Страница:
— Всё? — спрашиваю, когда она умолкает.
— Мария, пожалуйста, я не просила бы, если бы…
— Я спрашиваю, всё?
Она коротко выдыхает, потом отвечает.
— Да, но…
— Теперь слушай меня, — говорю я. — Если тебе надо денег, выгони мужа взашей и найди себе нормальную работу. Дочь сдай в интернат, мать — в хоспис. Если тебе надо поныть, звони на телефон доверия в женский центр. Прекрати меня доставать. Ты мне никто.
— Она же и твоя мать тоже! — кричит Инга.
— Ты мне никто, — говорю я снова и кладу трубку. Какое-то время держу на ней руку, потом убираю.
Потом сню.
Лисица трусцой бежит вдоль оврага и видит тело. Лисица настороженно тянет носом воздух и уже знает об этом теле всё: что оно человечье, что это был самец, что лежит он тут третий день. Он сильно пахнет и может привести волков или других людей. А у лисицы совсем близко нора. Лисица хочет, чтобы тела здесь не было, и как можно скорее. Лисица зло лает на тело. Человечий самец не видит её и не слышит. Он ей никто.
Утёнок пришёл в обеденный перерыв. Выследил, когда я выбежала в кафешку под офисом пропустить стаканчик чего-нибудь, чем от меня потом не будет пахнуть. Днём я притворяюсь, будто работаю в фотоателье на ксероксе. Шеф у меня нервный.
Кафе было почти пустым, и Утёнок говорил вполголоса, не боясь быть услышанным. Я задумчиво кусала бутерброд и слушала не перебивая. Он действительно был страшно похож на утёнка. Такой маленький, косолапенький, нездорового желтоватого оттенка, с характерным носиком. И если я не ошибаюсь, он был подсадной уткой, которую подослал ко мне Младший. Не утка, а так, уточка. Утёночек. Такой смешной.
Назвался он Лаврентием Анатольевичем. Меня всю жизнь окружают люди с непроизносимыми именами.
— Почему вы думаете, что я это сделаю? — спросила я, когда кофе и бутерброд были уничтожены, а сигареты ещё надеялись выжить. Тоже смешные.
Лаврентий Анатольевич недоверчиво задвигал широким носиком.
— Простите, но Борис Ефимович мне ясно сказал…
— Вы, видимо, чего-то недопоняли. Я не выполняю подобных заказов.
— Но вы ведь даже не дослушали!
— Мне не надо дослушивать. Вы что, думаете, вы первый ко мне с этим приходите? Извините, у меня работа.
Когда я встала, его ладонь — широкая коротенькая лапка с перепонками между пальцев — перехватила меня за руку. Я вдруг увидела — почти наснила — как перехватываю эту лапку зубами. Не сильно, не насмерть, но надёжно. Моё. Быстро облизываюсь. Утиные перья липнут к моей морде.
— Мария Владимировна, пожалуйста. Хотя бы дослушайте.
Говорит очень тихо и очень твёрдо. Не по-утиному, нет. Лениво прокручиваю планы на вечер. Ах, Ванька же должен прибежать на занятие. Ладно, перебьётся.
— В десять на конечной двадцать пятого маршрута, — говорю я ему, и он выпускает мою руку. Прикосновение остаётся в памяти на несколько секунд, потом исчезает. Уже и не помню, каким оно было.
— Спасибо, — говорит он мне в спину, но я уже на улице.
В тот же вечер мы пьём коньяк у меня на кухне. Я вижу глазами Утёнка, как у меня загажено и задымлено. Но коньяк вкусный, а Утёнок пьяный. Поэтому дымить можно без всяких зазрений совести.
— Сил уже никаких нет, заела. Я и уходить пробовал, но она же ревёт, дура. Я не могу смотреть, как она ревёт, звереть начинаю. Кажется, что сам её убью. Вот прямо на месте.
— Да, это сурово, — с пониманием киваю я. У нас настоящий мужской разговор. — Когда ревёт дура — это сурово. Так почему не убьёшь?
— Не хочу грех на душу брать, — жёстко говорит мой Утёнок и опрокидывает в горло стопарь, а я откидываюсь назад, упираясь позвоночником в подоконник, и заливисто хохочу. Утёнок смотрит на меня, как заворожённый.
— Мил человек, неужели ты правда веришь, что если её убью для тебя я, на тебе не останется греха? — весело интересуюсь я. Утёнок вздрагивает.
— Как убить? При чём тут убить? Я просто хочу, чтобы она пропала. Сгинула с глаз моих, не могу я так больше…
— А куда, по-твоему, пропадают люди? Если насовсем?
— Не знаю, — говорит утёнок, и я вижу, что он правда не знает и знать не хочет.
И его ведь вполне можно понять. Не в том даже дело, что труп, кровь, следствие, нары — а в том, что грех на душу. Даже если заказать жену киллеру. Киллер-то запросит меньше, чем он предлагает мне. Но за что он заплатит наёмнику? Всё за те же кровь, труп, следствие, а там, глядишь, и нары — всяко случается. А мне он хочет заплатить за сон. Не за мой. За свой. За свой спокойный крепкий сон. О, у них, у тех, кто уже делал и ещё сделает мне такие предложения, богатая фантазия. Достаточная, чтобы во всех деталях вообразить то, что сделает с их недругами киллер, и достаточная, чтобы поверить в Снящих. Но недостаточная, чтобы вообразить, что Снящий сделает с их недругами — там, в своём сне. Этого они не то что не хотят знать, а не могут вообразить. Поэтому они всегда выбирали и будут выбирать нас. И предлагать нам деньги, которые нам не нужны.
Ну, мне-то, может, и не нужны, но кто-то когда-то всё же сумел заплатить достаточно за убийство эрцгерцога Фердинанда. И знал ведь, кому заплатить. Уж явно не тому, кто это убийство снил.
— Ну так что, по рукам? — спросил Утёнок, с надеждой заглядывая мне в лицо косенькими глазками. Не знаю, с чего он решил, будто та же история, только многословнее изложенная, произведёт на меня большее впечатление.
— Не выйдет, — чеканю я, пуская дым в его желтоватое лицо. А нет, не желтоватое уже, белеет мужик.
— П-почему? Я что, мало даю?
— Вам Борис Ефимович, — кривлю губы при этом имени, — что про меня говорил? Что я богородица?
— Господи помилуй, — Утёнок пугливо крестится. — Да я не думал совсем…
— Это я к тому, дорогой мой Лаврентий как вас там…
— Анатольевич…
— Анатольевич, я к тому, что не могу я просто взять и наснить вам что заблагорассудится. Чтобы увидеть во сне, как сгинет ваша жена, я должна этого испугаться. Или захотеть. — Я ему вру, вовсе я этого не должна — больше нет, но он ведь не знает про супервизии. — А я не из пугливых, сразу вам говорю.
— А… захотеть… — он быстро облизывает сухие губы, глаза разгораются угольками. — Захотеть? Как захотеть? Сколько мне вам пообещать, чтобы вы захотели?
Я медленно вдыхаю и выдыхаю. Со стороны это, наверное, кажется обычным вздохом. Искушение сильное. Очень сильное. Захотеть. Всё равно чего, я не знаю, что он может мне пообещать — лишь бы захотеть.
Но лисица хочет только крови. И жить. Базисный инстинкт.
— Поцелуйте-ка меня, Лаврентий Анатольевич, — говорю я и закрываю глаза. Сижу не шевелясь, чувствую его плоские шершавые губы на лице, на губах, и царапающее, как наждак, дыхание на моей коже. Пытаюсь испугаться или захотеть. Пытаюсь; в самом деле очень хочется. Хочется захотеть… ха… Да нет, это не желание. Это жажда.
Поняв, что всё впустую, я деловито вмазала Лаврентию Анатольевичу по шее и пинками препроводила в подъезд, где наставительно рекомендовала более не распивать коньяки и не приставать к малознакомым женщинам. Потом пошла в душ и долго мыла лицо и шею. Вспоминала, как ходила по пустырю позади штаб-квартиры Снящих в те самые ночи, когда там ещё шнырял тот самый маньяк. Медленно шла, далеко от огней. Ждала. Ждала, что хоть страшно станет, что ли. А когда страшно так и не стало, не огорчилась, просто удивилась — надо же, правда. Хотя, может, дело в том, что я чётко знала: этот маньяк меня не тронет. Иначе бы мне это приснилось. Приснилось бы тогда, когда сны ещё снились мне сами, без лисы…
А вот что меня тогда в самом деле потрясло, так это что никто — ни Игнат, ни Младший, ни даже Тимур — никто из них не наорал на меня и не оттаскал за волосы за то, что шлялась ночью одна по пустырю. Мне хотелось бы думать, что им тоже не снилось про меня ничего плохого, потому-то они и спокойны. Но на самом деле я знала, что они просто не боялись за меня. Так же, как не боялась той ночью я, даже слыша медленные неровные шаги за спиной, в шорохах ветра среди обломков старых труб.
Самое хреновое в нашем деле то, что жизнь становится такой предсказуемой.
Отмыв с себя запах Утёнка, я вылила остатки коньяка в раковину и тщательно протёрла мокрой тряпкой табурет, на котором сидел Лаврентий Анатольевич. Подумав, попрыскала в кухне дезинфектором. Окно было распахнуто, но дым выходил медленно.
Так-то, Младший, если это была твоя подстава, то один-ноль в мою пользу. Ты что же, решил из меня сделать саботажницу? Вот уж дуру-то нашёл. Как-нибудь я всё-таки спрошу у тебя, а что такого, по твоему мнению, этот недоносок действительно мог мне дать? Ведь недоносок же. Даже если и не подстава. На самом деле я была почти уверена, что не подстава. Уж слишком сильно мой Утёночек хотел порешить свою благоверную. В самом деле хотел.
Я знала, я чувствовала, как сильно он хотел.
Когда ему наконец удаётся уснуть, он видит лес. Лиственница, густой колючий подлесок, длинные гряды оврагов, заросших крапивой. В оврагах хорошо рыть норы. Грунт глинистый, податливый. Очень хорошо рыть норы. Он припадает носом к земле и берёт след. Он роет землю. Хорошо и глубоко, одержимо, растворившись в равномерном сокращении мышц на передних лапах. Так хорошо роется, и быстро, ух ты, ну прямо как бульдозером…
А потом вылетает из сна от моего подзатыльника.
— Ма-ария Владимировна!
— Что Ма-ария Владимировна, балбес, — сердито говорю я. — Сколько раз тебе повторять одно и то же. У лисицы нет мыслей. У неё только желание и страх. Когда мысли — это уже ты. Какой, на фиг, бульдозер? Что тебя вечно клинит на этом?
— Я не знаю, — сокрушённо сказал Ванька и почесал ушибленный затылок. Обиженно посмотрел на меня. — Драться-то зачем?
— Затем, что если б ты снил по-настоящему, то чёрт знает что там наснил бы уже.
— По-настоящему? А это… это всё разве не…
— Когда солдат проходит тренировку в армии и стреляет холостыми в своего кореша, валяясь в окопе носом в грязи, это по-настоящему?
— Н-ну…
— Ну, — говорю я, — давай-ка ещё разок. Только теперь просто рыть. Понял? Просто рыть.
— Понял, — Ванька молча смотрит, как я взбалтываю новый раствор — ещё слабее прежнего — а потом говорит: — А что там?
— Где?
— Ну там, где я рою. Там же что-то есть? Лисица не роет просто так, она же чего-то хочет?
О-паньки. Приплыли. На месяц раньше, чем до такого вопроса додумалась в своё время я сама.
— А это уже не тебе решать.
— А кто будет решать? И когда? Мне надоело рыть просто так.
Эх, парень, рыть не просто так надоедает ещё быстрее. Но тебе пока рановато это знать.
— Вот когда примут в группу, тогда и станешь рыть за делом. А пока это просто нора. Для тебя. Твоя собственная нора, понимаешь?
— Чтобы спрятаться? — спрашивает Ванька и хмурится. Ему не нравится эта мысль.
— Прятаться. Спать, набираться сил. Съедать добычу. Выжидать в засаде. Это уж как захочет твоя лисица. Но только не ты.
— Понятно, — говорит Ванька, и я вижу, что он действительно понял. Способный пацан, ничего не скажешь. Но его гложет что-то ещё, и я, опустив руку со шприцем, требовательно говорю:
— Ну?
Тогда он спрашивает:
— А там можно что угодно…. ну, нарыть? Если так скажут. Всё-всё что угодно?
Что-то гложет его, что-то грызёт, рвёт изнутри на части. И он на что-то надеется. Отчаянно. Слепо. Видать, он тоже что-то потерял. Или боится потерять. Или хочет вернуть. Один чёрт.
М-да, хреновый из меня педагог. А я всегда это говорила.
— Ты часто видел, чтоб люди летали?
— Чего? — хлопает рыжими ресницами.
— Видел, чтобы море расходилось к берегам? Чтобы летом была метель, чтоб вчерашний день можно было прожить иначе? Чтобы девка, пославшая тебя на три буквы, вдруг с ходу валилась к тебе в койку, а твоего смертного врага раздавливало катком, стоило тебе его проклясть? Видал такое?
— Да не очень, — тихо отвечает Ванька. Неужто с девкой попала в точку? Надо же.
— А знаешь, почему не видал?
— Потому что так не бывает.
— Ага. А почему не бывает? Ну, думай. Я тебе говорила.
Он подумал, потом робко предположил:
— Мы этого не сним?
— Точно. Мы этого не сним. Мы сним только то, что сумеем себе представить так, как будто оно взаправду может быть. А ты веришь, что можешь полететь взаправду? Только честно? — Ванька мотает головой, я киваю. — И никто не верит. То есть как бы упорно тебе не снилось, что у тебя выросли крылья или ты стал кинозвездой, если твоему сну не за что зацепиться в реальности, он сам даст тебе об этом знать. Хаотичностью, блеклыми красками, бессвязностью, безумием. И останется просто сном.
— Просто сном, — задумчиво повторяет Ванька. Ему придётся привыкнуть к мысли, что в его жизни, оказывается, ещё остались просто сны. И он пока не знает, что с каждым годом их будет всё больше. Тогда-то он и вообразит, будто научился спать без сновидений. — И что, совсем-совсем никто не верит? Не… хочет?
— Некоторые, — сказала я неохотно. — Очень редко. Пару раз за эпоху. Всякие там Да Винчи с Коперниками… Но эти ближе к главному супервизору. Нам до них далеко.
Тогда Ванька снова спрашивает:
— А как поговорить с главным супервизором?
Я собираюсь ответить — не то, что он хочет услышать, а то, что принято отвечать — но тут звонит телефон. Чёрт, и когда я уже соберусь поставить автоответчик? И вообще жуть как интересно, кто это может быть в такое время. Глухая ночь сейчас, не знаю даже точно, сколько может быть времени. Фонарь под окном уже погас.
— Ну чего? — спрашиваю я, срывая трубку.
Слышу опять этот голос. Слушаю.
Я слушаю, потом вынимаю сигарету изо рта и держу её между пальцами. Просто слушаю, ничего не говорю. Потом кладу трубку. Когда она опускается на рычаги, плачущий голос Инги ещё летит из него, далёкий, звонкий, как стекло.
— Мария Владимировна, что случилось?
Куда-то делась сигарета из пальцев. Только что тут была. Ладно, я достаю из кармана пачку, беру новую сигарету, зажигалку… нет зажигалки. Ладно, спички. Тут вон с прошлого раза ещё валяется коробок… Беру его, чиркаю. Чиркаю. Чиркаю.
Голос сквозь плотную ватную пелену:
— Мария Владимировна?
Замечаю, что чиркаю по серному боку коробка не спичкой, а сигаретой.
Смотрю Ивану Сергеевичу Розарову в глаза. Сквозь тот же слой ваты слышу свой голос:
— Главный супервизор, значит…
— Мария Владими…
— Сядь, Ваня. Сядь напротив меня. Так.
Он садится. Я широко расставляю ноги, наклоняюсь вперёд (лисица во мне даже сквозь слой ваты слышит, как падают с колена спички — проклятое эхо…), беру руки Вани в свои ладони. Странные руки у меня, большие.
— Хочешь, Ваня, мы поговорим с главным супервизором прямо сейчас? — спрашиваю я, улыбаясь, как полная дура. Может, он кивает, а может, нет, я не вижу, и просто свожу его руки вместе, прижимая ладонями друг к дружке. — Мы поговорим. Прямо сейчас. Повторяй за мной. Отче наш, сущий на небесах, да святится имя Твоё, да приидет царствие…
Я роняю его руки. Откидываюсь на спинку кресла. Закрываю глаза и говорю:
— Прости, мальчик. Прости. Это ничего.
— Вам нужно что-нибудь? — шепотом.
— Ага. Сбегай за сигаретами.
И он бежит. Я вижу закрытыми глазами, как он бежит, скатываясь по лестнице кубарем, влетает в ночной ларёк, тормошит дремлющую продавщицу… Я это вижу. Я это сню.
Когда я наконец смогла уснуть, мне приснилась пустыня.
Жар раскалённых камней покусывает мозоли на моих лапах. Я иду, низко пригнув шею, шерсть на загривке стоит дыбом. Я хочу есть и пить. Солнце припекает затылок. Мои глаза подёрнуты мутной плёнкой, но у меня острый слух и острый нюх. Я знаю, где я, и знаю, что там, впереди. Я иду на запах, неторопливо, уверенно. Я не лисица, мне некуда спешить и не надо быть осторожной. Мою добычу не надо ловить и выслеживать. Её надо просто взять. Просто прийти и взять. Вот она, я пришла и возьму её. Огромное гниющее тело, мне одной его не одолеть, зато я смогу насытиться. Это всё, чего я хочу — есть. Я хочу есть и пить. Тут ещё много крови, и я лакаю кровь. Камень острый, но мой язык шершавый, я не поранюсь. Кровь, потом сладкое мясо. Много-много мяса. И всё мне одной, если только не подоспеют стервятники.
Стервятники здесь — единственные враги гиены. Это будет мой страх.
И никаких лисиц больше. Никаких нор.
— Офигеть можно, — сказал Тимур. — Маш, и ты этого не замечала? Ничего не замечала?
— Я всегда говорила, что педагог из меня хреновый, — отозвалась я скучным голосом. Тимур покачал головой, а я добавила: — Ты бы на моём месте точно заметил. И сразу. Может, даже расколол бы его.
— И он не говорил тебе ничего такого?.. И ты не чувствовала это по его снам?
— Говорю же, нет, — отрезала я и с вызовом посмотрела на Младшего, молчаливо наблюдавшего за мной из своего кресла. Стилус ноутбука в его руке похож на маленький тонкий нож. — Впредь вам наука принимать самоотводы.
— Всё равно поверить не могу, — сказал Тимур. — Такой сопляк… Он стал бы очень сильным Снящим. Явно не для нашей группы.
— Может, они его так проверяли, — предположила я. — Чтобы саботажничать, много ума не надо. А вот чтобы замести следы…
— Наследил он порядочно, — говорит Младший. Странная для него фраза — отрывистая и почти грубая. Я бы ждала от него скорее чего-то вроде «Саботажник оставил некоторое количество неопровержимых улик, неопровержимо свидетельствующих его причастность и ля-ля-ля». — Всё, что он наснил, реализовывалось в одном и том же месте: лиственный лес, в радиусе пятидесяти метров от оврага. Видимо, он создавал в сознании сон-оболочку лисицы, там всюду горы лисьего помёта и несколько нор. При том, что лисицы в этом лесу не водятся.
— Серьёзно напортачил? — поинтересовался Тимур.
— Как сказать, — Младший вздохнул. — Несколько необъяснимых смертей. Пара-тройка ям, из которых, вероятно, выкапывали что-то вроде клада…
— Там, где его отродясь не было, — хмурится Тимур. Его руки скрещены на груди.
— Спецприказов не поступало, — возразил Младший. — Значит, саботажник ликвидирован вовремя. Если что, в старших группах подправят.
— Мы и сами могли бы. Вырастили тут гниду, понимаешь…
— Это не в нашей компетенции, — коротко отвечает Младший, и мы закрываем тему.
В эту супервизию мы даже ничего не сним: нас собрали только для того, чтобы оповестить об отмене тревоги. Это вторая супервизия за неделю, в прошлый раз с нами на контакт напрямую выходил старший супервизор — снимал слепок снов-оболочек. Редкая мера, крайняя — на моей памяти её никогда ещё не предпринимали. Уже тогда стало ясно, что они собрали все необходимые улики и теперь просто ищут, кому бы их пришить, как менты ищут преступника по отпечаткам пальцев. А Ванюшка-то мой немало пальчиков оставил… В тот вечер он тоже был с нами. Стеснялся и никак не хотел садиться в общий круг. Жался на краешке кресла, повернув колени в сторону двери. Это стало его первой и последней супервизией.
Интересно, старшему супервизору понравилась моя гиена?
— Подожди меня, Мария, — говорит Игнат, когда я иду к лестнице. Младший с Тимуром уже внизу, негромко переговариваются: Тимур всё никак не может поверить. Такой сопляк, говорит… и такие упорные сны.
Я жду. Игнат неторопливо одевается, глядя в тёмное окно. Берёт зонт в левую руку (на улице нет дождя, но тучи собирались с самого утра), правую молча предлагает мне. Я опираюсь ему на локоть. Мы очень-очень медленно идём вниз.
— Ты не спросила, что с ним стало.
Не спросила, да? И правда. А зачем? Я это и так знаю. Вернее, знаю, что никто не скажет мне этого наверняка. Кроме того, что мальчишка мёртв — а остальное разве важно?
— Ты ведь отдавала себе в этом отчёт?
Он что, и впрямь ждёт ответа? Я крепче сжимаю его локоть, приникая поуютнее к большому, надёжному мужскому телу.
— Не понимаю, о чём ты говоришь.
Игнат не остановился, не выругался, не оттолкнул меня. Даже не сбавил шага. И я вдруг с холодной, спокойной уверенностью поняла, что он давно знал. Может, с самого начала.
— Зачем ты это сделала?
Я фыркаю, не удержавшись.
— Милый мой, спроси-ка убийцу, зачем он подставляет первого попавшегося лоха. Затем что жить охота, вот зачем.
— Правда? Ты хочешь жить? Очень хочешь? — в его голосе нет издёвки, нет злости, даже осуждения нет. Он очень спокоен. Холодный мой, строгий. И что-нибудь, что рифмуется со словом «вечность». — Я спрашиваю, не почему ты подставила мальчика, а зачем ты берёшь заказы… на сны.
Он запнулся на секунду, словно не зная, как бы это правильнее назвать. Саботаж? Слишком формально, да к тому же — эвфемизм. Это не саботаж. Это терроризм. Самый натуральный, только это понимаешь, лишь когда входишь во вкус.
— Что они тебе дают? — спрашивает Игнат, и я вижу, что он просто хочет знать. Просто не понимает и хочет, чтобы я ему объяснила. Я внезапно осознаю, почему он звонил мне несколько ночей назад. И почему он сейчас, здесь, со мной.
Я вздыхаю и на миг прижимаюсь щекой к его плечу.
— Как бы тебе сказать… — Это и правда оказывается нелегко — хотя для меня всё так просто и понятно. — Это… желания. И страхи. Их желания и страхи, с которыми они ко мне приходят. Был тут недавно один… я думала, он от Младшего, и послала его на хрен. Хотел, чтобы я его жену убила. Но, знаешь, если бы мне понравилось… если бы его желание мне понравилось, я бы сделала это. Несмотря на осторожность. Я должна быть осторожна. Да, — слегка откидываю голову и смеюсь. Смех летит между перилами к верхним этажам.
Игнат молчит какое-то время, потом спрашивает:
— О чём они обычно просят?
Я лисица… я рою землю. Когда я осторожно, аккуратно передавала Ивану свою сон-оболочку, он тоже рыл землю, и спросил меня, зачем. Что там, под землёй. Я соврала ему тогда, что это как старшие скажут. А на самом деле там может быть что угодно. Всё, что угодно. Например, что-то твёрдое жёлтое без запаха. Несколько недель назад я нарыла десятикилограммовый слиток золота для человека, одержимого золотой лихорадкой. Когда он пришёл ко мне и распаковывал сигареты трясущимися руками, я знала, что ему не нужны деньги, что он просто поставит этот слиток у себя в подвале и будет протирать его мягкой тряпочкой. Сущий фетишист. Это показалось мне забавным. Его дрожь, его жажда. Он был почти нищим, этот фетишист, ему даже нечем было мне заплатить, но я не взяла с него денег. Зачем мне деньги? Я просто нарыла ему это золото, и хотя лисица во мне не знала, что это такое жёлтое и без запаха она нашла рядом с мышиной норой, я в лисице дрожала над этим золотом, я хотела его — я очень хорошо помнила, как это: хотеть…
Или бояться тоже. Мёртвое тело мужчины недалеко от лисьей норы. Пьяное убийство на пикнике. Убийца плакал, как сущее дитя. И хотел, чтобы этого не было. Хотел, чтобы это пропало. Он боялся, но не суда, а собственных снов. Я забрала у него этот сон. Я сделала его своим. И тело исчезло — просто исчезло, как будто не было никогда ни его, ни человека…
Да, я знаю, это не просто против правил — это против законов природы. Там никогда не было никакого золота, и ни один материальный объект в природе не может просто исчезнуть без следа. Но я делала это. Их страсть и их страх делали это возможным для меня. Страсть и страх, которых сама я лишилась давным-давно.
— Это ничем не отличается от того, что мы делаем на супервизиях, — запоздало отвечаю я на вопрос Игната. Он чувствует, что я лгу, но его это, видимо, устраивает.
Мы выходим из подъезда и останавливаемся перед ступеньками, ведущими к дороге. Дождь всё-таки пошёл, частые тягучие камни барабанят по бетону под нашими ногами. Игнат раскрывает зонт, хлопок пружины звучит отрывисто, как пистолетный выстрел. Мы стоим под зонтом друг против друга и смотрим друг на друга. У Игната очень спокойное лицо. Он суёт руку за пазуху и достаёт прямоугольный конверт.
— Что это? — спрашиваю я, когда он вкладывает конверт мне в руку.
— Билет до Лондона. Тебя переводят туда. Младший сказал, чтобы это сделал я.
— Почему? — спросила я тупо, хотя надо было спросить совсем не это.
— Не знаю.
Какой он… спокойный. И правда ведь не знает. Ему всё равно. Он знает только то, что хочет. Он ведь Снящий, ему нельзя знать и хотеть слишком много.
Я приоткрыла конверт и заглянула в него. Конверт узкий, я разглядела только жёлтый корешок бланка страховки.
— Меня переводят в старшую группу?
Игнат почти улыбается. Но в этой улыбке тепла не больше, чем в воде, которая льётся с зонта ему на плащ.
— В старшую. В самую старшую, — говорит он мне, как ребёнку. А я правда ребёнок, я не понимаю ни черта… — Чему ты так удивляешься, Мария? Ты же сама сказала: мало устроить саботаж, надо суметь замести следы. Ты сумела. Не подкопаешься. Высший класс.
Надо сказать что-нибудь. Хоть бы матом, что ли, но язык у меня присох к нёбу. Дико хочется курить. Да, хочется. И выть хочется, и ткнуться этому прекрасному ледяному ублюдку лицом в грудь и реветь, как белуга. Жутко хочется, только это не та жажда. Так хотят звери… и Снящие. Люди хотят другого.
— Знали, значит? — хрипло спрашиваю я, глядя ему за плечо. Ну конечно, какая же я дура, они не могли не вычислить Бориса — а может, он и сам раскололся, всё-таки лабораторный персонал наверняка подбирают не менее тщательно, чем самих Снящих. Но потом я слышу следующие слова Игната и понимаю, что всё ещё проще.
— Мария, пожалуйста, я не просила бы, если бы…
— Я спрашиваю, всё?
Она коротко выдыхает, потом отвечает.
— Да, но…
— Теперь слушай меня, — говорю я. — Если тебе надо денег, выгони мужа взашей и найди себе нормальную работу. Дочь сдай в интернат, мать — в хоспис. Если тебе надо поныть, звони на телефон доверия в женский центр. Прекрати меня доставать. Ты мне никто.
— Она же и твоя мать тоже! — кричит Инга.
— Ты мне никто, — говорю я снова и кладу трубку. Какое-то время держу на ней руку, потом убираю.
Потом сню.
Лисица трусцой бежит вдоль оврага и видит тело. Лисица настороженно тянет носом воздух и уже знает об этом теле всё: что оно человечье, что это был самец, что лежит он тут третий день. Он сильно пахнет и может привести волков или других людей. А у лисицы совсем близко нора. Лисица хочет, чтобы тела здесь не было, и как можно скорее. Лисица зло лает на тело. Человечий самец не видит её и не слышит. Он ей никто.
Утёнок пришёл в обеденный перерыв. Выследил, когда я выбежала в кафешку под офисом пропустить стаканчик чего-нибудь, чем от меня потом не будет пахнуть. Днём я притворяюсь, будто работаю в фотоателье на ксероксе. Шеф у меня нервный.
Кафе было почти пустым, и Утёнок говорил вполголоса, не боясь быть услышанным. Я задумчиво кусала бутерброд и слушала не перебивая. Он действительно был страшно похож на утёнка. Такой маленький, косолапенький, нездорового желтоватого оттенка, с характерным носиком. И если я не ошибаюсь, он был подсадной уткой, которую подослал ко мне Младший. Не утка, а так, уточка. Утёночек. Такой смешной.
Назвался он Лаврентием Анатольевичем. Меня всю жизнь окружают люди с непроизносимыми именами.
— Почему вы думаете, что я это сделаю? — спросила я, когда кофе и бутерброд были уничтожены, а сигареты ещё надеялись выжить. Тоже смешные.
Лаврентий Анатольевич недоверчиво задвигал широким носиком.
— Простите, но Борис Ефимович мне ясно сказал…
— Вы, видимо, чего-то недопоняли. Я не выполняю подобных заказов.
— Но вы ведь даже не дослушали!
— Мне не надо дослушивать. Вы что, думаете, вы первый ко мне с этим приходите? Извините, у меня работа.
Когда я встала, его ладонь — широкая коротенькая лапка с перепонками между пальцев — перехватила меня за руку. Я вдруг увидела — почти наснила — как перехватываю эту лапку зубами. Не сильно, не насмерть, но надёжно. Моё. Быстро облизываюсь. Утиные перья липнут к моей морде.
— Мария Владимировна, пожалуйста. Хотя бы дослушайте.
Говорит очень тихо и очень твёрдо. Не по-утиному, нет. Лениво прокручиваю планы на вечер. Ах, Ванька же должен прибежать на занятие. Ладно, перебьётся.
— В десять на конечной двадцать пятого маршрута, — говорю я ему, и он выпускает мою руку. Прикосновение остаётся в памяти на несколько секунд, потом исчезает. Уже и не помню, каким оно было.
— Спасибо, — говорит он мне в спину, но я уже на улице.
В тот же вечер мы пьём коньяк у меня на кухне. Я вижу глазами Утёнка, как у меня загажено и задымлено. Но коньяк вкусный, а Утёнок пьяный. Поэтому дымить можно без всяких зазрений совести.
— Сил уже никаких нет, заела. Я и уходить пробовал, но она же ревёт, дура. Я не могу смотреть, как она ревёт, звереть начинаю. Кажется, что сам её убью. Вот прямо на месте.
— Да, это сурово, — с пониманием киваю я. У нас настоящий мужской разговор. — Когда ревёт дура — это сурово. Так почему не убьёшь?
— Не хочу грех на душу брать, — жёстко говорит мой Утёнок и опрокидывает в горло стопарь, а я откидываюсь назад, упираясь позвоночником в подоконник, и заливисто хохочу. Утёнок смотрит на меня, как заворожённый.
— Мил человек, неужели ты правда веришь, что если её убью для тебя я, на тебе не останется греха? — весело интересуюсь я. Утёнок вздрагивает.
— Как убить? При чём тут убить? Я просто хочу, чтобы она пропала. Сгинула с глаз моих, не могу я так больше…
— А куда, по-твоему, пропадают люди? Если насовсем?
— Не знаю, — говорит утёнок, и я вижу, что он правда не знает и знать не хочет.
И его ведь вполне можно понять. Не в том даже дело, что труп, кровь, следствие, нары — а в том, что грех на душу. Даже если заказать жену киллеру. Киллер-то запросит меньше, чем он предлагает мне. Но за что он заплатит наёмнику? Всё за те же кровь, труп, следствие, а там, глядишь, и нары — всяко случается. А мне он хочет заплатить за сон. Не за мой. За свой. За свой спокойный крепкий сон. О, у них, у тех, кто уже делал и ещё сделает мне такие предложения, богатая фантазия. Достаточная, чтобы во всех деталях вообразить то, что сделает с их недругами киллер, и достаточная, чтобы поверить в Снящих. Но недостаточная, чтобы вообразить, что Снящий сделает с их недругами — там, в своём сне. Этого они не то что не хотят знать, а не могут вообразить. Поэтому они всегда выбирали и будут выбирать нас. И предлагать нам деньги, которые нам не нужны.
Ну, мне-то, может, и не нужны, но кто-то когда-то всё же сумел заплатить достаточно за убийство эрцгерцога Фердинанда. И знал ведь, кому заплатить. Уж явно не тому, кто это убийство снил.
— Ну так что, по рукам? — спросил Утёнок, с надеждой заглядывая мне в лицо косенькими глазками. Не знаю, с чего он решил, будто та же история, только многословнее изложенная, произведёт на меня большее впечатление.
— Не выйдет, — чеканю я, пуская дым в его желтоватое лицо. А нет, не желтоватое уже, белеет мужик.
— П-почему? Я что, мало даю?
— Вам Борис Ефимович, — кривлю губы при этом имени, — что про меня говорил? Что я богородица?
— Господи помилуй, — Утёнок пугливо крестится. — Да я не думал совсем…
— Это я к тому, дорогой мой Лаврентий как вас там…
— Анатольевич…
— Анатольевич, я к тому, что не могу я просто взять и наснить вам что заблагорассудится. Чтобы увидеть во сне, как сгинет ваша жена, я должна этого испугаться. Или захотеть. — Я ему вру, вовсе я этого не должна — больше нет, но он ведь не знает про супервизии. — А я не из пугливых, сразу вам говорю.
— А… захотеть… — он быстро облизывает сухие губы, глаза разгораются угольками. — Захотеть? Как захотеть? Сколько мне вам пообещать, чтобы вы захотели?
Я медленно вдыхаю и выдыхаю. Со стороны это, наверное, кажется обычным вздохом. Искушение сильное. Очень сильное. Захотеть. Всё равно чего, я не знаю, что он может мне пообещать — лишь бы захотеть.
Но лисица хочет только крови. И жить. Базисный инстинкт.
— Поцелуйте-ка меня, Лаврентий Анатольевич, — говорю я и закрываю глаза. Сижу не шевелясь, чувствую его плоские шершавые губы на лице, на губах, и царапающее, как наждак, дыхание на моей коже. Пытаюсь испугаться или захотеть. Пытаюсь; в самом деле очень хочется. Хочется захотеть… ха… Да нет, это не желание. Это жажда.
Поняв, что всё впустую, я деловито вмазала Лаврентию Анатольевичу по шее и пинками препроводила в подъезд, где наставительно рекомендовала более не распивать коньяки и не приставать к малознакомым женщинам. Потом пошла в душ и долго мыла лицо и шею. Вспоминала, как ходила по пустырю позади штаб-квартиры Снящих в те самые ночи, когда там ещё шнырял тот самый маньяк. Медленно шла, далеко от огней. Ждала. Ждала, что хоть страшно станет, что ли. А когда страшно так и не стало, не огорчилась, просто удивилась — надо же, правда. Хотя, может, дело в том, что я чётко знала: этот маньяк меня не тронет. Иначе бы мне это приснилось. Приснилось бы тогда, когда сны ещё снились мне сами, без лисы…
А вот что меня тогда в самом деле потрясло, так это что никто — ни Игнат, ни Младший, ни даже Тимур — никто из них не наорал на меня и не оттаскал за волосы за то, что шлялась ночью одна по пустырю. Мне хотелось бы думать, что им тоже не снилось про меня ничего плохого, потому-то они и спокойны. Но на самом деле я знала, что они просто не боялись за меня. Так же, как не боялась той ночью я, даже слыша медленные неровные шаги за спиной, в шорохах ветра среди обломков старых труб.
Самое хреновое в нашем деле то, что жизнь становится такой предсказуемой.
Отмыв с себя запах Утёнка, я вылила остатки коньяка в раковину и тщательно протёрла мокрой тряпкой табурет, на котором сидел Лаврентий Анатольевич. Подумав, попрыскала в кухне дезинфектором. Окно было распахнуто, но дым выходил медленно.
Так-то, Младший, если это была твоя подстава, то один-ноль в мою пользу. Ты что же, решил из меня сделать саботажницу? Вот уж дуру-то нашёл. Как-нибудь я всё-таки спрошу у тебя, а что такого, по твоему мнению, этот недоносок действительно мог мне дать? Ведь недоносок же. Даже если и не подстава. На самом деле я была почти уверена, что не подстава. Уж слишком сильно мой Утёночек хотел порешить свою благоверную. В самом деле хотел.
Я знала, я чувствовала, как сильно он хотел.
Когда ему наконец удаётся уснуть, он видит лес. Лиственница, густой колючий подлесок, длинные гряды оврагов, заросших крапивой. В оврагах хорошо рыть норы. Грунт глинистый, податливый. Очень хорошо рыть норы. Он припадает носом к земле и берёт след. Он роет землю. Хорошо и глубоко, одержимо, растворившись в равномерном сокращении мышц на передних лапах. Так хорошо роется, и быстро, ух ты, ну прямо как бульдозером…
А потом вылетает из сна от моего подзатыльника.
— Ма-ария Владимировна!
— Что Ма-ария Владимировна, балбес, — сердито говорю я. — Сколько раз тебе повторять одно и то же. У лисицы нет мыслей. У неё только желание и страх. Когда мысли — это уже ты. Какой, на фиг, бульдозер? Что тебя вечно клинит на этом?
— Я не знаю, — сокрушённо сказал Ванька и почесал ушибленный затылок. Обиженно посмотрел на меня. — Драться-то зачем?
— Затем, что если б ты снил по-настоящему, то чёрт знает что там наснил бы уже.
— По-настоящему? А это… это всё разве не…
— Когда солдат проходит тренировку в армии и стреляет холостыми в своего кореша, валяясь в окопе носом в грязи, это по-настоящему?
— Н-ну…
— Ну, — говорю я, — давай-ка ещё разок. Только теперь просто рыть. Понял? Просто рыть.
— Понял, — Ванька молча смотрит, как я взбалтываю новый раствор — ещё слабее прежнего — а потом говорит: — А что там?
— Где?
— Ну там, где я рою. Там же что-то есть? Лисица не роет просто так, она же чего-то хочет?
О-паньки. Приплыли. На месяц раньше, чем до такого вопроса додумалась в своё время я сама.
— А это уже не тебе решать.
— А кто будет решать? И когда? Мне надоело рыть просто так.
Эх, парень, рыть не просто так надоедает ещё быстрее. Но тебе пока рановато это знать.
— Вот когда примут в группу, тогда и станешь рыть за делом. А пока это просто нора. Для тебя. Твоя собственная нора, понимаешь?
— Чтобы спрятаться? — спрашивает Ванька и хмурится. Ему не нравится эта мысль.
— Прятаться. Спать, набираться сил. Съедать добычу. Выжидать в засаде. Это уж как захочет твоя лисица. Но только не ты.
— Понятно, — говорит Ванька, и я вижу, что он действительно понял. Способный пацан, ничего не скажешь. Но его гложет что-то ещё, и я, опустив руку со шприцем, требовательно говорю:
— Ну?
Тогда он спрашивает:
— А там можно что угодно…. ну, нарыть? Если так скажут. Всё-всё что угодно?
Что-то гложет его, что-то грызёт, рвёт изнутри на части. И он на что-то надеется. Отчаянно. Слепо. Видать, он тоже что-то потерял. Или боится потерять. Или хочет вернуть. Один чёрт.
М-да, хреновый из меня педагог. А я всегда это говорила.
— Ты часто видел, чтоб люди летали?
— Чего? — хлопает рыжими ресницами.
— Видел, чтобы море расходилось к берегам? Чтобы летом была метель, чтоб вчерашний день можно было прожить иначе? Чтобы девка, пославшая тебя на три буквы, вдруг с ходу валилась к тебе в койку, а твоего смертного врага раздавливало катком, стоило тебе его проклясть? Видал такое?
— Да не очень, — тихо отвечает Ванька. Неужто с девкой попала в точку? Надо же.
— А знаешь, почему не видал?
— Потому что так не бывает.
— Ага. А почему не бывает? Ну, думай. Я тебе говорила.
Он подумал, потом робко предположил:
— Мы этого не сним?
— Точно. Мы этого не сним. Мы сним только то, что сумеем себе представить так, как будто оно взаправду может быть. А ты веришь, что можешь полететь взаправду? Только честно? — Ванька мотает головой, я киваю. — И никто не верит. То есть как бы упорно тебе не снилось, что у тебя выросли крылья или ты стал кинозвездой, если твоему сну не за что зацепиться в реальности, он сам даст тебе об этом знать. Хаотичностью, блеклыми красками, бессвязностью, безумием. И останется просто сном.
— Просто сном, — задумчиво повторяет Ванька. Ему придётся привыкнуть к мысли, что в его жизни, оказывается, ещё остались просто сны. И он пока не знает, что с каждым годом их будет всё больше. Тогда-то он и вообразит, будто научился спать без сновидений. — И что, совсем-совсем никто не верит? Не… хочет?
— Некоторые, — сказала я неохотно. — Очень редко. Пару раз за эпоху. Всякие там Да Винчи с Коперниками… Но эти ближе к главному супервизору. Нам до них далеко.
Тогда Ванька снова спрашивает:
— А как поговорить с главным супервизором?
Я собираюсь ответить — не то, что он хочет услышать, а то, что принято отвечать — но тут звонит телефон. Чёрт, и когда я уже соберусь поставить автоответчик? И вообще жуть как интересно, кто это может быть в такое время. Глухая ночь сейчас, не знаю даже точно, сколько может быть времени. Фонарь под окном уже погас.
— Ну чего? — спрашиваю я, срывая трубку.
Слышу опять этот голос. Слушаю.
Я слушаю, потом вынимаю сигарету изо рта и держу её между пальцами. Просто слушаю, ничего не говорю. Потом кладу трубку. Когда она опускается на рычаги, плачущий голос Инги ещё летит из него, далёкий, звонкий, как стекло.
— Мария Владимировна, что случилось?
Куда-то делась сигарета из пальцев. Только что тут была. Ладно, я достаю из кармана пачку, беру новую сигарету, зажигалку… нет зажигалки. Ладно, спички. Тут вон с прошлого раза ещё валяется коробок… Беру его, чиркаю. Чиркаю. Чиркаю.
Голос сквозь плотную ватную пелену:
— Мария Владимировна?
Замечаю, что чиркаю по серному боку коробка не спичкой, а сигаретой.
Смотрю Ивану Сергеевичу Розарову в глаза. Сквозь тот же слой ваты слышу свой голос:
— Главный супервизор, значит…
— Мария Владими…
— Сядь, Ваня. Сядь напротив меня. Так.
Он садится. Я широко расставляю ноги, наклоняюсь вперёд (лисица во мне даже сквозь слой ваты слышит, как падают с колена спички — проклятое эхо…), беру руки Вани в свои ладони. Странные руки у меня, большие.
— Хочешь, Ваня, мы поговорим с главным супервизором прямо сейчас? — спрашиваю я, улыбаясь, как полная дура. Может, он кивает, а может, нет, я не вижу, и просто свожу его руки вместе, прижимая ладонями друг к дружке. — Мы поговорим. Прямо сейчас. Повторяй за мной. Отче наш, сущий на небесах, да святится имя Твоё, да приидет царствие…
Я роняю его руки. Откидываюсь на спинку кресла. Закрываю глаза и говорю:
— Прости, мальчик. Прости. Это ничего.
— Вам нужно что-нибудь? — шепотом.
— Ага. Сбегай за сигаретами.
И он бежит. Я вижу закрытыми глазами, как он бежит, скатываясь по лестнице кубарем, влетает в ночной ларёк, тормошит дремлющую продавщицу… Я это вижу. Я это сню.
Когда я наконец смогла уснуть, мне приснилась пустыня.
Жар раскалённых камней покусывает мозоли на моих лапах. Я иду, низко пригнув шею, шерсть на загривке стоит дыбом. Я хочу есть и пить. Солнце припекает затылок. Мои глаза подёрнуты мутной плёнкой, но у меня острый слух и острый нюх. Я знаю, где я, и знаю, что там, впереди. Я иду на запах, неторопливо, уверенно. Я не лисица, мне некуда спешить и не надо быть осторожной. Мою добычу не надо ловить и выслеживать. Её надо просто взять. Просто прийти и взять. Вот она, я пришла и возьму её. Огромное гниющее тело, мне одной его не одолеть, зато я смогу насытиться. Это всё, чего я хочу — есть. Я хочу есть и пить. Тут ещё много крови, и я лакаю кровь. Камень острый, но мой язык шершавый, я не поранюсь. Кровь, потом сладкое мясо. Много-много мяса. И всё мне одной, если только не подоспеют стервятники.
Стервятники здесь — единственные враги гиены. Это будет мой страх.
И никаких лисиц больше. Никаких нор.
— Офигеть можно, — сказал Тимур. — Маш, и ты этого не замечала? Ничего не замечала?
— Я всегда говорила, что педагог из меня хреновый, — отозвалась я скучным голосом. Тимур покачал головой, а я добавила: — Ты бы на моём месте точно заметил. И сразу. Может, даже расколол бы его.
— И он не говорил тебе ничего такого?.. И ты не чувствовала это по его снам?
— Говорю же, нет, — отрезала я и с вызовом посмотрела на Младшего, молчаливо наблюдавшего за мной из своего кресла. Стилус ноутбука в его руке похож на маленький тонкий нож. — Впредь вам наука принимать самоотводы.
— Всё равно поверить не могу, — сказал Тимур. — Такой сопляк… Он стал бы очень сильным Снящим. Явно не для нашей группы.
— Может, они его так проверяли, — предположила я. — Чтобы саботажничать, много ума не надо. А вот чтобы замести следы…
— Наследил он порядочно, — говорит Младший. Странная для него фраза — отрывистая и почти грубая. Я бы ждала от него скорее чего-то вроде «Саботажник оставил некоторое количество неопровержимых улик, неопровержимо свидетельствующих его причастность и ля-ля-ля». — Всё, что он наснил, реализовывалось в одном и том же месте: лиственный лес, в радиусе пятидесяти метров от оврага. Видимо, он создавал в сознании сон-оболочку лисицы, там всюду горы лисьего помёта и несколько нор. При том, что лисицы в этом лесу не водятся.
— Серьёзно напортачил? — поинтересовался Тимур.
— Как сказать, — Младший вздохнул. — Несколько необъяснимых смертей. Пара-тройка ям, из которых, вероятно, выкапывали что-то вроде клада…
— Там, где его отродясь не было, — хмурится Тимур. Его руки скрещены на груди.
— Спецприказов не поступало, — возразил Младший. — Значит, саботажник ликвидирован вовремя. Если что, в старших группах подправят.
— Мы и сами могли бы. Вырастили тут гниду, понимаешь…
— Это не в нашей компетенции, — коротко отвечает Младший, и мы закрываем тему.
В эту супервизию мы даже ничего не сним: нас собрали только для того, чтобы оповестить об отмене тревоги. Это вторая супервизия за неделю, в прошлый раз с нами на контакт напрямую выходил старший супервизор — снимал слепок снов-оболочек. Редкая мера, крайняя — на моей памяти её никогда ещё не предпринимали. Уже тогда стало ясно, что они собрали все необходимые улики и теперь просто ищут, кому бы их пришить, как менты ищут преступника по отпечаткам пальцев. А Ванюшка-то мой немало пальчиков оставил… В тот вечер он тоже был с нами. Стеснялся и никак не хотел садиться в общий круг. Жался на краешке кресла, повернув колени в сторону двери. Это стало его первой и последней супервизией.
Интересно, старшему супервизору понравилась моя гиена?
— Подожди меня, Мария, — говорит Игнат, когда я иду к лестнице. Младший с Тимуром уже внизу, негромко переговариваются: Тимур всё никак не может поверить. Такой сопляк, говорит… и такие упорные сны.
Я жду. Игнат неторопливо одевается, глядя в тёмное окно. Берёт зонт в левую руку (на улице нет дождя, но тучи собирались с самого утра), правую молча предлагает мне. Я опираюсь ему на локоть. Мы очень-очень медленно идём вниз.
— Ты не спросила, что с ним стало.
Не спросила, да? И правда. А зачем? Я это и так знаю. Вернее, знаю, что никто не скажет мне этого наверняка. Кроме того, что мальчишка мёртв — а остальное разве важно?
— Ты ведь отдавала себе в этом отчёт?
Он что, и впрямь ждёт ответа? Я крепче сжимаю его локоть, приникая поуютнее к большому, надёжному мужскому телу.
— Не понимаю, о чём ты говоришь.
Игнат не остановился, не выругался, не оттолкнул меня. Даже не сбавил шага. И я вдруг с холодной, спокойной уверенностью поняла, что он давно знал. Может, с самого начала.
— Зачем ты это сделала?
Я фыркаю, не удержавшись.
— Милый мой, спроси-ка убийцу, зачем он подставляет первого попавшегося лоха. Затем что жить охота, вот зачем.
— Правда? Ты хочешь жить? Очень хочешь? — в его голосе нет издёвки, нет злости, даже осуждения нет. Он очень спокоен. Холодный мой, строгий. И что-нибудь, что рифмуется со словом «вечность». — Я спрашиваю, не почему ты подставила мальчика, а зачем ты берёшь заказы… на сны.
Он запнулся на секунду, словно не зная, как бы это правильнее назвать. Саботаж? Слишком формально, да к тому же — эвфемизм. Это не саботаж. Это терроризм. Самый натуральный, только это понимаешь, лишь когда входишь во вкус.
— Что они тебе дают? — спрашивает Игнат, и я вижу, что он просто хочет знать. Просто не понимает и хочет, чтобы я ему объяснила. Я внезапно осознаю, почему он звонил мне несколько ночей назад. И почему он сейчас, здесь, со мной.
Я вздыхаю и на миг прижимаюсь щекой к его плечу.
— Как бы тебе сказать… — Это и правда оказывается нелегко — хотя для меня всё так просто и понятно. — Это… желания. И страхи. Их желания и страхи, с которыми они ко мне приходят. Был тут недавно один… я думала, он от Младшего, и послала его на хрен. Хотел, чтобы я его жену убила. Но, знаешь, если бы мне понравилось… если бы его желание мне понравилось, я бы сделала это. Несмотря на осторожность. Я должна быть осторожна. Да, — слегка откидываю голову и смеюсь. Смех летит между перилами к верхним этажам.
Игнат молчит какое-то время, потом спрашивает:
— О чём они обычно просят?
Я лисица… я рою землю. Когда я осторожно, аккуратно передавала Ивану свою сон-оболочку, он тоже рыл землю, и спросил меня, зачем. Что там, под землёй. Я соврала ему тогда, что это как старшие скажут. А на самом деле там может быть что угодно. Всё, что угодно. Например, что-то твёрдое жёлтое без запаха. Несколько недель назад я нарыла десятикилограммовый слиток золота для человека, одержимого золотой лихорадкой. Когда он пришёл ко мне и распаковывал сигареты трясущимися руками, я знала, что ему не нужны деньги, что он просто поставит этот слиток у себя в подвале и будет протирать его мягкой тряпочкой. Сущий фетишист. Это показалось мне забавным. Его дрожь, его жажда. Он был почти нищим, этот фетишист, ему даже нечем было мне заплатить, но я не взяла с него денег. Зачем мне деньги? Я просто нарыла ему это золото, и хотя лисица во мне не знала, что это такое жёлтое и без запаха она нашла рядом с мышиной норой, я в лисице дрожала над этим золотом, я хотела его — я очень хорошо помнила, как это: хотеть…
Или бояться тоже. Мёртвое тело мужчины недалеко от лисьей норы. Пьяное убийство на пикнике. Убийца плакал, как сущее дитя. И хотел, чтобы этого не было. Хотел, чтобы это пропало. Он боялся, но не суда, а собственных снов. Я забрала у него этот сон. Я сделала его своим. И тело исчезло — просто исчезло, как будто не было никогда ни его, ни человека…
Да, я знаю, это не просто против правил — это против законов природы. Там никогда не было никакого золота, и ни один материальный объект в природе не может просто исчезнуть без следа. Но я делала это. Их страсть и их страх делали это возможным для меня. Страсть и страх, которых сама я лишилась давным-давно.
— Это ничем не отличается от того, что мы делаем на супервизиях, — запоздало отвечаю я на вопрос Игната. Он чувствует, что я лгу, но его это, видимо, устраивает.
Мы выходим из подъезда и останавливаемся перед ступеньками, ведущими к дороге. Дождь всё-таки пошёл, частые тягучие камни барабанят по бетону под нашими ногами. Игнат раскрывает зонт, хлопок пружины звучит отрывисто, как пистолетный выстрел. Мы стоим под зонтом друг против друга и смотрим друг на друга. У Игната очень спокойное лицо. Он суёт руку за пазуху и достаёт прямоугольный конверт.
— Что это? — спрашиваю я, когда он вкладывает конверт мне в руку.
— Билет до Лондона. Тебя переводят туда. Младший сказал, чтобы это сделал я.
— Почему? — спросила я тупо, хотя надо было спросить совсем не это.
— Не знаю.
Какой он… спокойный. И правда ведь не знает. Ему всё равно. Он знает только то, что хочет. Он ведь Снящий, ему нельзя знать и хотеть слишком много.
Я приоткрыла конверт и заглянула в него. Конверт узкий, я разглядела только жёлтый корешок бланка страховки.
— Меня переводят в старшую группу?
Игнат почти улыбается. Но в этой улыбке тепла не больше, чем в воде, которая льётся с зонта ему на плащ.
— В старшую. В самую старшую, — говорит он мне, как ребёнку. А я правда ребёнок, я не понимаю ни черта… — Чему ты так удивляешься, Мария? Ты же сама сказала: мало устроить саботаж, надо суметь замести следы. Ты сумела. Не подкопаешься. Высший класс.
Надо сказать что-нибудь. Хоть бы матом, что ли, но язык у меня присох к нёбу. Дико хочется курить. Да, хочется. И выть хочется, и ткнуться этому прекрасному ледяному ублюдку лицом в грудь и реветь, как белуга. Жутко хочется, только это не та жажда. Так хотят звери… и Снящие. Люди хотят другого.
— Знали, значит? — хрипло спрашиваю я, глядя ему за плечо. Ну конечно, какая же я дура, они не могли не вычислить Бориса — а может, он и сам раскололся, всё-таки лабораторный персонал наверняка подбирают не менее тщательно, чем самих Снящих. Но потом я слышу следующие слова Игната и понимаю, что всё ещё проще.