепи здоровенных злющих псов.
По дороге встретили несметное стадо овец, за ними неторопливо брел разомлевший от зноя пастух с длинным кнутовищем на плече, что свисало со спины и чертило на пыльной дороге причудливый след.
— Смерд, — сказал я строго, — ответствуй господину, что лежит в том направлении? Мне не хотелось бы и вторую ночь провести под открытым небом!
Он поклонился, опасливо посмотрел на моего коня, зело велик и страшен.
— Ваша милость, впереди река, за ней два села, оба беднее, чем наше!.. А брод не напротив, а ниже…
— Что насчет города? Чтоб в наличие постоялый двор, гостиница?
— Есть, но туда вам, ваша милость, сегодня не добраться.
— Дорога плоха?
— Дорога терпима, но далековато… — Он еще раз посмотрел на Зайчика, измерил взглядом ширину его груди, сказал, колеблясь: — Хотя, если гнать до самого вечера, к заходу солнца успеете.
— А потом уже не пустят?
Он вздохнул, развел руками.
— На ночь ворота всегда заперты. Говорят, в степи снова появились Ночные Слуги.
Я насторожился.
— А это кто еще?
— Призраки, — объяснил он, — днем только тени, а ночью обретают плоть. У кого есть амулеты, те защищены, а люди с талисманами могут даже обратить их в слизь, но остальных Ночные Слуги просто лишают разума. Потому ворота ночью на запоре.
— Разумная мера, — согласился я. — Значит, надо спешить…
Пастух ахнул, побелел. Я быстро повернулся в седле. Перед нами возник, как будто появился из незримого вихря, пес с ягненком в пасти. Пастух не успел открыть рот для истошного вопля, как пес положил перед ним ягненка и благовоспитанно отступил. Ягненок попробовал встать, жалобно бекнул и упал пастуху на ступни.
Инстинктивно он подхватил ягненка на руки, в глазах ужас, побелел, с трудом оторвал взгляд от пса и перевел на меня.
— Ваша милость… — пролепетал он. — Если бы он не отыскал этого потерявшегося ягненка… я бы подумал…
— А вот не думай, — перебил я. — Нормальный охотничий… тьфу, пастуший пес. Вроде таксы.
— Да-да, конечно, — согласился он поспешно. — Только с виду он, как это… не к ночи будь помянут…
— Вот и не поминай, — снова перебил я. — Так, говоришь, впереди река, а брод ниже по течению?.. Но это нам сильно в сторону, а выше нет?
— Есть и выше, но до того брода дальше.
— Хорошо, спасибо.
А когда отъехали, я распорядился вслух:
— Едем до реки по прямой, потом поднимемся по реке. Тот брод нас устроит больше.
Зайчик не спорил, да и пес не возразил — прекрасная у меня команда. Пока ехали, размышлял над тем, как это пес так легко учуял отставших овец и потерявшегося ягненка? Наверное, за его долгую жизнь находились смельчаки, что приручали его заново. Возможно, один из таких орлов был пастух, почему у пса навыки общения со стадом. А овцы какие-то вообще не религиозные и даже не суеверные: ничуть не испугались, не крестились, не плевали через левое плечо.
Глава 3
Мы мчимся под синим небом, копыта стучат по каменной почве, чавкают в болотах, над нами проносятся ветви деревьев, проплывают массивные уступы исполинских не то скал, не то циклопических сооружений древних людей. Бобика не слышно, словно парит над землей, а стук копыт так же привычен, как шорох настенных часов. Далекие горы на рассвете выглядят голубыми и синими, сейчас стали оранжевыми и желтыми, а когда солнце перешло на ту сторону неба, побагровели, будто их залило кровью героев.
Я чувствовал морозность воздуха, хотя землю хорошо прогрело солнечными лучами, в траве стрекочут теплолюбивые кузнечики и носятся крупные, почти тропические муравьи.
Пес, поняв, в каком направлении движемся, носился по сторонам, пугал птиц и зверей, однажды прибежал и подал мне толстого молодого гуся. Я похвалил, погладил, сунул гуся в сумку, а сам задумался: то ли пес еще и охотничий, то ли гусь совсем дурак, позволил себя схватить бескрылому зверю. Хотя, впрочем, надо будет как-нибудь проверить, на какую высоту пес прыгает…
Сейчас под копытами гремит выжженная пустыня, в лицо встречный ветер, я всматривался в даль, не сразу и заметил, что в сторонке на самом солнцепеке высится крест, еще чуть — и я проскочил бы мимо.
Огромный крест из неошкуренных бревен. А на нем распят голый человек. Вниз головой. Живот распорот, кишки грязной грудой свисают до земли. Пара мелких зверьков, рыча, дерутся за лакомство, нападают друг на друга. Завидев нас, в первую очередь — Черного Пса, зверьки разбежались.
Пес с интересом осмотрел распятого человека, понюхал вываленные внутренности. Я соскочил с коня, подбежал, еще раз огляделся, но ближайшая роща далеко, а на каменистой равнине не спрятаться засаде. Человек слабо застонал, коричневые полосы застывшей крови испятнали пробитые толстыми гвоздями руки и ноги. Глаза со срезанными веками немигающе смотрят на мир.
Мне показалось, что глазные яблоки сдвинулись при моем появлении.
— Господи, — воскликнул я. — Ты еще живой? Держись, дружище…
Я упал на колени и принялся выдирать гвоздь из руки распятого. Человек прохрипел:
— Оставь… Я все равно умру… но… пусть на кресте… как мученик…
— Да, — согласился я, — завидная смерть. Но живым быть лучше…
— Нет, — простонал он, — нет…
— Может быть, — согласился я. — Но не однозначно. Лучше быть живым псом, чем мертвым львом, но пасаран, лучше умереть стоя, чем жить на коленях, нам жизнь не дорога, а вражьей милостью мы гнушаемся… и тэдэ и тэпэ… однако же есть и другая точка зрения…
Кое-как выдрал и второй гвоздь, вскочил, ухватился за толстый штырь, что раздробил правую лодыжку несчастного. Человек хрипел, говорил что-то, возражал, я с великим трудом освободил ногу, затем вторую, уложил мученика на землю. Изможденный, с огромной зияющей дырой на животе, куда, я только сейчас заметил, натолкали камней и пучков травы, он уже был мертвецом, но все еще шевелил обугленным ртом:
— Неразумные дикари… Не мсти им… Не ведают, что творят…
— Лежи тихо, — предупредил я и положил ладони ему на грудь. — Почему они тебя вверх задними ногами?
— Это я их упросил… — донесся затихающий шепот. — Чтобы не уподобиться распятому Христу… То он, а то я…
Слабость нахлынула, руки стали тяжелыми. Если бы я не сидел на земле, ноги не выдержали бы моего тела. Некоторое время я слышал только звон в ушах, а когда перед глазами перестали мелькать темные мухи, человек оставался таким же изможденным и худым, но раны затянулись, как на руках и ногах, так и на животе, вытолкав наружу камни и пучки травы.
Я переждал приступ слабости, заставил себя подняться и сходить к коню. Черный Пес исчез, я ощутил слабое чувство досады, ну да ладно, и то хорошо, что увел его от моих деревень. Спасенный распростерт на том же месте, черная тень зловещего креста делит его пополам, руки все так же бессильно раскинуты в стороны. Я развязал мешок, с трудом превозмог страстное желание впиться зубами в мясо и сыр, выложил трясущимися руками поверх мешка.
— Угощайся, святой отец. Священник, если не ошибаюсь?
Молодой, может быть, даже моложе меня, непонимающе смотрит светлыми, как весенняя вода, глазами. Шевельнул руками, прошептал:
— Ты… ангел? Я оскорбился.
— Знаешь, кем меня только не обзывали, но ангелом…
Руки мои сами по себе ухватили мясо, я принялся пожирать жадно, как зверь, другой кусок придвинул к спасенному.
— Не… очень, — Прошептал спасенный. Он кашлянул, будто проверяя голос, заговорил уже громче, звучным и звонким, в самом деле юношеским голосом: — Но ты… исцелил… а это дано только ангелам… или святым людям…
Я помотал головой:
— И не святой, точно.
— Маг?
— Да нет же, — ответил я с неловкостью, почему-то всегда чувствую себя паршиво, когда приходится признаваться в паладинности, как будто публично заявляю о своей девственности или супружеской верности. — Так уж получилось, что мне дано это свойство. А кто ты?
— Я брат Кадфаэль, монах Барлетского монастыря. Я промычал с набитым ртом:
— И что ты здесь… делал?
— Нес свет Христовой веры заблудшим душам.
— Ах да, миссионер… Лучше бы кириллицу принес. Был бы свет, если бы крест еще и подпалили! Не рано ли с просвещением?
— Духовная пища важнее любой…
— Ну-ну, — сказал я.
— Если Господь зовет, — прошептал он.
Я не стал уточнять, позвали его или послали, здесь есть интересные нюансы, а он приподнялся, сел, худой, изможденный, упираясь руками позади себя в землю. В кротких глазах — великое изумление, рассмотрел ступни, где только жуткие шрамы на том месте, где их проломили железные штыри. Еще с большим изумлением и страхом опустил взор на живот. Страшный багровый рубец опускается от груди и почти до паха. Рядом на земле смирно застыли, не шевелясь и стыдливо стараясь стать незаметными, покрытые кровью и слизью камни, комья твердой земли с остатками серой высохшей травы.
— Не могу поверить, — проговорил он дрогнувшим голосом.
— Вера двигает горами, — сообщил я, — как говорил Мухаммад. Вообще, Вера — колоссальная баба!.. Ты ешь, брат Кадфаэль, ешь!.. Силы надо подкреплять и перед духовным подвигом.
Сам я ел в три горла, организм спешит восполнить потерю энергии, рассматривал брата Кадфаэля. Худой, как червяк, бледный вьюнош с горящим взором. Хотя уже и не очень-то вьюнош, но бледный и с горящим взором. Да и вьюнош, вьюнош, несмотря на возраст, который не определить. Правда, я сам еще не совсем старец, хотя, как постоянно твержу всем, старые книги читал и потому такой мудрый и правильный, что самому бывает тошно.
Как и положено северянину, у Кадфаэля светлые волосы, такие же светлые глаза. Такие якобы у киллеров, фашистов и вообще людей крутых и жестоких, но брат Кадфаэль… впрочем, если учесть, что по доктрине христианства следует смести с лица земли всех общечеловеков, то он и есть это самое крутое. А что голос мягкий и улыбка застенчивая — так ведь и Гитлер был прекрасным художником, ценителем искусства! А Гейдрих, создатель концентрационных лагерей, великолепно играл на скрипке, был ценителем прекрасного, меценатствовал…
Он прямо взглянул на меня своими честными светлыми глазами убийцы, киллера и фашиста. Взор его был строг и ясен, как доктрина о расовой чистоте.
— Я сделал все, — произнес он проникновенно, — что мог. Они истязали две недели, требуя отречься… но я лишь кротко рассказывал им о вере Христовой, о земном пути Господа нашего, о Царствии Небесном… Они смеялись и жгли мне ноги, протыкали ребра раскаленными прутьями… но я читал молитвы, ни разу не разгневался, понимая, что это испытание ниспослано свыше… Через неделю начали сердиться, уже не зная, каким новым мукам меня подвергнуть… Приехал их главный шаман и обещал, что если отрину Христа, то излечит и даст в жены трех девственниц…
— Ого, — сказал я заинтересованно. — Это за какие заслуги?
— Сказал, что его народ ценит мужество. От таких людей пойдут сильные духом воины…
— И ты не согласился? — спросил я с огромным недоверием.
— Нет, — ответил он очень серьезно, со скромной гордостью. — Я продолжал кротко проповедовать о любви и смирении, на что они еще больше злились и рвали крючьями мясо, ломали пальцы… Однако что плоть? Стойко выдерживая пытки, я утверждал примат духа над плотью. Плоть немощна…
— Индейцы уважают белых, — сказал я. — Чингачгук из рода Маниту назвал бы тебя братом. А Оцеола, вождь семинолов, так вообще бы… Да ешь же! Возьми хотя бы сыр! А то я такой ангел, что все сожру.
Он покачал головой.
— Нет, сперва…
С трудом встав на колени, он склонил голову, сложил ладони лодочкой и забормотал благодарственную молитву. Я постарался есть тише, чтобы чавканьем не осквернять благочестивое занятие.
Брат Кадфаэль молился долго, не обращая внимания на свою наготу, вот уж действительно наплевательски к телу, как будто уже эра нанотехнологий и можно в ближайшем к дому магазине подобрать другое, поновее. Или более модное. Я уж подумал, что он принял очередной обет, типа кто дольше простоит на коленях вот так на голой каменистой земле, но в конце концов монах закончил излагать Богу свою версию случившегося, разъяснил Детали, а постскриптум попросил не гневаться на бедные заблудшие души и не наказывать их, ибо не ведали, несчастные, что так распинать людей не совсем хорошо. Тем более пастырей, несущих им свет, любовь и всепрощение. Наконец он обратил кроткий взор на меня.
— А кто будешь ты, добрый человек? Слыхал ли ты о Христе…
Я молча раздвинул рубашку, на груди блеснул серебряный крестик. В глазах брата Кадфаэля, напротив, появилось выражение сильнейшего непонимания.
— Так почему же… — начал он и замолк.
— Что? — спросил я.
— Почему ты, добрый человек… не возблагодарил Господа?
— За что? — удивился я.
— За пищу, — напомнил он. — Ни один христианин не переломит хлеба раньше, чем прочтет благодарственную молитву Создателю, который послал хлеб и дал нам жизнь.
Я хмыкнул, расправил плечи, надо как-то выкручиваться, в лице гордость и надменность, а голос сделал покровительственным:
— Брат Кадфаэль… у тебя какая степень посвящения? Ну понятно, простой монах… Как хорошо быть простым монахом, совсем простым, совсем простым монахом… Перед нами все цветет, за нами все горит… Тебе еще недоступны высшие уровни… Понимаешь, у нас, жидомасонов, с каждой ступенькой все больше возможностей общаться с Господом накоротке. Ты тоже жидомасон, только еще не знаешь, что ты жидомасон. Вообще все на свете — жидомасоны, но о том, что они жидомасоны, узнают только на самых высоких ступеньках карьеры. К тому времени столько накоплено… я не только о счетах в швейцарских банках, а вообще: связи, власть, карьера, положение в обществе, что уже никто не идет на попятную… Гм, это я отвлекся. Словом, я уже на такой ступеньке, что мне не надо вот так, как простым монахам, записываться в очередь на прием, я сразу мимо секретарши в кабинет к Главному. Я — паладин, понял?
Его глаза расширились.
— Паладин?.. Я столько о паладинах слышал…
— Вот и хорошо, — сурово сказал я, довольный, что он только слышал, но не видел. Не уличит, что я веду себя не совсем по-паладиньи. — Я с Богом веду беседы мысленно, понял?.. Тебе на твоем уровне Господь дал способность стойко переносить пытки… две недели, говоришь, терпел?..
— Господь терпел, — ответил он и перекрестился, — и нам велел.
— Вот-вот. Ты пассивно переносишь пытки, а я могу лечить раны. Сам понимаешь, чей левел выше. А теперь давай ешь. Это тебе как старший по званию говорю!
Он молча взял сыр и принялся есть. Судя по его виду, если бы я велел ему есть землю, он ел бы. Кротко и смиренно. Хороший жидомасон, многообещающий. Верит, слушается безропотно. Такого можно продвигать выше по жидомасонской лестнице. До уровня, как говорится, полной некомпетентности.
Пока он ел, ухитряясь даже это делать кротко и без естественной человеческой жадности, я критически осматривал его тощее тело аскета. На конкурсе «мистер Олимпия» вряд ли дадут первое место, даже с протекцией, это среди симеонов столпников был бы своим человеком, но мы не в том мире и не в другом, мы — в реальном, так что голому и босому в города и села заходить не совсем прилично, не двадцать второй век, когда последние остатки зачатков совести, стыда отпадут.
— Роскошную мантию не обещаю, — сказал я, — но посмотрим, чем тебе прикрыть чресла. А там вдруг да встретим какого-нибудь епископа неправильного… Вот его зарежем, а тебе — мантию.
Он ужаснулся.
— Зарежем?
— Еретика, — пояснил я.
— А, еретика, — ответил он, сразу успокоившись, — да, еретики иной раз успевают раньше нас попасть к невинным душам!
В мешке я отыскал чистую рубаху, спасибо слугам, как знали, что понадобится.
— Держи, — велел я. — Облачись.
Он влез в подаренную одежду, она ему как поповская ряса, я ощутил прилив гордости, вот как я высок и широк, слава мне, богатырю и красавцу, плечи — во, объем бицепсов — во, а трицепсы так ваше…
— Хорош, — одобрил я. — Как Иисус в Гексарайской пустыне.
Он застеснялся, сказал с мягким укором:
— Ну вот еще… Как можно меня уподоблять самому Святителю.
— А я не тому Иисусу, — сказал я. — Их было много. Да хотя бы про Иисуса Навина слыхивал?
Вдали показалась темная точка, выросла в мгновение ока. Я ощутил толчок сжатого воздуха, а Черный Пес затормозил передо мной, упершись всеми лапами в землю. Морда в крови, глаза багровые, красный язык выплеснулся, как стремительная змея, облизал нос и скрылся.
— Это мой песик, — сказал я монаху успокаивающе. — Зовут его Бобик. По дороге подобрал, чего пропадать хорошей собаке?
Брат Кадфаэль улыбнулся, а пес, к моему удивлению, подошел к нему и лизнул в лицо, а потом вернулся ко мне и, громко вздохнув, лег на бок.
— Животные чуют добрых людей, — проговорил брат Кадфаэль. — Да, это хорошая собака.
— У меня нет заводного коня, — сказал я. — Так что, брат Кадфаэль, придется вам потрястись на конском крупе. Там мешок, можете сесть на него. Правда, там доспехи, но вы уж как-то устройте свой тощий зад.
Он запротестовал:
— Я не поеду!
— Почему?
— Мне нужно остаться и донести Слово Веры до этих несчастных, что живут во грехе и умирают, не приобщившись к святому христианскому учению!
Я покачал головой.
— Нет, — отрезал я твердо. — Я довезу до ближайшего села или города, а там как изволишь. Хоть снова на крест, твой выбор. Голосуй, а то проиграешь! А так я буду чувствовать себя виноватым, что попадешь снова на тот же крест. И опять вверх ластами.
Он смотрел умоляюще, я непреклонно покачал головой. Зайчик подбежал на свист, я привязал мешок и взобрался в седло, пес носился вокруг огромными скачками, язык свисает, как красный флаг без ветра, Зайчик пытался достать его копытом, но пес всякий раз отпрыгивал. Я протянул брату Кадфаэлю руку, он ухватился тонкими бледными пальцами, я вздернул наверх.
— Держишься?..
— Да, брат паладин.
— Держись крепче, — предупредил я. — У меня конь… словом, ангел, а не конь!
Зайчик пошел сразу галопом, я все больше и больше отпускал поводья, пока встречный ветер не превратился в ураган, что старался выбить нас из седла. Пес несся у стремени, он казался мне туманным призраком, с такой скоростью двигается скачками. За спиной вскрикивал брат Кадфаэль, затем начал молиться.
Я чувствовал морозность воздуха, хотя землю хорошо прогрело солнечными лучами, в траве стрекочут теплолюбивые кузнечики и носятся крупные, почти тропические муравьи.
Пес, поняв, в каком направлении движемся, носился по сторонам, пугал птиц и зверей, однажды прибежал и подал мне толстого молодого гуся. Я похвалил, погладил, сунул гуся в сумку, а сам задумался: то ли пес еще и охотничий, то ли гусь совсем дурак, позволил себя схватить бескрылому зверю. Хотя, впрочем, надо будет как-нибудь проверить, на какую высоту пес прыгает…
Сейчас под копытами гремит выжженная пустыня, в лицо встречный ветер, я всматривался в даль, не сразу и заметил, что в сторонке на самом солнцепеке высится крест, еще чуть — и я проскочил бы мимо.
Огромный крест из неошкуренных бревен. А на нем распят голый человек. Вниз головой. Живот распорот, кишки грязной грудой свисают до земли. Пара мелких зверьков, рыча, дерутся за лакомство, нападают друг на друга. Завидев нас, в первую очередь — Черного Пса, зверьки разбежались.
Пес с интересом осмотрел распятого человека, понюхал вываленные внутренности. Я соскочил с коня, подбежал, еще раз огляделся, но ближайшая роща далеко, а на каменистой равнине не спрятаться засаде. Человек слабо застонал, коричневые полосы застывшей крови испятнали пробитые толстыми гвоздями руки и ноги. Глаза со срезанными веками немигающе смотрят на мир.
Мне показалось, что глазные яблоки сдвинулись при моем появлении.
— Господи, — воскликнул я. — Ты еще живой? Держись, дружище…
Я упал на колени и принялся выдирать гвоздь из руки распятого. Человек прохрипел:
— Оставь… Я все равно умру… но… пусть на кресте… как мученик…
— Да, — согласился я, — завидная смерть. Но живым быть лучше…
— Нет, — простонал он, — нет…
— Может быть, — согласился я. — Но не однозначно. Лучше быть живым псом, чем мертвым львом, но пасаран, лучше умереть стоя, чем жить на коленях, нам жизнь не дорога, а вражьей милостью мы гнушаемся… и тэдэ и тэпэ… однако же есть и другая точка зрения…
Кое-как выдрал и второй гвоздь, вскочил, ухватился за толстый штырь, что раздробил правую лодыжку несчастного. Человек хрипел, говорил что-то, возражал, я с великим трудом освободил ногу, затем вторую, уложил мученика на землю. Изможденный, с огромной зияющей дырой на животе, куда, я только сейчас заметил, натолкали камней и пучков травы, он уже был мертвецом, но все еще шевелил обугленным ртом:
— Неразумные дикари… Не мсти им… Не ведают, что творят…
— Лежи тихо, — предупредил я и положил ладони ему на грудь. — Почему они тебя вверх задними ногами?
— Это я их упросил… — донесся затихающий шепот. — Чтобы не уподобиться распятому Христу… То он, а то я…
Слабость нахлынула, руки стали тяжелыми. Если бы я не сидел на земле, ноги не выдержали бы моего тела. Некоторое время я слышал только звон в ушах, а когда перед глазами перестали мелькать темные мухи, человек оставался таким же изможденным и худым, но раны затянулись, как на руках и ногах, так и на животе, вытолкав наружу камни и пучки травы.
Я переждал приступ слабости, заставил себя подняться и сходить к коню. Черный Пес исчез, я ощутил слабое чувство досады, ну да ладно, и то хорошо, что увел его от моих деревень. Спасенный распростерт на том же месте, черная тень зловещего креста делит его пополам, руки все так же бессильно раскинуты в стороны. Я развязал мешок, с трудом превозмог страстное желание впиться зубами в мясо и сыр, выложил трясущимися руками поверх мешка.
— Угощайся, святой отец. Священник, если не ошибаюсь?
Молодой, может быть, даже моложе меня, непонимающе смотрит светлыми, как весенняя вода, глазами. Шевельнул руками, прошептал:
— Ты… ангел? Я оскорбился.
— Знаешь, кем меня только не обзывали, но ангелом…
Руки мои сами по себе ухватили мясо, я принялся пожирать жадно, как зверь, другой кусок придвинул к спасенному.
— Не… очень, — Прошептал спасенный. Он кашлянул, будто проверяя голос, заговорил уже громче, звучным и звонким, в самом деле юношеским голосом: — Но ты… исцелил… а это дано только ангелам… или святым людям…
Я помотал головой:
— И не святой, точно.
— Маг?
— Да нет же, — ответил я с неловкостью, почему-то всегда чувствую себя паршиво, когда приходится признаваться в паладинности, как будто публично заявляю о своей девственности или супружеской верности. — Так уж получилось, что мне дано это свойство. А кто ты?
— Я брат Кадфаэль, монах Барлетского монастыря. Я промычал с набитым ртом:
— И что ты здесь… делал?
— Нес свет Христовой веры заблудшим душам.
— Ах да, миссионер… Лучше бы кириллицу принес. Был бы свет, если бы крест еще и подпалили! Не рано ли с просвещением?
— Духовная пища важнее любой…
— Ну-ну, — сказал я.
— Если Господь зовет, — прошептал он.
Я не стал уточнять, позвали его или послали, здесь есть интересные нюансы, а он приподнялся, сел, худой, изможденный, упираясь руками позади себя в землю. В кротких глазах — великое изумление, рассмотрел ступни, где только жуткие шрамы на том месте, где их проломили железные штыри. Еще с большим изумлением и страхом опустил взор на живот. Страшный багровый рубец опускается от груди и почти до паха. Рядом на земле смирно застыли, не шевелясь и стыдливо стараясь стать незаметными, покрытые кровью и слизью камни, комья твердой земли с остатками серой высохшей травы.
— Не могу поверить, — проговорил он дрогнувшим голосом.
— Вера двигает горами, — сообщил я, — как говорил Мухаммад. Вообще, Вера — колоссальная баба!.. Ты ешь, брат Кадфаэль, ешь!.. Силы надо подкреплять и перед духовным подвигом.
Сам я ел в три горла, организм спешит восполнить потерю энергии, рассматривал брата Кадфаэля. Худой, как червяк, бледный вьюнош с горящим взором. Хотя уже и не очень-то вьюнош, но бледный и с горящим взором. Да и вьюнош, вьюнош, несмотря на возраст, который не определить. Правда, я сам еще не совсем старец, хотя, как постоянно твержу всем, старые книги читал и потому такой мудрый и правильный, что самому бывает тошно.
Как и положено северянину, у Кадфаэля светлые волосы, такие же светлые глаза. Такие якобы у киллеров, фашистов и вообще людей крутых и жестоких, но брат Кадфаэль… впрочем, если учесть, что по доктрине христианства следует смести с лица земли всех общечеловеков, то он и есть это самое крутое. А что голос мягкий и улыбка застенчивая — так ведь и Гитлер был прекрасным художником, ценителем искусства! А Гейдрих, создатель концентрационных лагерей, великолепно играл на скрипке, был ценителем прекрасного, меценатствовал…
Он прямо взглянул на меня своими честными светлыми глазами убийцы, киллера и фашиста. Взор его был строг и ясен, как доктрина о расовой чистоте.
— Я сделал все, — произнес он проникновенно, — что мог. Они истязали две недели, требуя отречься… но я лишь кротко рассказывал им о вере Христовой, о земном пути Господа нашего, о Царствии Небесном… Они смеялись и жгли мне ноги, протыкали ребра раскаленными прутьями… но я читал молитвы, ни разу не разгневался, понимая, что это испытание ниспослано свыше… Через неделю начали сердиться, уже не зная, каким новым мукам меня подвергнуть… Приехал их главный шаман и обещал, что если отрину Христа, то излечит и даст в жены трех девственниц…
— Ого, — сказал я заинтересованно. — Это за какие заслуги?
— Сказал, что его народ ценит мужество. От таких людей пойдут сильные духом воины…
— И ты не согласился? — спросил я с огромным недоверием.
— Нет, — ответил он очень серьезно, со скромной гордостью. — Я продолжал кротко проповедовать о любви и смирении, на что они еще больше злились и рвали крючьями мясо, ломали пальцы… Однако что плоть? Стойко выдерживая пытки, я утверждал примат духа над плотью. Плоть немощна…
— Индейцы уважают белых, — сказал я. — Чингачгук из рода Маниту назвал бы тебя братом. А Оцеола, вождь семинолов, так вообще бы… Да ешь же! Возьми хотя бы сыр! А то я такой ангел, что все сожру.
Он покачал головой.
— Нет, сперва…
С трудом встав на колени, он склонил голову, сложил ладони лодочкой и забормотал благодарственную молитву. Я постарался есть тише, чтобы чавканьем не осквернять благочестивое занятие.
Брат Кадфаэль молился долго, не обращая внимания на свою наготу, вот уж действительно наплевательски к телу, как будто уже эра нанотехнологий и можно в ближайшем к дому магазине подобрать другое, поновее. Или более модное. Я уж подумал, что он принял очередной обет, типа кто дольше простоит на коленях вот так на голой каменистой земле, но в конце концов монах закончил излагать Богу свою версию случившегося, разъяснил Детали, а постскриптум попросил не гневаться на бедные заблудшие души и не наказывать их, ибо не ведали, несчастные, что так распинать людей не совсем хорошо. Тем более пастырей, несущих им свет, любовь и всепрощение. Наконец он обратил кроткий взор на меня.
— А кто будешь ты, добрый человек? Слыхал ли ты о Христе…
Я молча раздвинул рубашку, на груди блеснул серебряный крестик. В глазах брата Кадфаэля, напротив, появилось выражение сильнейшего непонимания.
— Так почему же… — начал он и замолк.
— Что? — спросил я.
— Почему ты, добрый человек… не возблагодарил Господа?
— За что? — удивился я.
— За пищу, — напомнил он. — Ни один христианин не переломит хлеба раньше, чем прочтет благодарственную молитву Создателю, который послал хлеб и дал нам жизнь.
Я хмыкнул, расправил плечи, надо как-то выкручиваться, в лице гордость и надменность, а голос сделал покровительственным:
— Брат Кадфаэль… у тебя какая степень посвящения? Ну понятно, простой монах… Как хорошо быть простым монахом, совсем простым, совсем простым монахом… Перед нами все цветет, за нами все горит… Тебе еще недоступны высшие уровни… Понимаешь, у нас, жидомасонов, с каждой ступенькой все больше возможностей общаться с Господом накоротке. Ты тоже жидомасон, только еще не знаешь, что ты жидомасон. Вообще все на свете — жидомасоны, но о том, что они жидомасоны, узнают только на самых высоких ступеньках карьеры. К тому времени столько накоплено… я не только о счетах в швейцарских банках, а вообще: связи, власть, карьера, положение в обществе, что уже никто не идет на попятную… Гм, это я отвлекся. Словом, я уже на такой ступеньке, что мне не надо вот так, как простым монахам, записываться в очередь на прием, я сразу мимо секретарши в кабинет к Главному. Я — паладин, понял?
Его глаза расширились.
— Паладин?.. Я столько о паладинах слышал…
— Вот и хорошо, — сурово сказал я, довольный, что он только слышал, но не видел. Не уличит, что я веду себя не совсем по-паладиньи. — Я с Богом веду беседы мысленно, понял?.. Тебе на твоем уровне Господь дал способность стойко переносить пытки… две недели, говоришь, терпел?..
— Господь терпел, — ответил он и перекрестился, — и нам велел.
— Вот-вот. Ты пассивно переносишь пытки, а я могу лечить раны. Сам понимаешь, чей левел выше. А теперь давай ешь. Это тебе как старший по званию говорю!
Он молча взял сыр и принялся есть. Судя по его виду, если бы я велел ему есть землю, он ел бы. Кротко и смиренно. Хороший жидомасон, многообещающий. Верит, слушается безропотно. Такого можно продвигать выше по жидомасонской лестнице. До уровня, как говорится, полной некомпетентности.
Пока он ел, ухитряясь даже это делать кротко и без естественной человеческой жадности, я критически осматривал его тощее тело аскета. На конкурсе «мистер Олимпия» вряд ли дадут первое место, даже с протекцией, это среди симеонов столпников был бы своим человеком, но мы не в том мире и не в другом, мы — в реальном, так что голому и босому в города и села заходить не совсем прилично, не двадцать второй век, когда последние остатки зачатков совести, стыда отпадут.
— Роскошную мантию не обещаю, — сказал я, — но посмотрим, чем тебе прикрыть чресла. А там вдруг да встретим какого-нибудь епископа неправильного… Вот его зарежем, а тебе — мантию.
Он ужаснулся.
— Зарежем?
— Еретика, — пояснил я.
— А, еретика, — ответил он, сразу успокоившись, — да, еретики иной раз успевают раньше нас попасть к невинным душам!
В мешке я отыскал чистую рубаху, спасибо слугам, как знали, что понадобится.
— Держи, — велел я. — Облачись.
Он влез в подаренную одежду, она ему как поповская ряса, я ощутил прилив гордости, вот как я высок и широк, слава мне, богатырю и красавцу, плечи — во, объем бицепсов — во, а трицепсы так ваше…
— Хорош, — одобрил я. — Как Иисус в Гексарайской пустыне.
Он застеснялся, сказал с мягким укором:
— Ну вот еще… Как можно меня уподоблять самому Святителю.
— А я не тому Иисусу, — сказал я. — Их было много. Да хотя бы про Иисуса Навина слыхивал?
Вдали показалась темная точка, выросла в мгновение ока. Я ощутил толчок сжатого воздуха, а Черный Пес затормозил передо мной, упершись всеми лапами в землю. Морда в крови, глаза багровые, красный язык выплеснулся, как стремительная змея, облизал нос и скрылся.
— Это мой песик, — сказал я монаху успокаивающе. — Зовут его Бобик. По дороге подобрал, чего пропадать хорошей собаке?
Брат Кадфаэль улыбнулся, а пес, к моему удивлению, подошел к нему и лизнул в лицо, а потом вернулся ко мне и, громко вздохнув, лег на бок.
— Животные чуют добрых людей, — проговорил брат Кадфаэль. — Да, это хорошая собака.
— У меня нет заводного коня, — сказал я. — Так что, брат Кадфаэль, придется вам потрястись на конском крупе. Там мешок, можете сесть на него. Правда, там доспехи, но вы уж как-то устройте свой тощий зад.
Он запротестовал:
— Я не поеду!
— Почему?
— Мне нужно остаться и донести Слово Веры до этих несчастных, что живут во грехе и умирают, не приобщившись к святому христианскому учению!
Я покачал головой.
— Нет, — отрезал я твердо. — Я довезу до ближайшего села или города, а там как изволишь. Хоть снова на крест, твой выбор. Голосуй, а то проиграешь! А так я буду чувствовать себя виноватым, что попадешь снова на тот же крест. И опять вверх ластами.
Он смотрел умоляюще, я непреклонно покачал головой. Зайчик подбежал на свист, я привязал мешок и взобрался в седло, пес носился вокруг огромными скачками, язык свисает, как красный флаг без ветра, Зайчик пытался достать его копытом, но пес всякий раз отпрыгивал. Я протянул брату Кадфаэлю руку, он ухватился тонкими бледными пальцами, я вздернул наверх.
— Держишься?..
— Да, брат паладин.
— Держись крепче, — предупредил я. — У меня конь… словом, ангел, а не конь!
Зайчик пошел сразу галопом, я все больше и больше отпускал поводья, пока встречный ветер не превратился в ураган, что старался выбить нас из седла. Пес несся у стремени, он казался мне туманным призраком, с такой скоростью двигается скачками. За спиной вскрикивал брат Кадфаэль, затем начал молиться.