Она надеялась, что хоть теперь-то он ответит — хотя бы скажет, что ее поведение можно понять; но он молчал и, казалось, глубоко задумался. Наконец, и почти что обычным тоном, заговорил:
   — Я никогда не был высокого мнения о Фрэнке Черчилле. Допускаю, впрочем, что я мог его недооценивать. В сущности, нас с ним связывало лишь шапочное знакомство… Но ежели даже я судил о нем верно, то он еще может исправиться… Когда рядом такая женщина, это не исключено… У меня нет причин желать ему зла, а ради нее, которой счастье будет зависеть от его поведения и нрава, я определенно желаю ему добра.
   — Не сомневаюсь, что они будут счастливы, — сказала Эмма. — По-моему, они искренне и горячо любят друг друга.
   — Воистину баловень судьбы! — с чувством подхватил мистер Найтли. — Совсем зеленый юнец — двадцать три года, — в такие лета ежели и выбирают себе жену, то чаще всего неудачно. Двадцать три года — и получить такое сокровище! Сколько блаженства сулит грядущее этому человеку! Снискать себе любовь такого созданья — и бескорыстную любовь, ибо такая, как Джейн Фэрфакс, не может любить своекорыстно… Все благоприятствует ему. Равенство положенья — я разумею положение в обществе, равенство в воспитанье, взглядах, привычках — во всем, что существенно и важно, за единственным исключеньем — однако раз ее бескорыстие вне подозрений, то даже это единственное неравенство должно лишь умножить его блаженство, когда он дарует ей то, в чем она ему уступает… Мужчине всегда хочется привести свою жену в дом, который лучше дома, покинутого ею, и когда он может сделать это, зная, что любим бескорыстно, то он и впрямь счастливейший из смертных. Да, Фрэнк Черчилл — бесспорно любимец фортуны. Все оборачивается для него удачей… Встречает на водах девицу, пленяет ее, умудряется даже небрежным обращеньем не навлечь на себя ее немилость — и такую девицу, что лучшей в мире не сыскать ни ему, ни его родне… Мешает браку только тетка — тетка умирает… Ему остается лишь объявить о своих намереньях. Все кругом счастливы за него. Всех одурачил, обвел, вокруг пальца, и все ему с восторгом прощают… Счастливчик, иначе не назовешь!
   — Вы словно завидуете ему.
   — А я и завидую, Эмма. В одном отношении очень завидую. Эмма прикусила язык. Еще два-три слова, казалось ей, — и речь зайдет о Гарриет; она всеми силами жаждала избежать сего предмета. Надобно вот что — перевести разговор на другое. Бранзуик-сквер, дети — вот безопасная тема… Она набрала в грудь побольше воздуха, но мистер Найтли опередил ее:
   — Вы не спрашиваете, чему я завидую… Предпочитаете воздержаться от изъявлений любопытства… Разумно… но я буду неразумен. Эмма, я должен сказать вам то, о чем вы не спрашиваете, хоть, может быть, через минуту о том пожалею.
   — Тогда не говорите, не надо! — вырвалось у ней. — Не торопитесь — подумайте — воздержитесь!..
   — Благодарю вас, — сказал он с горькой обидой и больше не проронил ни звука. Этого Эмма вынести не могла. Он хотел ей довериться, быть может, ждал совета… нет, чего бы ей это ни стоило, она его выслушает. Поддержит его, ежели он решился, поможет побороть сомненья — замолвит слово за Гарриет, воздаст ей должное или, напомнив ему, что он свободен, избавит его от нерешимости, которая тяжелей для человека его склада, нежели любое решенье… Они в это время подходили к дому.
   — Вы, вероятно, пойдете в комнаты, — сказал он.
   — Нет, — отвечала Эмма, заново укрепляясь в своем решенье при звуках его удрученного голоса. — Я с удовольствием пройдусь еще. Мистер Перри еще не ушел. — И, когда они отошли от дома на несколько шагов, прибавила: — Я сейчас оборвала вас, мистер Найтли, — вы, вероятно, обиделись… Словом, ежели вы желаете поговорить со мною открыто, как с другом, — может статься, спросить совета о том, что у вас на уме, — то располагайте мною. Я все выслушаю… — и откровенно, как друг ваш, скажу, что думаю.
   — Друг! — повторил мистер Найтли. — Эмма, боюсь, что это слово… Но впрочем, нет — я не хочу… Нет, стойте — что толку мяться? Раз уже я начал, поздно отступать… Я принимаю ваше предложенье… Как ни странно это может показаться — принимаю и буду с вами говорить, как с другом… Скажите мне откровенно — есть у меня хотя бы доля надежды?
   Он умолк, вопросительно глядя на нее, — от этого взгляда у Эммы подломились колени.
   — Милая моя, дорогая, — сказал он. — Дорогая навеки, каков бы ни был исход этого разговора, — дорогая моя, любимая Эмма, скажите прямо. Нет так нет, прямо так и скажите… — Эмма была не в силах произнести ни слова. — Вы молчите! — воскликнул он, ожидая. — Вы не сказали «нет»! О большем я пока не прошу.
   Эмма едва держалась на ногах от наплыва чувств. Больше всего, пожалуй, она боялась сейчас, как бы ее не разбудили, как бы не кончился этот счастливый сон.
   — Я не умею говорить красиво, Эмма, — продолжал он вскоре, и такою откровенной, искренней, нескрываемой нежностью звенел его голос, что все сомненья ее исчезли. — Когда бы я любил вас меньше, то мог бы больше сказать. Но вы меня знаете. Я всегда говорю вам только правду. Я вас распекал, наставлял вас — и вы терпели, как не стерпела бы ни одна другая. Так потерпите же и теперь, дорогая моя, а я опять скажу вам правду — и снова не приукрашенную любезностью обхожденья. Да, видит Бог, кавалер из меня неважный… Но вы поймете меня, вы всегда меня понимали, и ответите мне такою же откровенностью. Сейчас я хочу одного — скажите хоть что-нибудь, я должен слышать ваш голос.
   Покуда он говорил, мысль Эммы работала с лихорадочной быстротой, и с этой чудодейственной быстротою она не пропустив мимо ни единого его слова — постигла и осознала правду: что все надежды Гарриет беспочвенны, что все это ошибка, заблужденье — такое же, какими были ее собственные заблужденья; что Гарриет — ничто, а она — все; что слова, относящиеся до Гарриет, он принимал за язык ее собственных чувств; ее смятенье, колебания, сомненья, попытки уйти от разговора толковал как нерасположенье к себе… За считанные мгновенья ее успело посетить не только это счастливое озаренье, но и радость, что она не выдала тайну Гарриет, и убеждение, что теперь выдавать ее нет ни нужды, ни смысла. Вот и все, чем она теперь могла помочь своей незадачливой подружке, ибо способности на героические поступки, вроде просьбы забыть о ней и отдать предпочтенье Гарриет, как несравненно более достойной, — или хотя бы вроде простого и благородного решенья отказать ему раз и навсегда, ничего не объясняя, коль уж ему нельзя жениться на двоих, — Эмма в себе не ощущала. Она жалела Гарриет и корила себя, но безумное великодушие вопреки всем возможностям и резонам ей не приходило в голову. Да, она сбила бедную с пути, и в этом ей вечно каяться, но чувство не помрачило в ней рассудка, а рассудок, как прежде, безоговорочно восставал против подобного союза, неравного и унизительного для него. Ей оставался один путь — верный, хотя и не самый легкий… Ее просили сказать что-нибудь и она сказала. Что именно? Да то самое, естественно, что и следовало. Что и полагается говорить в подобных случаях истинной леди. Сказала ровно столько, чтобы показать, что ему нет причин отчаиваться, и побудить его к дальнейшим признаньям… Выяснилось, что была минута, когда он и впрямь готов был отчаяться — когда, призвав его к молчанью, к осторожности, она сокрушила в нем надежду; ведь сначала она даже выслушать его не хотела… Потом — внезапная перемена: неожиданное предложенье пройтись еще немного, возобновить беседу, которую она же сама только что прервала!.. Эмма понимала, сколь непоследовательным должно было выглядеть такое поведение, — спасибо, что мистер Найтли не настаивал на том, чтобы она объяснила его…
   Редко, очень редко раскрывается полная правда при выяснении отношений — что-нибудь да останется скрытым, неверно истолкованным, — но когда, как в настоящем случае, неверно толкуют лишь поведение, а не чувства, то беда не столь уж велика. Мистер Найтли, даже зная всю правду, не мог бы внушить сердцу Эммы большего раскаяния, ни большей готовности ответить на зов его сердца.
   Оказалось, что он и не подозревал о том, как много для нее значит. Он пошел с ней гулять, вовсе не предполагая объясниться. Он спешил в Хартфилд, чтобы узнать, как она приняла известие о помолвке Фрэнка Черчилла, не помышляя о себе — ни о чем не помышляя, кроме одного — как бы найти возможность утешить ее, ободрить советом. Все случилось под влияньем минуты, под внезапным действием восхитительных слов, сказанных ею. Когда он услышал, что она совершенно равнодушна к Фрэнку Черчиллу, что никогда не питала к нему склонности, в нам вспыхнула надежда со временем самому завоевать ее расположенье — далекая, смутная надежда, — и когда над здравомыслием вдруг возобладало нетерпенье, жаждал услышать только, что ему не запрещают добиваться ее любви. Но вот она заговорила — и ему открылись высшие, лучшие надежды. Он лишь просил разрешения искать ее любви — а она уже любила!.. За полчаса он перешел от мрачного уныния к полному блаженству, ежели таковое существует на земле.
   Не меньше переменилось все и для нее… Ей тоже эти полчаса подарили блаженную уверенность в том, что она любима, тоже рассеяли для нее безвестность, ревность, недоверие. Он начал ревновать давным-давно, с тех самых пор, как приехал Фрэнк Черчилл, — нет, даже раньше, когда стали ждать его приезда… Он полюбил Эмму и начал ревновать ее к Фрэнку Черчиллу примерно в одно время и, вероятно, понял, что любит ее, когда стал ревновать. Это ревность погнала его в город. Прогулка на Бокс-хилл решила его отъезд окончательно. Он не мог больше видеть, как она принимает и поощряет его ухаживанья. Он уехал, ища исцеленья, но ошибся в выборе места. В доме брата все слишком дышало семейным счастьем; Изабелла слишком походила на сестру, хотя и уступала ей во многом, и тем еще безжалостней воскрешала перед ним во всем блеске образ Эммы — словом, толку от пребывания в их доме было мало и продлевать его не имело большого смысла. И все же он крепился и терпел день за днем, покамест нынче утром не получил от мистера Уэстона известие о помолвке сына с Джейн Фэрфакс… Он обрадовался — не устыдился этого, ибо всегда считал, что Фрэнк Черчилл недостоин Эммы, — и вдруг так за нее всполошился, так забеспокоился, что не мог больше усидеть в Лондоне ни минуты. Под проливным дождем поскакал восвояси, а сразу после обеда поспешил сюда узнать, как перенесла удар судьбы самая милая, самая лучшая, самая совершенная, при всех своих несовершенствах… Он застал ее в смятенье и унынии. Этот негодяй Фрэнк Черчилл!.. Она объявила, что никогда не любила его. М-да, пожалуй, все же Фрэнк Черчилл — не отпетый мерзавец… Он воротился в дом со своей Эммой, любимой и любящей, и, когда бы в голове у него еще оставалось место для Фрэнка Черчилла; он бы признал его, вероятно, очень порядочным малым…

Глава 14

   Как разнились чувства Эммы по возвращении в дом от тех, с которыми она вышла погулять! Тогда она смела мечтать лишь о краткой передышке среди страданий — теперь вся охвачена била сладким трепетом счастья и знала, что счастье это только умножится, когда трепет уймется.
   Сели пить чай — то же общество за тем же круглым столом — как часто они здесь собирались! Как часто взор ее падал на те же кусты в саду, всякий раз по-новому прекрасные в лучах предвечернего солнца! Но никогда не испытывала она при этом ничего подобного, не ведала такого состоянья, не без труда удалось ей справиться с собою и вновь стать заботливой хозяйкой дома и даже заботливой дочерью.
   Бедный мистер Вудхаус и не подозревал, какое коварство таит в груди гость, которого он с таким радушием принимает у себя, с тревогою осведомляется, не простудился ли он, когда скакал под дождем. Загляни мистер Вудхаус к нему в душу, то не стал бы беспокоиться об его легких — но он не чаял нависшей над ним беды, не видя ничего необычного в лице или поведении двух своих собеседников, спокойно пересказывал им новости, услышанные от мистера Перри, и благодушно толковал о том о сем, нимало не подозревая, сколь многое могли бы поведать ему они сами.
   Покамест мистер Найтли сидел у них, Эмму не покидало лихорадочное волненье, но, когда он ушел, она начала понемногу остывать, успокаиваться и бессонною ночью, которой поплатилась за сказочный вечер, обнаружила, что существуют два серьезных обстоятельства, способных омрачить даже ее безоблачное счастье. Ее отец — и Гарриет. Стоило Эмме остаться наедине с собою, как сразу на нее тяжким бременем легло сознание своего долга перед ним и перед нею. Как лучше оградить и уберечь их душевный покой?.. В отношении ее батюшки вопрос решился быстро. Она еще не знала наверное, как рассудит мистер Найтли, но, испросивши совета у собственного сердца, немедленно и неколебимо решила, что никогда не покинет отца… Она даже всплакнула, что позволила себе кощунственно задуматься над этим. Покуда он жив, они останутся лишь женихом и невестой, а она льстила себя мыслью, что помолвка дочери, не грозящая разлукой с нею, возможно, даже скрасит мистеру Вудхаусу старость… Труднее было решить, как ей поступить с Гарриет. Как избавить от лишних страданий, чем утешить, как не предстать перед нею злейшим врагом?.. Напрасно Эмма вновь и вновь ломала над этим голову, терзаясь жалостью и угрызениями совести. Единственное, к чему она пришла наконец, — это убеждение, что лучше и впредь не встречаться с нею по возможности, а все необходимое изложить в письме; что очень хорошо бы Гарриет уехать куда-нибудь на время — и, еще раз уступая слабости строить планы за других, решилась заручиться для нее приглашением на Бранзуик-сквер. Изабелле Гарриет понравилась, а поездка на две-три недели в Лондон будет для нее полезным развлеченьем. Зная Гарриет, она могла твердо рассчитывать, что новизна и разнообразие впечатлений — улицы, лавки, дети — скажутся на ней благотворно. Во всяком случае, это будет свидетельством дружеского внимания к ней, для которой она обязана сделать все, что в ее силах, а к тому же — разлукой до поры, отсрочкой черного дня, который неизбежно сведет их снова рано или поздно.
   Она поднялась пораньше, села писать письмо и за этим занятием впала в такое уныние и тоску, что мистер Найтли, который явился в Хартфилд завтракать, подоспел очень вовремя, однако только после получасовой прогулки вдвоем вчерашними путями — в прямом и переносном смысле — к Эмме вполне вернулось давешнее счастливое расположение духа.
   Вскоре после его ухода, когда она еще не успела очнуться и не имела ни малейшего желания думать ни о ком другом, из Рэндалса принесли пакет — очень толстый; что в нем находится, она догадалась без труда и поморщилась при мысли, что придется читать содержимое. Она не держала больше зла на Фрэнка Черчилла — ни к чему были ей теперь его объяснения; она бы предпочла остаться подольше наедине со своими мыслями и знала, что понять его все равно будет неспособна. Однако делать было нечего. Скрепя сердце она вскрыла пакет: так и есть — записка от миссис Уэстон и к ней приложено письмо от Фрэнка Черчилла.
 
    "С величайшим удовольствием, любезная Эмма, препровождаю к вам настоящее письмо. Знаю, с каким тщанием вы будете вчитываться в его строки, и не сомневаюсь, что оно произведет на вас благоприятное впечатленье. Думается, что впредь мы с вами не разойдемся более во мнениях об его авторе, однако не стану вас утомлять длинным предисловием. У нас все хорошо. Небольшое нервическое расстройство, которым я в последнее время страдала, как рукою сняло после этого письма… Мне во вторник не слишком понравился ваш вид, но, может быть, виною тому было пасмурное утро — вы хотя и уверяете, что нечувствительны к погоде, но, по-моему, северо-восточный ветер сказывается на всех. Во время грозы во вторник и вчера поутру я с тревогою думала о вашем батюшке и рада была, когда мистер Перри вечером успокоил меня, что он не расхворался.
    Ваша А. У."
 
   Эмма развернула письмо, адресованное миссис Уэстон.
 
    "Виндзор, июля … дня.
    Сударыня!
    Ежели речи мои вчера были не вовсе бессвязны, то письмо это не явится для вас неожиданностью — впрочем, я знаю, вы в любом случае прочтете его с доброжелательством и снисхожденьем. Вы — сама доброта, но, может быть, и вашей доброты недостанет, чтобы извинить кое-что в моем поведении. Однако та, которая еще более вправе негодовать, меня простила. Это придает мне духу. Трудно оставаться смиренным, когда вам сопутствует удача. Дважды уже я винился и дважды снискал полное прощенье, так что боюсь, как бы мне не исполниться излишней уверенности, что у вас и друзей ваших, которые имеют причины мне пенять, снищу такое же… Представьте же теперь, прошу вас, мое положение, когда я впервые приехал в Рэндалс, — подумайте о тайне, которую я обязан был во что бы то ни стало сохранить. Таковы были факты. Имел ли я право ставить себя в положение, обязывающее таиться, — вопрос другой. Не буду здесь в него вдаваться. Брюзгу, которому непостижимо искушенье полагать себя в таковом праве, я отсылаю к кирпичному домику в Хайбери, с подъемными окнами внизу и створчатыми — наверху… Я не дерзал приблизиться к ней открыто — трудности недавней обстановки в Энскуме слишком хорошо известны и не требуют объяснений, — но перед отъездом из Уэймута мне посчастливилось склонить самую честную и прямую из женщин к великодушному согласию на тайную помолвку. Откажи она мне — и я бы лишился рассудка… Вы спросите, на что же я надеялся? На что мог рассчитывать в будущем? Да на что угодно — на время, случай, обстоятельства, на постепенное прозрение или внезапное озаренье, на упорство — на каплю, которая камень точит, на здоровье и на недуги. Каких чудес не бывает в жизни — добился же я ее обещанья ждать, писать мне письма! Я верил, что как-нибудь все устроится. Если же этого объяснения мало, то прибавлю, сударыня, что имею честь быть сыном вашего супруга и, к счастью, унаследовал от него склонность всегда уповать на лучшее, каковую черту, а не дома и поместья, почитаю для себя драгоценнейшим фамильным достояньем… Таково было положение вещей, когда я впервые приехал в Рэндалс, хотя, спешу покаяться, мог бы это сделать раньше. Вы помните, что я удосужился посетить вас, только когда в Хайбери приехала мисс Фэрфакс, каковую непочтительность в отношении вас вы, ангел доброты, тотчас мне простите — что же до моего отца, то его сердце, надеюсь, тронется тем соображеньем, что, медля посетить дом его, я все это время лишал себя счастья познакомиться с вами. Поведение мое в те две блаженные недели, когда я был у вас, надеюсь, не заслуживает нареканий, кроме как в одном. И тут я подхожу к тому единственному, что мне, как сыну вашему, не дает покоя и требует досконального объяснения. С глубоким уважением и дружескою приязнью назову я здесь имя мисс Вудхаус — отец, я предвижу, счел бы, вероятно, для меня уместным присовокупить: «со стыдом и униженьем…» По нескольким словам, оброненным им вчера, я понял, как он смотрит на вещи, и отчасти готов признать справедливость его укоризны. Мое обхождение с мисс Вудхаус, по-видимому, давало повод предполагать то, чего в действительности не было… Помышляя в первую голову о том, чтобы сохранить свою тайну, я непростительно злоупотреблял обстоятельствами, благоприятствовавшими с первых же минут нашим с нею коротким отношениям… Не отрицаю, что делал вид перед всеми, будто ищу расположенья мисс Вудхаус, но торжественно заявляю — и надеюсь, вы мне поверите, — не будь я убежден, что она ко мне равнодушна, никакие своекорыстные побужденья не толкнули бы меня на это. Мисс Вудхаус, при всей своей пленительной живости, не производит впечатление девицы, которая легко влюбляется, а что она меньше всего намерена влюбиться в меня, я твердо знал и приветствовал. Она добродушно принимала мое ухаживанье как веселую дружескую игру, что как нельзя более меня устраивало. По-моему, мы понимали друг друга. В соответствии с ее положением и моим, она вправе была рассчитывать на мое внимание и толковала его, казалось мне, должным образом. Начала ли она за эти две недели понимать, как со мною обстоят дела, — не скажу, но, помнится, когда я приходил попрощаться, то чуть было не открыл ей всю правду, ибо она как будто догадывалась кое о чем, ну а после — вне всяких сомнений разгадала мой маневр, хоть, может быть, не до конца. Должна была разгадать, при ее-то сообразительности, — ежели не все, то главное. Безусловно. Вот увидите, когда новость эта сделается всеобщим достояньем, то ее она не удивит. Не однажды она сама мне намекала на это… Помню, как на бале меня укорили в неблагодарности к миссис Элтон, которая столь внимательна к мисс Фэрфакс… Надеюсь, что это объяснение моих поступков во многом умерит мою вину в ваших глазах и в глазах моего отца. Покуда вы полагали меня обидчиком Эммы Вудхаус, я не мог ждать от вас снисхожденья. Простите ж мне теперь и этот грех и во благовременье добейтесь для меня также прощенья и благожелательства оной Эммы Вудхаус, к которой я питаю истинно братскую привязанность и от души ей желаю столь же сильно и счастливо полюбить когда-нибудь, как я… Теперь все странности слов моих и поступков для вас разъяснились. В Хайбери оставил я свое сердце и лишь о том хлопотал, чтобы как можно чаще соединяться с ним, возбуждая как можно меньше подозрений. Ежели вам запомнились какие-то несообразности, вы знаете теперь, на какой счет их отнести… Про пианино, коего появление вызвало такое обилие толков, замечу лишь, что заказал его, не поставив о том в известность мисс Ф., ибо она бы мне этого никогда не позволила… Деликатность, утонченность, щепетильность, выказанные ею за то время, что мы помолвлены, не поддается описанию. Всем сердцем надеюсь, что скоро, сударыня, вы сами сможете оценить их, узнавши ее ближе. Слова бессильны дать об ней справедливое представленье. Она сама вам даст его — но только не разговорами, потому что нет в мире созданья более склонного нарочно преуменьшать свои достоинства. Покамест я писал эти строки — а их, я вижу, набежит поболе, чем я предполагал, — от нее пришло письмо. Пишет, что чувствует себя хорошо, но так как не в ее правилах жаловаться на здоровье, то я боюсь поверить. Хотелось бы услышать от вас, как вы находите ее вид. Я знаю, вы не замедлите навестить ее — она уже трепещет в ожидании этого визита. Возможно, он уже состоялся. Напишите же мне без отлагательства; мне любопытны тысячи подробностей. Вы помните, какие считанные минуты провел я в Рэндалсе последний раз, в каком смятенном, полубезумном находился состоянье — я и теперь еще не опомнился — и по сей час еще сам не свой, то ли от счастья, то ли от горя. Когда подумаю, сколько мне выпало доброты и благоволенья, подумаю об несравненных ее достоинствах, ее долготерпенье, о великодушии моего дяди — я вне себя от радости, но когда вспомню об огорчениях, которые ей причинил, о том, сколь мало заслуживаю прощения, — я вне себя от гнева. Если бы я только мог с ней увидеться!.. Но об этом сейчас речи быть не может. Дядюшка и без того превзошел себя добротою — надобно мне и честь знать… Должен сделать еще одно добавление к этому длинному письму. Вы еще не все знаете. Вчера я не в состоянии был изложить связно подробности, а между тем внезапность — даже, в известном смысле, несвоевременность, с какою раскрылась наша тайна, нуждается в разъяснении, ибо, хотя то, что случилось [24]-го прошлого месяца, тотчас открыло предо мной, как вы понимаете, самые лучезарные виды на будущее, я никогда бы не позволил себе действовать столь поспешно, если бы не одно чрезвычайное обстоятельство, из-за которого нельзя было терять ни часу. Я бы посовестился выказать столь неприличную торопливость, а она, при ее деликатности и щепетильности, тем более. Но у меня не было выбора. Скоропалительное ее согласие поступить к той женщине… В этом месте, сударыня, я был вынужден прервать письмо, чтобы унять волненье и собраться с мыслями. Я выходил пройтись немного, и теперь мне, надеюсь, уже достанет самообладанья, чтоб дописать письмо вразумительно… Речь пойдет о вещах, в которых стыдно признаться. Я вел себя безобразно. В одном, я согласен, мое обхождение с мисс В. было в высшей степени предосудительным — оно ранило мисс Ф. Раз она его не одобряла, то, кажется, одного этого было уже достаточно… Я отговаривался необходимостью скрывать правду, но ее это не убеждало… Она изъявляла неудовольствие — необоснованное, на мой взгляд; тысячу раз я находил ее во многих отношеньях излишне строгой, осторожной, я даже укорял ее про себя в холодности. А ведь она во всем была права. Если бы я руководствовался ее суждениями, держался в тех границах, каковые она почитала приличными, то избегнул бы величайших терзаний, какие знал в своей жизни. Мы поссорились… Вы помните то утро в Донуэлле? Там-то все мелкие несогласия, которые накопились между нами, и завершились взрывом. Я опоздал — и по дороге встретил ее, когда она одна возвращалась пешком домой, — хотел проводить ее, но она воспротивилась. Она не позволила мне пойти с нею ни под каким видом, в чем я тогда усмотрел одно лишь упрямство и неуступчивость. Теперь я в этом вижу не что иное, как вполне естественную и уместную осмотрительность. Нынче я для отвода глаз, чтобы не догадались об нашей с нею помолвке, усердно делаю вид, будто увлечен другой, а завтра требую от нее согласия на поступок, который разом перечеркнет все наши предосторожности?.. Всякий, который встретил бы нас с нею по дороге из Донуэлла в Хайбери, должен был заподозрить правду… Но меня, в моем помраченье, это оскорбило. Я усомнился в ее чувствах. Назавтра, во время прогулки на Бокс-хилл, сомнения мои усугубились, когда в ответ на мое недопустимое поведение — мое вызывающее бессовестное пренебреженье — в ответ на мое подчеркнутое внимание к мисс В., которого не потерпела бы ни одна уважающая себя женщина, она ясно и недвусмысленно изъявила мне свое возмущенье… Короче говоря, сударыня, она была неповинна в нашей ссоре; я — чудовищно виноват; в тот же вечер я уехал в Ричмонд — хотя мог бы до утра остаться у вас — затем, что был невероятно зол на нее. Правда, я все-таки не окончательно лишился рассудка и предполагал со временем с нею помириться, но считал, что раз она меня обидела, оттолкнула меня своею холодностью, то я уеду и пусть первый шаг к примирению сделает она… Всегда буду благодарить судьбу за то, что вы не поехали с нами на Бокс-хилл. Если б вы видели, как я себя вел там, я бы скорей всего навсегда лишился вашего расположенья. Она — видела, и следствием этого явилось мгновенное решение: обнаружив что я покинул Рэндалс, она сразу дала согласие поступить на место, добытое для нее этою не в меру ретивой миссис Элтон, которой с нею фамильярное обхожденье, замечу кстати, меня с первого дня приводило в негодованье и бешенство. Мне негоже восставать против терпимости, которой я сам столь многим обязан, иначе я бы не преминул заявить, что этой женщине ее выказывают напрасно. «Джейн»! Скажите на милость!.. От вас не укрылось, конечно, что сам я ни разу не позволил себе назвать ее по имени, хотя бы даже и в письме к вам. Вообразите же, каково мне было слышать, как перебрасываются этим именем Элтоны, трепля его к месту и не к месту, с наглым видом ничем не оправданного превосходства!.. Я, вероятно, уже истощил ваше терпенье, но потерпите еще немного, я скоро кончу… Итак, она согласилась поступить в гувернантки, решив окончательно порвать со мною, и на другой же день написала мне, что мы с нею больше не увидимся… Эта помолвка не принесла нам обоим ничего, кроме горя и сожалений, — она ее расторгает. Письмо это пришло в то самое утро, когда не стало бедной моей тетки. Я тотчас ответил на него, однако в голове у меня тогда творился сумбур, тысячи хлопот и дел свалились разом на мои плечи, и в суматохе, вместо того чтобы отправить этот ответ, с кипой других писем, я запер его в ящике письменного стола, и в уверенности, что в нем все сказано, хотя и вкратце, чтобы она поняла и успокоилась, сам больше ни о чем не тревожился. Правда, меня немного удивило, что от нее потом долго ничего не слышно, но я находил этому какие-то объяснения, а сам был так занят и — что греха таить! — так самоуверен, что не придавал значения такого рода мелочам… Мы отъехали в Виндзор, а через два дня от нее пришел пакет, и в нем — все мои письма к ней! С тою же почтой пришла и короткая записка: она крайне изумлена, что я никак не отозвался на ее письмо, и так как молчание в подобном случае может означать лишь одно, а стало быть, чем раньше со всем этим будет полностью покончено, тем лучше для нас обоих, то она возвращает по почте все мои письма и просит — либо до конца недели прислать ее ко мне письма в Хайбери, либо, ежели у меня их нет при себе, отправить их после по такому-то адресу…