Страница:
– Это верно? – спросил Монтесекко. – Святой отец это говорил?
– Конечно! – воскликнул архиепископ. – Он не раз жаловался на Лоренцо и с трудом поборол свой гнев, когда тот осмелился не допустить меня в мое архиепископство в Пизе.
– А не будет ли святой отец так милостив сам сообщить мне лично свою волю занять Флоренцию, с которой его святейшество в мирных отношениях? Простите меня, но речь идет о самых святых обязанностях, которые я признаю на земле, и мне совесть не позволит принять участие в таком важном и ответственном событии без личного приказания святого отца.
– Его святейшество в мирных отношениях с Флоренцией, это совершенно верно, но против города и не предпринимается ничего, – возразил архиепископ. – Ваше войско должно, наоборот, охранять права достойных представителей республики и при необходимости укротить мятежную толпу. Джироламо нетерпеливо потирал руки.
– Вы требуете согласия и личного приказания его святейшества? – прервал он архиепископа. – Хорошо, вы его получите. Приготовьтесь явиться перед святым отцом, он развеет ваши сомнения.
– У меня нет сомнений, граф, они не пристали солдату, который должен повиноваться, а не рассуждать. Но приказание должно исходить от того, кому на это дано право Богом, чтобы солдат со спокойной совестью и мужеством исполнял свой долг.
– Так и будет, – сказал Джироламо, прикрывая приветливостью свое недовольство сомнениями Монтесекко, – ваше желание исполнится в скором времени, а вы, благородный Франческо Пацци, тоже будьте готовы предстать перед его святейшеством. Я уверен, что папа, всегда справедливый и признательный, должным образом оценит вашу услугу, в которой ему отказали под надуманным предлогом его казначеи Медичи.
Гордость засветилась в торжествующем взгляде Франческо, и он низко поклонился.
– Итак, мы связаны благородным, патриотическим делом, в котором каждый из нас должен делать все возможное для его выполнения и оберегать тайну от врагов. Выпьем за успех!
Он наполнил бокалы, и все осушили их до дна. После этого, архиепископ удалился в свои комнаты во дворце графа.
Франческо тоже отправился со своими слугами. А Монтесекко пошел один в остерию, где остановился.
«Ей Богу, – думал он, глядя в темное небо, – мне в тысячу раз приятнее было бы идти против французов или даже против самого черта, чем нападать на неукрепленный город, такой, как эта чудная Флоренция, и сажать одних на место других, когда я вполне равнодушен и к тем, и к другим. Но если это, как говорит граф, приказание его святейшества, то моя обязанность, как итальянца, дворянина и христианина, повиноваться и исполнять мой долг, а что из этого выйдет – мне безразлично и не мое дело. Все, что мы, солдаты, делаем для добывания нашим оружием всесильного золота, за все отвечают нанимающие нас господа, а если сам святой отец берет на себя ответственность, то мне остается только со спокойной совестью радоваться счастью, выпавшему на мою долю».
Он прошел Пьяцца дель-Пополо и повернул к Монте Пинчио, где под тенью высоких деревьев находилась остерия. В одной половине довольно большого здания располагался ресторан, посещаемый молодыми учениками известных художников и ватиканскими телохранителями, а в другой – комнаты для приезжающих среднего сословия.
Монтесекко миновал коридор, освещенный лампой, и отворил дверь в простую, но уютно обставленную комнату, к которой примыкала еще одна.
Здесь тоже горела спускавшаяся с потолка лампа, которая освещала своеобразную живописную картину.
На низком турецком диване лежал человек, которого можно было принять за юношу. Но, несмотря на высокие, до колен, сапоги и пояс с кинжалом, руки и плечи, видневшиеся под плащом, опушенным мехом, выдавали женские формы, и нетрудно было угадать, что под мужской одеждой скрывается молодая красивая женщина. Ее густые вьющиеся волосы были острижены и причесаны по-мужски; изящное загорелое лицо с темными глазами имело в эту минуту мягкое, грустное выражение, не свойственное юношам.
В комнате было разбросано платье и оружие. На столе, под лампою, лежали фрукты, сыр, хлеб и стояли пузатая бутылка с длинным горлышком и блестящий металлический стакан.
Монтесекко остановился на пороге, и его мрачное лицо прояснилось при виде столь милого зрелища.
Молодая женщина при звуке шагов очнулась от забытья, вскочила и с радостным криком подбежала к нему, обняла, воскликнув:
– Как долго ты пропадал, Баттиста! Мне жутко, я чувствую себя одинокой и заброшенной, когда тебя нет!
Монтесекко нежно поцеловал ее и погладил ее локоны.
– Какие глупости, Клодина! Что может случиться с тобой здесь, в доме? Ты не раз оставалась одна в поле, когда я водил свой отряд в опасные места.
– О, это не страх, Баттиста, – вскричала она со сверкающими глазами, – я страха не знаю и даже просила всюду брать меня с собою, но мне так грустно, так одиноко без тебя! Ты единственный, кто у меня есть на свете, без тебя я так беспомощна в моем ложном виде и положении, так боюсь людских взглядов… одна, с моими мыслями, с моей совестью…
– С твоей совестью, Клодина? – повторил Монтесекко, нежно обнимая ее. – К чему это? Ведь мы поклялись в верности друг другу перед алтарем, и если этого никто не слышал, то это знает Бог, и перед ним ты моя жена. Ты знаешь также, что я никогда не оставлю тебя, и через несколько лет, когда я заработаю оружием то, что нам нужно для скромного безбедного существования, ты будешь моей женой и перед людьми и превратишь своего дикого Монтесекко в мирного поселянина.
– О, не в этом дело, Баттиста! Я верю тебе. И если я твоя жена перед Богом, то мне все равно, что думают люди. Но мысль, что я бросила родителей и последовала за тобой, что, может быть, их проклятие тяготеет надо мною и призовет на тебя гнев Божий… Эта мысль преследует меня, когда я одна, и пропадает только тогда, когда ты со мной.
– Твои родители бесповоротно отказались благословить нашу любовь, – мрачно ответил Монтесекко. – Бог внушил нам эту любовь, разве они имели право ей противиться? Я честно обещал им любить тебя и устроить твою жизнь. Я ношу честное имя, я истинный христианин, хотя и солдат по призванию и ремеслу. Мне тяжело, что тебе пришлось бросить родителей из-за меня, но тем я выше тебя ставлю и тем священнее для меня наша клятва верности. Будет же услышана моя молитва, и твои родители нам дадут благословение, а если они даже призвали на нас проклятие, то, поверь, оно не дойдет до Бога милосердия и любви! Пока покоримся нашей участи, которую мы изменить не можем, будем бодро смотреть в будущее и еще сильнее любить друг друга.
– О Баттиста, когда я слышу твой голос и смотрю тебе в глаза, тогда я забываю все, что мне, пожалуй, и не следовало бы забывать. Так, верно, и должно быть, я так люблю тебя. Но иногда меня гнетет неудержимое желание увидеть отца и мать, сестру Фиоретту, которая так любила меня. Я не знаю, живы ли родители, а если они умерли в эти годы, не простив меня…
– Будь спокойна, моя дорогая, – перебил Монтесекко, целуя ее влажные глаза, – я надеюсь скоро принести тебе хорошее известие, а может быть, представится и возможность примирения. Граф Джироламо Риарио, племянник папы, поручил мне командование войском, которое он собирает в Имоле, и скоро мы туда отправимся. Мы будем недалеко от твоей родины, я справлюсь о твоих родителях и обещаю тебе все сделать для примирения. И граф Риарио, пользующийся милостью папы, не откажет мне в своем посредничестве, которое, может быть, поможет смягчить твоего отца.
Клодина радостно улыбнулась, хотя слезы еще блестели на ее глазах.
– Какой ты добрый, Баттиста! Я буду надеяться, верить в тебя и милость Божью. Я забуду свои тревоги и снова буду твоим веселым Беппо. Я буду только молиться, чтобы скорее настало время, когда ты бросишь оружие, и мы мирно доживем до старости и будем с радостью вспоминать былые заботы и волнения.
Клодина совсем преобразилась, грустное выражение лица исчезло, глаза заблестели, и она действительно походила на мальчика, бодро и смело смотрящего на жизнь.
Она налила вина, пригубила и подала стакан Монтесекко, который осушил его до дна. Потом она взяла изящную неаполитанскую мандолину и запела веселую солдатскую песенку, а Монтесекко, лежа на диване, слушал ее свежий молодой голос и, отбивая такт, подпевал ей.
Глава 3
Глава 4
– Конечно! – воскликнул архиепископ. – Он не раз жаловался на Лоренцо и с трудом поборол свой гнев, когда тот осмелился не допустить меня в мое архиепископство в Пизе.
– А не будет ли святой отец так милостив сам сообщить мне лично свою волю занять Флоренцию, с которой его святейшество в мирных отношениях? Простите меня, но речь идет о самых святых обязанностях, которые я признаю на земле, и мне совесть не позволит принять участие в таком важном и ответственном событии без личного приказания святого отца.
– Его святейшество в мирных отношениях с Флоренцией, это совершенно верно, но против города и не предпринимается ничего, – возразил архиепископ. – Ваше войско должно, наоборот, охранять права достойных представителей республики и при необходимости укротить мятежную толпу. Джироламо нетерпеливо потирал руки.
– Вы требуете согласия и личного приказания его святейшества? – прервал он архиепископа. – Хорошо, вы его получите. Приготовьтесь явиться перед святым отцом, он развеет ваши сомнения.
– У меня нет сомнений, граф, они не пристали солдату, который должен повиноваться, а не рассуждать. Но приказание должно исходить от того, кому на это дано право Богом, чтобы солдат со спокойной совестью и мужеством исполнял свой долг.
– Так и будет, – сказал Джироламо, прикрывая приветливостью свое недовольство сомнениями Монтесекко, – ваше желание исполнится в скором времени, а вы, благородный Франческо Пацци, тоже будьте готовы предстать перед его святейшеством. Я уверен, что папа, всегда справедливый и признательный, должным образом оценит вашу услугу, в которой ему отказали под надуманным предлогом его казначеи Медичи.
Гордость засветилась в торжествующем взгляде Франческо, и он низко поклонился.
– Итак, мы связаны благородным, патриотическим делом, в котором каждый из нас должен делать все возможное для его выполнения и оберегать тайну от врагов. Выпьем за успех!
Он наполнил бокалы, и все осушили их до дна. После этого, архиепископ удалился в свои комнаты во дворце графа.
Франческо тоже отправился со своими слугами. А Монтесекко пошел один в остерию, где остановился.
«Ей Богу, – думал он, глядя в темное небо, – мне в тысячу раз приятнее было бы идти против французов или даже против самого черта, чем нападать на неукрепленный город, такой, как эта чудная Флоренция, и сажать одних на место других, когда я вполне равнодушен и к тем, и к другим. Но если это, как говорит граф, приказание его святейшества, то моя обязанность, как итальянца, дворянина и христианина, повиноваться и исполнять мой долг, а что из этого выйдет – мне безразлично и не мое дело. Все, что мы, солдаты, делаем для добывания нашим оружием всесильного золота, за все отвечают нанимающие нас господа, а если сам святой отец берет на себя ответственность, то мне остается только со спокойной совестью радоваться счастью, выпавшему на мою долю».
Он прошел Пьяцца дель-Пополо и повернул к Монте Пинчио, где под тенью высоких деревьев находилась остерия. В одной половине довольно большого здания располагался ресторан, посещаемый молодыми учениками известных художников и ватиканскими телохранителями, а в другой – комнаты для приезжающих среднего сословия.
Монтесекко миновал коридор, освещенный лампой, и отворил дверь в простую, но уютно обставленную комнату, к которой примыкала еще одна.
Здесь тоже горела спускавшаяся с потолка лампа, которая освещала своеобразную живописную картину.
На низком турецком диване лежал человек, которого можно было принять за юношу. Но, несмотря на высокие, до колен, сапоги и пояс с кинжалом, руки и плечи, видневшиеся под плащом, опушенным мехом, выдавали женские формы, и нетрудно было угадать, что под мужской одеждой скрывается молодая красивая женщина. Ее густые вьющиеся волосы были острижены и причесаны по-мужски; изящное загорелое лицо с темными глазами имело в эту минуту мягкое, грустное выражение, не свойственное юношам.
В комнате было разбросано платье и оружие. На столе, под лампою, лежали фрукты, сыр, хлеб и стояли пузатая бутылка с длинным горлышком и блестящий металлический стакан.
Монтесекко остановился на пороге, и его мрачное лицо прояснилось при виде столь милого зрелища.
Молодая женщина при звуке шагов очнулась от забытья, вскочила и с радостным криком подбежала к нему, обняла, воскликнув:
– Как долго ты пропадал, Баттиста! Мне жутко, я чувствую себя одинокой и заброшенной, когда тебя нет!
Монтесекко нежно поцеловал ее и погладил ее локоны.
– Какие глупости, Клодина! Что может случиться с тобой здесь, в доме? Ты не раз оставалась одна в поле, когда я водил свой отряд в опасные места.
– О, это не страх, Баттиста, – вскричала она со сверкающими глазами, – я страха не знаю и даже просила всюду брать меня с собою, но мне так грустно, так одиноко без тебя! Ты единственный, кто у меня есть на свете, без тебя я так беспомощна в моем ложном виде и положении, так боюсь людских взглядов… одна, с моими мыслями, с моей совестью…
– С твоей совестью, Клодина? – повторил Монтесекко, нежно обнимая ее. – К чему это? Ведь мы поклялись в верности друг другу перед алтарем, и если этого никто не слышал, то это знает Бог, и перед ним ты моя жена. Ты знаешь также, что я никогда не оставлю тебя, и через несколько лет, когда я заработаю оружием то, что нам нужно для скромного безбедного существования, ты будешь моей женой и перед людьми и превратишь своего дикого Монтесекко в мирного поселянина.
– О, не в этом дело, Баттиста! Я верю тебе. И если я твоя жена перед Богом, то мне все равно, что думают люди. Но мысль, что я бросила родителей и последовала за тобой, что, может быть, их проклятие тяготеет надо мною и призовет на тебя гнев Божий… Эта мысль преследует меня, когда я одна, и пропадает только тогда, когда ты со мной.
– Твои родители бесповоротно отказались благословить нашу любовь, – мрачно ответил Монтесекко. – Бог внушил нам эту любовь, разве они имели право ей противиться? Я честно обещал им любить тебя и устроить твою жизнь. Я ношу честное имя, я истинный христианин, хотя и солдат по призванию и ремеслу. Мне тяжело, что тебе пришлось бросить родителей из-за меня, но тем я выше тебя ставлю и тем священнее для меня наша клятва верности. Будет же услышана моя молитва, и твои родители нам дадут благословение, а если они даже призвали на нас проклятие, то, поверь, оно не дойдет до Бога милосердия и любви! Пока покоримся нашей участи, которую мы изменить не можем, будем бодро смотреть в будущее и еще сильнее любить друг друга.
– О Баттиста, когда я слышу твой голос и смотрю тебе в глаза, тогда я забываю все, что мне, пожалуй, и не следовало бы забывать. Так, верно, и должно быть, я так люблю тебя. Но иногда меня гнетет неудержимое желание увидеть отца и мать, сестру Фиоретту, которая так любила меня. Я не знаю, живы ли родители, а если они умерли в эти годы, не простив меня…
– Будь спокойна, моя дорогая, – перебил Монтесекко, целуя ее влажные глаза, – я надеюсь скоро принести тебе хорошее известие, а может быть, представится и возможность примирения. Граф Джироламо Риарио, племянник папы, поручил мне командование войском, которое он собирает в Имоле, и скоро мы туда отправимся. Мы будем недалеко от твоей родины, я справлюсь о твоих родителях и обещаю тебе все сделать для примирения. И граф Риарио, пользующийся милостью папы, не откажет мне в своем посредничестве, которое, может быть, поможет смягчить твоего отца.
Клодина радостно улыбнулась, хотя слезы еще блестели на ее глазах.
– Какой ты добрый, Баттиста! Я буду надеяться, верить в тебя и милость Божью. Я забуду свои тревоги и снова буду твоим веселым Беппо. Я буду только молиться, чтобы скорее настало время, когда ты бросишь оружие, и мы мирно доживем до старости и будем с радостью вспоминать былые заботы и волнения.
Клодина совсем преобразилась, грустное выражение лица исчезло, глаза заблестели, и она действительно походила на мальчика, бодро и смело смотрящего на жизнь.
Она налила вина, пригубила и подала стакан Монтесекко, который осушил его до дна. Потом она взяла изящную неаполитанскую мандолину и запела веселую солдатскую песенку, а Монтесекко, лежа на диване, слушал ее свежий молодой голос и, отбивая такт, подпевал ей.
Глава 3
С утра следующего дня в конюшнях дворца Медичи шли приготовления к отъезду Козимо во Флоренцию. Сильные, здоровые лошади предназначались для поклажи, конюхи кормили лошадей для верховой езды и чистили оружие. Козимо уезжал спешно и без особенного блеска, его свита состояла из пяти слуг. Несколько запасных лошадей были взяты на случай каких-либо неожиданностей.
Козимо позвали к Торнабуони, который рано прошел в кабинет и написал длинное письмо Лоренцо.
– Ну, слушай хорошенько, – сказал он, когда молодой человек, почтительно поклонившись, сел к столу, – и запомни каждое слово, чтобы передать его Лоренцо. Ты скажешь ему, что папа сильно озлоблен против него по многим причинам, которые он знает сам, и что враги наши, сильные и многочисленные, всячески стараются довести до полного разрыва папский престол с ним. По моему мнению – и Аччауоли вполне согласен со мной, – эта вражда представляет большую опасность и даже несчастье для всех нас. Папа имеет огромную власть, и если дойдет до полного разрыва, с ним будет нелегко помириться. Неаполь на стороне папы, а также многие соседние провинции, которые неохотно подчиняются нам. Они воспользуются случаем, чтобы восстать. Венеция завидует нам, а на Сфорца тоже положиться нельзя, единственный наш союзник – король Франции, но лицемерному Людовику XI верить нельзя, и если бы он и был верен своему слову, то мне не хотелось бы обращаться к чужой помощи, расплачиваться за которую придется нашей Италии. Я не хотел бы, чтобы такой укор тяготел над нами и над именем Лоренцо. Граф Джироламо был нашим другом, по крайней мере, казался таким, и старался поддерживать дальнейшие хорошие отношения. Если же мы откажемся помочь ему и лишим его возможности совершить желаемое приобретение, то он перейдет в стан наших врагов, и будет усиливать озлобление папы до крайних пределов. Я не хотел бы доводить до этого из-за суммы денег, не имеющей особого значения. Я признаю, что поселение графа Джироламо в Романье и у границ Флоренции представляет для нас некоторую опасность, но она не столь велика и будет существовать до тех пор, пока жив папа Сикст. После смерти папы его племянник Джироламо не будет иметь никакого значения, и мы легко сломим его могущество, может быть, даже вероятно, при помощи преемника папского престола. Поэтому я желаю, и даже настойчиво требую, то есть советую Лоренцо, поручить мне немедленно, выплатить требуемые тридцать тысяч флоринов золотом. Папа примет это как большую услугу, а граф Риарио, по крайней мере, в первое время, не перейдет на сторону наших врагов. Затем я прошу Лоренцо дружески и почетно принять Франческо Сальвиати, который скоро поедет в Пизу, и сгладить любезностью натянутые отношения со святым отцом. Папа усмотрит в этом стремление к примирению и высоко оценит его, а мы, таким образом, двух своих злейших врагов превратим в друзей, хотя, может быть, и лицемерных. Ты понял все, что я тебе сказал?
– Разумеется, и не забуду это, – отвечал Козимо. Он повторил слово в слово все, сказанное дядей, и тот остался доволен.
– Я вижу, ты станешь дельным человеком, так как умеешь серьезно относиться к делу, хотя сердце твое, конечно, занято совсем другим. Первое и величайшее правило во всех политических и коммерческих делах, на которых основано положение Медичи и всех нас, это чтобы ничто не отвлекало ум и сердце от серьезных задач нашей жизни. Даже любовь может быть только вьющимся растением около сильной, твердой воли. Пойди и простись с маркизой и прелестной Джованной. Мы соберемся еще раз все к завтраку, а потом ты сразу отправишься, чтобы к ночи доехать до Витербо и как можно скорее привести к желаемому результату это неприятное дело.
Козимо взбежал по лестнице и тотчас же был принят дамами. Маркиза сидела с рукоделием у пылающего камина, Джованна подбирала мелодию на великолепной, резной и богато золоченой арфе. Она была в белом платье, ее чудные золотистые волосы были небрежно завязаны греческим узлом.
При входе Козимо она покраснела и подняла на него сияющие счастьем глаза, но тотчас же опустила их. Трудно было представить себе более очаровательную картину, и Козимо нелегко было подойти к маркизе и почтительно сообщить ей, что он пришел проститься, уезжая во Флоренцию по поручению дяди.
– Вы уезжаете, – грустно произнесла Джованна, – так скоро… сегодня же…
– Я должен ехать по неотложному делу… я скоро вернусь.
– Скоро вернетесь? – вздохнула Джованна. – О, Флоренция так далеко… Мы ехали сюда больше недели.
Она опустилась на стул за арфой, на глазах ее показались слезы.
Козимо не выдержал и подбежал к ней.
– О, мне самому больно уезжать, я постараюсь вернуться как можно скорее… Ведь я оставляю здесь все счастье моей жизни…
Джованна подняла на него взор, юноша уже хотел обнять ее, но опомнился, подошел к маркизе и сказал взволнованным голосом:
– Простите, маркиза, я думал скрыть тайну моего сердца, но в минуту разлуки она неудержимо просится наружу. Я увидал слезы в глазах Джованны и не могу молчать. Вам первой, маркиза, должен я признаться, что люблю вашу дочь и прошу вас принять под защиту эту любовь.
Он подбежал к Джованне, преклонил колено и нежно и почтительно поцеловал ей руку.
– Видите, маркиза, она принимает мою любовь, а если вы согласитесь поговорить с вашим супругом, то наше счастье будет обеспечено на всю жизнь. Маркиза с улыбкой смотрела на них.
– Ах, дети, дети, вы нерассудительны и нетерпеливы, как молодость вообще… Где любовь, там нет рассудка. Так как вы не скрываетесь от меня, то я не могу отказать вам в содействии. Я поговорю с Джованни Торнабуони.
– Он знает о моей любви и не отнял у меня надежду.
– Тогда и я не хочу ее у вас отнимать. Я ничего не обещаю, но можете надеяться. Ведь моя старшая дочь, донна Аргентина, вышла за Пьетро Содерини, вашего родственника. Если Лоренцо согласится, то мой муж, я думаю, не будет противиться вашей любви… Я буду молить Бога, чтобы Он благословил ваши надежды.
– Благодарю вас, маркиза, Бог услышит ваши молитвы. Мой дядя Лоренцо искренне расположен ко мне, и он верный друг дома Содерини и вашего. Не правда ли, Джованна, теперь вы с легким сердцем отпустите меня? Ведь я еду к Лоренцо, а он поговорит с вашим отцом.
Джованна с улыбкой протянула ему руку, и они все вместе пошли завтракать в покои Торнабуони.
Донна Маддалека тоже заметила склонность молодых людей, так как особенно сочувственно и ласково смотрела на них… За завтраком говорили о самых обыденных предметах, но никто не удивлялся, что Козимо и Джованна смотрели только друг на друга.
Когда Козимо проезжал мимо окон, Джованна поклонилась ему, и слезы показались на ее глазах, но она не дала им воли, стараясь думать о скором и радостном его возвращении.
Вернувшись в кабинет, Торнабуони нашел там письмо кардинала Барронео, секретаря папских грамот, сообщавшее кратко и определенно, что его святейшество решил лишить дом Медичи звания казначея папского престола. Поэтому кардинал предлагает представителю банка Медичи закончить все дела и представить счета.
Торнабуони мрачно перечитал письмо второй раз.
– Расплата за отказ по делу графа Джироламо, – проговорил он. – Я не думал, что она последует так скоро. Это показывает, как силен гнев папы, иначе бы он не решился на такую крайнюю и оскорбительную меру. А может, это только угроза и она не будет приведена в исполнение, если мы удовлетворим желание папы. Во всяком случае, надо немедленно уведомить Лоренцо и указать ему на серьезность положения.
Он написал короткую записку и запечатал ее, вложив туда же письмо кардинала, потом призвал доверенного слугу, велел догнать Козимо и передать все это ему.
Вечером, по обыкновению, собрались друзья и знакомые, почти то же общество, что и накануне. Внезапный отъезд Козимо во Флоренцию не возбудил удивления, так как при многочисленных операциях банка это случалось нередко. Но Торнабуони неприятно поразило, когда кардинал Наполеоне Орсини выразил ему сожаление, что Медичи лишились звания папского казначея. Если об этом открыто говорили в Ватикане, то это уже не представлялось простой угрозой. Или же папа хотел унизить Медичи, заставляя их просить его, чтобы им оставили это звание.
– А его святейшество назначил другого казначея? – спросил он кардинала.
– Об этом я ничего не слышал. Помешайте этому, не противьтесь желаниям святого отца. Иначе это будет иметь куда худшие последствия для вас, чем для него.
Аччауоли тоже знал о смещении Медичи, но он отнесся к этому иначе, чем Торнабуони, так как, несмотря на дипломатическую ловкость, его гордая, пылкая натура с трудом переносила зависимость от Рима.
– Я надеюсь, что Лоренцо именно теперь будет стоять на своем. Банк Медичи может существовать и без этого почетного, часто стеснительного звания, а папе нелегко заменить вас. Нам же следует показать, что мы для папского престола друзья, но не вассалы.
Франческо Пацци тоже явился. Он слышал об отъезде Козимо, и его страсть и гордость не хотели отказаться от надежд по отношению к прекрасной Джованне. Неужели ему, более зрелому и очень высоко стоящему человеку, не удастся отбить ее у ненавистного соперника, даже если она полюбила его, чего Франческо не мог никак признать. Все, что он заметил вчера, было чистой случайностью или простым ухаживанием. Сегодня место около Джованны было свободно, и он, как Козимо, шепотом заговорил с ней:
– Мне следовало бы на вас сердиться, синьорина, если бы я вообще был способен испытывать такое чувство к вам.
– Сердиться? – переспросила Джованна, пробуждаясь от своих мыслей. – А? За что же? Не знаю, чем я могла обидеть вас, синьор Франческо.
– Разве не обида, что вы дали при мне цветок, который я вам принес, другому? Вы знаете его меньше, чем меня, и я даже не допускаю сравнения между нами.
Джованна испугалась его страстного взгляда и угрожающего тона, но ответила с улыбкой:
– Вы придаете мелочи и случайности слишком большое значение, синьор Франческо. Цветы должны доставлять удовольствие всем. Отчего мне не порадовать нашего общего друга?
– Потому что эти розы предназначались только вам и должны были доказать вам мою преданность и поклонение. На Востоке существует язык цветов, передающий сокровенные тайны сердца. Такой цветок предназначается только одному человеку, как искреннее, сердечное слово, которое нельзя бросать на ветер.
– Тогда вы напрасно дали мне цветы, – поспешно ответила Джованна, – я не знаю их тайн и поэтому не умею их хранить.
– Я надеялся, синьорина, что моя тайна не новость для вас, вы могли давно прочитать ее в моих глазах. Если вы не поняли ее или не хотели понять, то я должен вам сказать, что…
– Остановитесь, синьор Франческо! – воскликнула Джованна. – Не говорите мне ничего, чего я не могу или не должна понимать. Если я не поняла языка цветов, то не пойму и ваших слов, и мне будет неприятно, что ваша тайна не найдет у меня оценки и понимания.
– Отчего же? – бледнея, спросил Франческо. – Для моей тайны сердце благородной девушки – прекрасный приют, как сад для цветка.
Теперь она серьезно и грустно посмотрела на него.
– Человеческое сердце – не большой сад, синьор Франческо, оно может беречь и лелеять только один цветок.
– О, я вижу, маркиза, что вы умеете отлично разгадывать тайны, но я вам могу сказать, что и в лучшем саду бывают сорные травы ослепления и самообмана. Если заботливый садовник вырвет их, давая место для благородных растений, разве вы не будете благодарны ему?
Ее мягкие, грустные глаза вдруг гневно сверкнули.
– Вы напрасно думаете, что я умею разгадывать тайны, и я ваших слов не понимаю. А если ваши слова относятся ко мне, то я скажу вам, что в моем сердце не может вырасти сорная трава, а растущего уже там цветка никогда не коснется рука непрошеного садовника.
Пение окончилось.
Джованна быстро встала во время общих аплодисментов и подошла к кардиналу Орсини.
– Прелестная Джованна, вы, кажется, на горе нашим музыкантам, не любите музыки.
– Почему вы так думаете?
– Вчера во время пения вы тихо, но оживленно разговаривали, а сегодня то же самое… хотя не совсем – вчера разговор гармонировал с чудной музыкой, а сегодня мне показалось, что в нем слышится слишком резкая и фальшивая нота.
Джованна покраснела.
– Фальшивая нота? Я знаю только одно, что существует гармония, сглаживающая все фальшивые ноты.
– А я знаю, что всю гармонию соединяет в себе умная и красивая девушка, такая, как вы, в которой сочетается кротость голубки и мудрость змеи.
Франческо остался на месте и мрачно смотрел на девушку, в значении слов которой не сомневался.
Потом он встал, присоединился к остальному обществу и был так весел, каким его не привыкли видеть. За ужином он не занял место около Джованны, заговорившись с молодым художником и ожидая, пока все гости разместились.
Джованна была весела и спокойна. Только иногда она краснела, встречая взгляд Франческо, но не опускала глаза, и только на губах ее появлялась холодная, гордая усмешка.
Козимо позвали к Торнабуони, который рано прошел в кабинет и написал длинное письмо Лоренцо.
– Ну, слушай хорошенько, – сказал он, когда молодой человек, почтительно поклонившись, сел к столу, – и запомни каждое слово, чтобы передать его Лоренцо. Ты скажешь ему, что папа сильно озлоблен против него по многим причинам, которые он знает сам, и что враги наши, сильные и многочисленные, всячески стараются довести до полного разрыва папский престол с ним. По моему мнению – и Аччауоли вполне согласен со мной, – эта вражда представляет большую опасность и даже несчастье для всех нас. Папа имеет огромную власть, и если дойдет до полного разрыва, с ним будет нелегко помириться. Неаполь на стороне папы, а также многие соседние провинции, которые неохотно подчиняются нам. Они воспользуются случаем, чтобы восстать. Венеция завидует нам, а на Сфорца тоже положиться нельзя, единственный наш союзник – король Франции, но лицемерному Людовику XI верить нельзя, и если бы он и был верен своему слову, то мне не хотелось бы обращаться к чужой помощи, расплачиваться за которую придется нашей Италии. Я не хотел бы, чтобы такой укор тяготел над нами и над именем Лоренцо. Граф Джироламо был нашим другом, по крайней мере, казался таким, и старался поддерживать дальнейшие хорошие отношения. Если же мы откажемся помочь ему и лишим его возможности совершить желаемое приобретение, то он перейдет в стан наших врагов, и будет усиливать озлобление папы до крайних пределов. Я не хотел бы доводить до этого из-за суммы денег, не имеющей особого значения. Я признаю, что поселение графа Джироламо в Романье и у границ Флоренции представляет для нас некоторую опасность, но она не столь велика и будет существовать до тех пор, пока жив папа Сикст. После смерти папы его племянник Джироламо не будет иметь никакого значения, и мы легко сломим его могущество, может быть, даже вероятно, при помощи преемника папского престола. Поэтому я желаю, и даже настойчиво требую, то есть советую Лоренцо, поручить мне немедленно, выплатить требуемые тридцать тысяч флоринов золотом. Папа примет это как большую услугу, а граф Риарио, по крайней мере, в первое время, не перейдет на сторону наших врагов. Затем я прошу Лоренцо дружески и почетно принять Франческо Сальвиати, который скоро поедет в Пизу, и сгладить любезностью натянутые отношения со святым отцом. Папа усмотрит в этом стремление к примирению и высоко оценит его, а мы, таким образом, двух своих злейших врагов превратим в друзей, хотя, может быть, и лицемерных. Ты понял все, что я тебе сказал?
– Разумеется, и не забуду это, – отвечал Козимо. Он повторил слово в слово все, сказанное дядей, и тот остался доволен.
– Я вижу, ты станешь дельным человеком, так как умеешь серьезно относиться к делу, хотя сердце твое, конечно, занято совсем другим. Первое и величайшее правило во всех политических и коммерческих делах, на которых основано положение Медичи и всех нас, это чтобы ничто не отвлекало ум и сердце от серьезных задач нашей жизни. Даже любовь может быть только вьющимся растением около сильной, твердой воли. Пойди и простись с маркизой и прелестной Джованной. Мы соберемся еще раз все к завтраку, а потом ты сразу отправишься, чтобы к ночи доехать до Витербо и как можно скорее привести к желаемому результату это неприятное дело.
Козимо взбежал по лестнице и тотчас же был принят дамами. Маркиза сидела с рукоделием у пылающего камина, Джованна подбирала мелодию на великолепной, резной и богато золоченой арфе. Она была в белом платье, ее чудные золотистые волосы были небрежно завязаны греческим узлом.
При входе Козимо она покраснела и подняла на него сияющие счастьем глаза, но тотчас же опустила их. Трудно было представить себе более очаровательную картину, и Козимо нелегко было подойти к маркизе и почтительно сообщить ей, что он пришел проститься, уезжая во Флоренцию по поручению дяди.
– Вы уезжаете, – грустно произнесла Джованна, – так скоро… сегодня же…
– Я должен ехать по неотложному делу… я скоро вернусь.
– Скоро вернетесь? – вздохнула Джованна. – О, Флоренция так далеко… Мы ехали сюда больше недели.
Она опустилась на стул за арфой, на глазах ее показались слезы.
Козимо не выдержал и подбежал к ней.
– О, мне самому больно уезжать, я постараюсь вернуться как можно скорее… Ведь я оставляю здесь все счастье моей жизни…
Джованна подняла на него взор, юноша уже хотел обнять ее, но опомнился, подошел к маркизе и сказал взволнованным голосом:
– Простите, маркиза, я думал скрыть тайну моего сердца, но в минуту разлуки она неудержимо просится наружу. Я увидал слезы в глазах Джованны и не могу молчать. Вам первой, маркиза, должен я признаться, что люблю вашу дочь и прошу вас принять под защиту эту любовь.
Он подбежал к Джованне, преклонил колено и нежно и почтительно поцеловал ей руку.
– Видите, маркиза, она принимает мою любовь, а если вы согласитесь поговорить с вашим супругом, то наше счастье будет обеспечено на всю жизнь. Маркиза с улыбкой смотрела на них.
– Ах, дети, дети, вы нерассудительны и нетерпеливы, как молодость вообще… Где любовь, там нет рассудка. Так как вы не скрываетесь от меня, то я не могу отказать вам в содействии. Я поговорю с Джованни Торнабуони.
– Он знает о моей любви и не отнял у меня надежду.
– Тогда и я не хочу ее у вас отнимать. Я ничего не обещаю, но можете надеяться. Ведь моя старшая дочь, донна Аргентина, вышла за Пьетро Содерини, вашего родственника. Если Лоренцо согласится, то мой муж, я думаю, не будет противиться вашей любви… Я буду молить Бога, чтобы Он благословил ваши надежды.
– Благодарю вас, маркиза, Бог услышит ваши молитвы. Мой дядя Лоренцо искренне расположен ко мне, и он верный друг дома Содерини и вашего. Не правда ли, Джованна, теперь вы с легким сердцем отпустите меня? Ведь я еду к Лоренцо, а он поговорит с вашим отцом.
Джованна с улыбкой протянула ему руку, и они все вместе пошли завтракать в покои Торнабуони.
Донна Маддалека тоже заметила склонность молодых людей, так как особенно сочувственно и ласково смотрела на них… За завтраком говорили о самых обыденных предметах, но никто не удивлялся, что Козимо и Джованна смотрели только друг на друга.
Когда Козимо проезжал мимо окон, Джованна поклонилась ему, и слезы показались на ее глазах, но она не дала им воли, стараясь думать о скором и радостном его возвращении.
Вернувшись в кабинет, Торнабуони нашел там письмо кардинала Барронео, секретаря папских грамот, сообщавшее кратко и определенно, что его святейшество решил лишить дом Медичи звания казначея папского престола. Поэтому кардинал предлагает представителю банка Медичи закончить все дела и представить счета.
Торнабуони мрачно перечитал письмо второй раз.
– Расплата за отказ по делу графа Джироламо, – проговорил он. – Я не думал, что она последует так скоро. Это показывает, как силен гнев папы, иначе бы он не решился на такую крайнюю и оскорбительную меру. А может, это только угроза и она не будет приведена в исполнение, если мы удовлетворим желание папы. Во всяком случае, надо немедленно уведомить Лоренцо и указать ему на серьезность положения.
Он написал короткую записку и запечатал ее, вложив туда же письмо кардинала, потом призвал доверенного слугу, велел догнать Козимо и передать все это ему.
Вечером, по обыкновению, собрались друзья и знакомые, почти то же общество, что и накануне. Внезапный отъезд Козимо во Флоренцию не возбудил удивления, так как при многочисленных операциях банка это случалось нередко. Но Торнабуони неприятно поразило, когда кардинал Наполеоне Орсини выразил ему сожаление, что Медичи лишились звания папского казначея. Если об этом открыто говорили в Ватикане, то это уже не представлялось простой угрозой. Или же папа хотел унизить Медичи, заставляя их просить его, чтобы им оставили это звание.
– А его святейшество назначил другого казначея? – спросил он кардинала.
– Об этом я ничего не слышал. Помешайте этому, не противьтесь желаниям святого отца. Иначе это будет иметь куда худшие последствия для вас, чем для него.
Аччауоли тоже знал о смещении Медичи, но он отнесся к этому иначе, чем Торнабуони, так как, несмотря на дипломатическую ловкость, его гордая, пылкая натура с трудом переносила зависимость от Рима.
– Я надеюсь, что Лоренцо именно теперь будет стоять на своем. Банк Медичи может существовать и без этого почетного, часто стеснительного звания, а папе нелегко заменить вас. Нам же следует показать, что мы для папского престола друзья, но не вассалы.
Франческо Пацци тоже явился. Он слышал об отъезде Козимо, и его страсть и гордость не хотели отказаться от надежд по отношению к прекрасной Джованне. Неужели ему, более зрелому и очень высоко стоящему человеку, не удастся отбить ее у ненавистного соперника, даже если она полюбила его, чего Франческо не мог никак признать. Все, что он заметил вчера, было чистой случайностью или простым ухаживанием. Сегодня место около Джованны было свободно, и он, как Козимо, шепотом заговорил с ней:
– Мне следовало бы на вас сердиться, синьорина, если бы я вообще был способен испытывать такое чувство к вам.
– Сердиться? – переспросила Джованна, пробуждаясь от своих мыслей. – А? За что же? Не знаю, чем я могла обидеть вас, синьор Франческо.
– Разве не обида, что вы дали при мне цветок, который я вам принес, другому? Вы знаете его меньше, чем меня, и я даже не допускаю сравнения между нами.
Джованна испугалась его страстного взгляда и угрожающего тона, но ответила с улыбкой:
– Вы придаете мелочи и случайности слишком большое значение, синьор Франческо. Цветы должны доставлять удовольствие всем. Отчего мне не порадовать нашего общего друга?
– Потому что эти розы предназначались только вам и должны были доказать вам мою преданность и поклонение. На Востоке существует язык цветов, передающий сокровенные тайны сердца. Такой цветок предназначается только одному человеку, как искреннее, сердечное слово, которое нельзя бросать на ветер.
– Тогда вы напрасно дали мне цветы, – поспешно ответила Джованна, – я не знаю их тайн и поэтому не умею их хранить.
– Я надеялся, синьорина, что моя тайна не новость для вас, вы могли давно прочитать ее в моих глазах. Если вы не поняли ее или не хотели понять, то я должен вам сказать, что…
– Остановитесь, синьор Франческо! – воскликнула Джованна. – Не говорите мне ничего, чего я не могу или не должна понимать. Если я не поняла языка цветов, то не пойму и ваших слов, и мне будет неприятно, что ваша тайна не найдет у меня оценки и понимания.
– Отчего же? – бледнея, спросил Франческо. – Для моей тайны сердце благородной девушки – прекрасный приют, как сад для цветка.
Теперь она серьезно и грустно посмотрела на него.
– Человеческое сердце – не большой сад, синьор Франческо, оно может беречь и лелеять только один цветок.
– О, я вижу, маркиза, что вы умеете отлично разгадывать тайны, но я вам могу сказать, что и в лучшем саду бывают сорные травы ослепления и самообмана. Если заботливый садовник вырвет их, давая место для благородных растений, разве вы не будете благодарны ему?
Ее мягкие, грустные глаза вдруг гневно сверкнули.
– Вы напрасно думаете, что я умею разгадывать тайны, и я ваших слов не понимаю. А если ваши слова относятся ко мне, то я скажу вам, что в моем сердце не может вырасти сорная трава, а растущего уже там цветка никогда не коснется рука непрошеного садовника.
Пение окончилось.
Джованна быстро встала во время общих аплодисментов и подошла к кардиналу Орсини.
– Прелестная Джованна, вы, кажется, на горе нашим музыкантам, не любите музыки.
– Почему вы так думаете?
– Вчера во время пения вы тихо, но оживленно разговаривали, а сегодня то же самое… хотя не совсем – вчера разговор гармонировал с чудной музыкой, а сегодня мне показалось, что в нем слышится слишком резкая и фальшивая нота.
Джованна покраснела.
– Фальшивая нота? Я знаю только одно, что существует гармония, сглаживающая все фальшивые ноты.
– А я знаю, что всю гармонию соединяет в себе умная и красивая девушка, такая, как вы, в которой сочетается кротость голубки и мудрость змеи.
Франческо остался на месте и мрачно смотрел на девушку, в значении слов которой не сомневался.
Потом он встал, присоединился к остальному обществу и был так весел, каким его не привыкли видеть. За ужином он не занял место около Джованны, заговорившись с молодым художником и ожидая, пока все гости разместились.
Джованна была весела и спокойна. Только иногда она краснела, встречая взгляд Франческо, но не опускала глаза, и только на губах ее появлялась холодная, гордая усмешка.
Глава 4
Кабинет папы Сикста IV, примыкавший к старинной библиотеке Ватиканского дворца, был совсем скромным в сравнении с роскошью дворца архипастыря христианства и напоминал своей обстановкой келью ученого монаха францисканского ордена Франческо д'Альбесколо Делла Ровере, вступившего на папский престол под именем мученика Сикста.
На больших столах были разложены рукописи. На стенах рядом со старинными картинами висели карты малых провинций и княжеств Италии. У большого окна на возвышении стояло кресло, на которое папа садился для частных аудиенций, а рядом на мольберте стоял почти законченный портрет папы, благословляющего коленопреклоненного прелата.
Сиксту было шестьдесят четыре года; он был худ, сгорблен, с бледным угловатым лицом и производил впечатление дряхлого старика. Короткие седые волосы, венчиком окружающие плешь, и короткая курчавая седая бородка делали его похожим на простого францисканского монаха. Но в его темных глазах, глубоко запавших в орбиты, светился такой острый, проницательный ум и такая сила воли, такое мужество, а выражение его рта так менялось, переходя от мягкой, ласковой улыбки до грозного неумолимого гнева, что он молодел на десять лет, когда, гордо выпрямляясь, с высоты своего недосягаемого величия обращал слова милости или осуждения к трепетно слушавшей толпе.
Сикст находился один в кабинете и стоял с серьезным, даже грозным лицом перед картой Италии, на которой все провинции были обозначены пестрыми красками, а отдельные города крупными красными точками.
«Как грустно и постыдно, – думал он, – что Италия, превосходящая все народы умом и образованием, бывшая когда-то владычицей мира, из-за злополучного расчленения тратит лучшие свои силы на междоусобную борьбу. Положим, мировое владычество восстановлено папским престолом, но во Франции, в Испании, в Германии, везде встречается сопротивление, а как мне побороть его, когда я встречаю здесь, в собственном государстве, явный или скрытый отпор? Теперь уже одним только словом управлять нельзя, вся водруженная сила Италии должна поддержать папский престол, призывая императоров и королей к их обязанностям. Я принужден кланяться и просить, чтобы сохранить иногда только кажущуюся верховную власть, и всегда и во всем мне оказывает сопротивление эта надменная и непокорная Флоренция, которая расширяет свое могущество деньгами и оружием и все более перетягивает на свою сторону Венецию и Милан для противодействия мне. Так продолжаться не может, надо сломить упорство и независимость этой республики. Я окружу ее своими приверженцами и разгромлю, когда настанет удобная минута. Неаполь и Милан менее опасны – король Ферранте непрочно чувствует себя на престоле и боится Анжу, которых король Франции Людовик держит в руках, чтобы ими грозить и запугивать, и он нуждается во мне, а миланцы всегда готовы быть на моей стороне, имея виды на Ломбардию. Я их согну, этих упрямых флорентийцев, как только удастся сломить власть заносчивых Медичи, которые всегда поддерживают сопротивление мне и своей холодной рассудительностью и деньгами вечно возбуждают моих врагов. О, как я ненавижу этого лицемерного Лоренцо! На словах он полон преданности и почтения, а на деле всегда поддерживает сопротивление моей воле! Неужели я, призванный повелевать, всем христианским миром, должен уступать этому человеку? Осмелился же он устранить архиепископа, назначенного мною в Пизу, и я должен считаться с ним, пока он управляет Флоренцией. Нет… Нет! Мои предшественники сломили германских королей, и я не уступлю выскочке, который восстанавливает всю Италию против ее истинного, единственного повелителя. И его черед придет… Трудно ждать, а все-таки надо, чтобы подготовить и направить удар».
Он выпрямился, протянул руку, точно хотел произнести проклятие, и глаза его метали молнии. Он походил не на верховного пастыря любви и милосердия, дающего мир и утешение страждущему человечеству, а на полководца воюющей церкви, готовящейся подчинить своему владычеству все народы мира.
На больших столах были разложены рукописи. На стенах рядом со старинными картинами висели карты малых провинций и княжеств Италии. У большого окна на возвышении стояло кресло, на которое папа садился для частных аудиенций, а рядом на мольберте стоял почти законченный портрет папы, благословляющего коленопреклоненного прелата.
Сиксту было шестьдесят четыре года; он был худ, сгорблен, с бледным угловатым лицом и производил впечатление дряхлого старика. Короткие седые волосы, венчиком окружающие плешь, и короткая курчавая седая бородка делали его похожим на простого францисканского монаха. Но в его темных глазах, глубоко запавших в орбиты, светился такой острый, проницательный ум и такая сила воли, такое мужество, а выражение его рта так менялось, переходя от мягкой, ласковой улыбки до грозного неумолимого гнева, что он молодел на десять лет, когда, гордо выпрямляясь, с высоты своего недосягаемого величия обращал слова милости или осуждения к трепетно слушавшей толпе.
Сикст находился один в кабинете и стоял с серьезным, даже грозным лицом перед картой Италии, на которой все провинции были обозначены пестрыми красками, а отдельные города крупными красными точками.
«Как грустно и постыдно, – думал он, – что Италия, превосходящая все народы умом и образованием, бывшая когда-то владычицей мира, из-за злополучного расчленения тратит лучшие свои силы на междоусобную борьбу. Положим, мировое владычество восстановлено папским престолом, но во Франции, в Испании, в Германии, везде встречается сопротивление, а как мне побороть его, когда я встречаю здесь, в собственном государстве, явный или скрытый отпор? Теперь уже одним только словом управлять нельзя, вся водруженная сила Италии должна поддержать папский престол, призывая императоров и королей к их обязанностям. Я принужден кланяться и просить, чтобы сохранить иногда только кажущуюся верховную власть, и всегда и во всем мне оказывает сопротивление эта надменная и непокорная Флоренция, которая расширяет свое могущество деньгами и оружием и все более перетягивает на свою сторону Венецию и Милан для противодействия мне. Так продолжаться не может, надо сломить упорство и независимость этой республики. Я окружу ее своими приверженцами и разгромлю, когда настанет удобная минута. Неаполь и Милан менее опасны – король Ферранте непрочно чувствует себя на престоле и боится Анжу, которых король Франции Людовик держит в руках, чтобы ими грозить и запугивать, и он нуждается во мне, а миланцы всегда готовы быть на моей стороне, имея виды на Ломбардию. Я их согну, этих упрямых флорентийцев, как только удастся сломить власть заносчивых Медичи, которые всегда поддерживают сопротивление мне и своей холодной рассудительностью и деньгами вечно возбуждают моих врагов. О, как я ненавижу этого лицемерного Лоренцо! На словах он полон преданности и почтения, а на деле всегда поддерживает сопротивление моей воле! Неужели я, призванный повелевать, всем христианским миром, должен уступать этому человеку? Осмелился же он устранить архиепископа, назначенного мною в Пизу, и я должен считаться с ним, пока он управляет Флоренцией. Нет… Нет! Мои предшественники сломили германских королей, и я не уступлю выскочке, который восстанавливает всю Италию против ее истинного, единственного повелителя. И его черед придет… Трудно ждать, а все-таки надо, чтобы подготовить и направить удар».
Он выпрямился, протянул руку, точно хотел произнести проклятие, и глаза его метали молнии. Он походил не на верховного пастыря любви и милосердия, дающего мир и утешение страждущему человечеству, а на полководца воюющей церкви, готовящейся подчинить своему владычеству все народы мира.