Могельницкий с холодной яростью щелкал концом плетеной нагайки по голенищу сапога.
– Быстрей соображайте, пане Струмил! У меня нет времени. Вы допустили это безобразие, и, если в течение десяти минут не придумаете, как прекратить гудок, – боюсь, что мне придется расстрелять вас.
Эдвард видел, как у механика заплясали коленки. Он даже не посмотрел ему в лицо.
– Смилуйтесь, пане полковник, в чем же моя вина?
– Не оправдывайтесь, а скажите, как его выкурить оттуда.
– Я уже думал…
– Плохо думали, – оборвал его Эдвард.
Они стояли в машинном отделении.
– Нельзя ли пар пустить к нему?
– Он выключил машинное отделение, – с отчаянием промямлил Струмил.
И вдруг, широко раскрыв рот, так и застыл с этим идиотским выражением, осененный какой-то идеей. Радостно хлопнул себя по лбу:
– Есть, нашел! Пан полковник меня надоумил. Мы закроем дымовую тягу. Тогда он задохнется от дыма…
– Действуйте.
Через полчаса, когда густой черный дым перестал валить из окон котельной, Эдвард приказал:
– Проверьте!
Запасная дверь открылась, и капрал, за которым стояло несколько легионеров, залезших в котельную, кашляя и моргая слезящимися глазами, растерянно доложил:
– Никого не нашли, пане полковник…
– Что-о-о? – Эдвард до хруста в пальцах сжал рукоять нагайки.
Из котельной пахнуло угаром. Эдвард резко повернулся и, ни на кого не глядя, пошел к выходу.
Заремба, Врона, Зайончковский и Струмил вошли в котельную. Эдвард ходил по двору, не обращая внимания на проливной дождь.
– Ну? – недобро спросил он, когда Врона и Заремба вернулись.
Зайончковский и Струмил сочли за лучшее не показываться ему на глаза.
– Его действительно нет… И не придумаешь, куда он мог скрыться…
Теперь, когда замолк гудок, стало как-то особенно тихо.
– Значит, там никого не было? Или как все это прикажете понять?
– Был, но куда ушел – ума не приложим… – развел руками Заремба.
– Значит, вы его упустили?
– Этого не могло быть – все двери охранялись. Ничего не пойму, пане полковник…
– Если бы вы не были боевым офицером, поручик, я поступил бы с вами иначе. Пане Врона, когда мы приведем город в порядок, приказываю посадить поручика на пятнадцать суток под строгий арест. Эй, кто там, подать коня!
…Домик у водокачки наполнялся людьми. Первой пришла Ядвига. Пока Олеся возилась в кухне у печи, она успела рассказать мужу все новости.
За ней появился Воробейко. Он вынул из-под пальто разобранную двустволку и патронташ. Прикрепив стволы к прикладу, зарядил ружье и с удовлетворением поставил его в угол.
– Я патроны набил картечью. На двадцать шагов смело можно пулять… Ночью не разберешь, с чего стреляют, а грому наделает достаточно. Для начала ничего! А это на закуску, – с гордостью сказал он, вынимая из кармана обойму с немецкими патронами. – Пять штук… У соседского мальчишки выпросил.
Подобрал где-то, чертенок. Ему на что? А нам до зарезу… Дадим пятерым по патрону, каждый по разу бухнуть может…
Воробейко бережно положил обойму на стол. Вода текла с него ручьями. Но помощник машиниста был в хорошем настроении. Он смешно шевелил своими белесыми бровками и, часто шмыгая носом, оживленно рассказывал, каких «отчаянной жизни» парней он приведет.
– На ходу подметки рвут! – не нашел он более сильного выражения, – Как совсем стемнеет, я приведу их. А сейчас я понесся назад. Там еще поговорить надо кое с кем, да и паровоз пристроить. Кабы не немцы, так это бы плевое дело… Принес их черт как раз! Говорят, сейчас им вперед ходу нет – там им панки пробки ставят… Ну, я пошел, – заторопился он.
Уже в сенях вспомнив что-то, вернулся.
– А не принесть ли вам пока винтовку из камеры? А то занесет сюда нелегкая какую-нибудь стерву, отбиться нечем!
Раевский кивнул головой.
Когда Воробейко вернулся, в доме уже были Раймонд и несколько рабочих. Среди них – высокий белокурый юноша, которого Раймонд познакомил с отцом.
– Это Пшеничек. Он тебе расскажет про Патлая и других товарищей. Я его случайно встретил у Стенового.
Раевский крепко пожал юноше руку.
– А это, – шепотом добавил Раймонд, указывая глазами на входящих рабочих, – пулеметчики. Ты, помнишь, говорил, чтобы я познакомил тебя? Вот этот высокий, Степовый, а другой, усатый, Гнат Верба, – это старые солдаты. Пулемет они, между прочим, принесли в мешках по частям. Мы его сейчас соберем на водокачке. Лента есть, только патронов нет… Остальные придут позже, как ты приказал.
В комнате становилось тесно. Высокий рабочий проверял принесенную Воробейко винтовку.
– Новенькая! Штык прикрепляется вот так: раз, два – и готово!
Раевский расспрашивал рабочих о настроении в поселке.
Ядвига ушла помогать Олесе. Раймонд тоже пошел на кухню, позвав с собой Пшеничека.
– Вот, Олеся, новый товарищ. Помните его?
Пшеничек, не зная, куда деть мокрую фуражку, крутил ее в руках. Ему уже рассказали об аресте отца. Тревога за старика не давала ему покоя.
– Присаживайтесь здесь вот, на лавке. Хоть и тесно, но уж извиняйте, – пригласила Олеся и ловко высыпала из горшка в большую миску вареный картофель.
Ядвига поливала маслом кислую капусту. Раймонд чувствовал, что необходимо сказать девушке об Андрии.
– Олеся, вы знаете, кто это гудит?
– Нет, а что?
– Говорят, это Птаха закрылся в котельной.
Черные брови девушки встрепенулись. Она не чувствовала, что горячий чугун жжет ей пальцы.
– Как, Андрий? Один?
– Да. Его окружили… До сих пор он отбивается от них.
Пшеничек следил за Олесей грустным взглядом.
– Как же так, Раймонд? Почему его оставили? Что ж он один сделает?
Раймонд не мог смотреть ей в глаза. Он вышел из кухни.
– Отец, ты помнишь, я тебе говорил об Андрии Птахе?
– Помню.
– Это он гудит на заводе. Его убьют. Разреши нам, отец, прошу тебя…
Раймонд чувствовал, что за его спиной стоит Олеся.
– Разреши нам… Сейчас еще товарищи придут из поселка. Все знают Андрюшу. Разреши нам выручить его!
– Да, жаль парня! Кончат они его, – негромко сказал стоящий у двери высокий рабочий, тот, кого Раймонд назвал пулеметчиком.
Брови Сигизмунда сошлись в одну сплошную линию.
– У нас нет патронов. И притом выступать по частям нельзя.
Никто не шевельнулся. Раймонд стоял перед отцом, как немая просьба.
Раевский посмотрел в широко открытые глаза девушки, и она поняла, что он не уступит.
– Господи! Неужели у вас нет сердца! – чуть слышно прошептала она.
Седая голова Раевского на несколько секунд устало склонилась на руку. Концы усов сурово свисли вниз. Олеся вспомнила, что этот человек не спал две ночи. А сколько таких бессонных ночей было до этого! С какой любовью и уважением говорит о нем отец!
Этот редко улыбающийся человек всегда встречал ее ласково. Ей стало стыдно своей первой мысли… Гудок внезапно оборвался. Несколько секунд никто не проронил ни слова. Олеся зарыдала и бросилась к себе в комнату.
Упав на кровать, она содрогалась от рыданий.
Ядвига молча гладила ее по голове. В дом входили все новые и новые люди. Машинное отделение водокачки, сарай, большая комната и кухня едва вмещали пришедших. Вернулись Ковалло, Чобот, с ними железнодорожники.
Всех мучил вопрос, почему замолчал гудок.
– Добрались-таки!..
И вдруг в дверях появился Птаха. Сзади него – Василек.
– Вот те на! – ахнули все.
Птахе почудилось в этом возгласе какое-то разочарование, почти раздражение.
– Птаха, ты? – крикнул Раймонд, выбегая из кухни.
– А то кто же? – буркнул Андрий, удивленный множеством почему-то собравшихся здесь людей и тем, что у мостика их с Васильком остановил вооруженный Воробейко.
Заговорили все сразу.
– Смотрите, говорили, что он гудит на заводе, а он себе гуляет!
Услыхав восклицание Раймонда, Олеся вбежала в комнату. Ковалло исподлобья недовольно взглянул на Андрия:
– Тут про тебя сказки ходят, будто ты гудишь, а выходит, зря?
– Значит, там кто-то другой. Со страху те балды-кочегары перепутали…
– Кто же гудел?
– Отчаянный, видать, парень!
– Настоящий боец! Замечательный человек! Очень жаль, если эти негодяи его убили, – взволнованно сказал Раевский и поднялся во весь рост.
У Андрия потемнело в глазах от обиды. Измученный, похудевший за эти несколько часов, он стоял, низко опустив голову, измокший, весь испачканный углем. Этого никто не заметил. Бывает так: люди, отвлеченные чем-либо волнующим, не замечают того, что в спокойной обстановке сразу бросилось бы им в глаза.
Про Птаху тотчас же забыли. Он был досадным эпизодом. Его считали героем, а он оказался праздно болтающимся парнем. Это вызвало у всех чувство недовольства, даже обиды за ошибку.
Олесе стало стыдно своих слез и того, что их все видели и могут всякое подумать о ней. То, что Птаха попал в такое нелепое положение, хотя и без вины с его стороны, больно задело ее девичье самолюбие.
Она смерила жалкую фигуру Андрия обидным взглядом. «И чего я в нем видела хорошего? Стоит как дурак! Хоть бы ушел, что ли!» – зло подумала она.
Раймонд старался не встретиться с ней взглядом. Ему было неловко.
Василек возмущенно выглядывал из-за спины брата. Он не понимал, как это Андрюшка терпит. «По-ихнему, так мы и на заводе не были? А то, что мне углем пальцы поотбивало, так это их не касается, – почему-то именно о пальцах вспомнил он. – А еще мамка пороть будет», – с тоской подумал он и готов был заплакать. Он уже начал сморкаться.
Андрий поднял голову.
Олеся видела, как внезапно побледнело его лицо. Он шатнулся и, чтобы не упасть, схватился рукой за стену.
«Что он, пьяный, что ли? Только этого не хватало!» – с испугом подумала Олеся, но что-то подсказывало ей иное. Ей стало жалко его. Она подошла к нему и тихо сказала:
– Чего ты здесь торчишь? Пройди на кухню. На кого ты похож! Тоже герой…
Андрий сделал шаг вперед, отодвинул ее рукой в сторону.
– Так, значит, с меня надсмешки строите? Я жизни не жалел… Вы все разбежались, меня одного оставили на расправу! Я один с ними бился, от вас подмоги ждал, а вы здесь прохлаждалися… А теперь надсмешки… – Андрий глотал слезы.
Все вновь смотрели на него. Его натянутый, как струна, голос, его волнение, весь вид, истерзанный и побужденный, заставили всех посмотреть на Андрия иными глазами.
Птаха больше не мог говорить. Шатаясь, он пошел в кухню, через нее – в комнату Олеси. Здесь Андрий опустился прямо на пол и так лежал в полузабытьи. Ошеломленная всем этим, Олеся тщетно пыталась добиться у него объяснения.
Зато Василек охотно рассказывал в кухне Раймонду и Пшеничеку обо всем происшедшем. Маленького свидетеля повели к Раевскому. Василек, освоившись и обогревшись, повторил свой рассказ, не преминув добавить:
– А ружжо Андрюшка с собой взял, ей-бо! Оно за сараем стоить. Сейчас принесу. – И, не ожидая согласия, исчез за дверьми.
Скоро он вернулся.
– Во! Заряженное.
Сигизмунд пошел в комнату Олеси. Птаха все еще лежал на полу.
Раевский приподнял обеими руками его голову. Из глаз парня текли слезы.
– Вы молодчина, Птаха! Я не беру своих слов обратно… А товарищам надо простить их ошибку.
Птаха нашел его руку.
– Это я гудел, – прошептал он.
– Никто в этом теперь не сомневается.
Раевский почувствовал в своей руке его разбухшие пальцы.
– Что с вашими руками?
– Я обварил их кипятком…
– Вы останетесь здесь и отдохнете. Я освобождаю вас от участия в бою. Охраняйте женщин.
Глава восьмая
Красный язычок коптилки лизал край глиняной чашки, наполненной воловьим жиром.
На стене коридора равномерно взмахивала крыльями тень какой-то огромной птицы.
Охватив руками колени, Сарра завороженно глядела на крошечный язычок пламени. Меер сшивал дратвой голенище сапога.
За дверью в комнатушке затихло. Там улеглись спать. Меер нарочно выбрал бесшумную работу, чтобы не тревожить их. Старенький татэ прихворнул. Все эти невзгоды – выселение, переезд – подрезали его вконец. Старые заказчики сюда не пойдут – далеко, а новых не скоро найдешь. Репутация добросовестного сапожника приобретается годами. На новом месте все начинай сначала.
Трудно, очень трудно это, когда тебе шестьдесят четыре года…
Что хорошего, радостного видел отец за свою долгую жизнь? Сарра вспомнила его рассказы. Жизнь отца представилась ей бесконечной вереницей маленьких серых деревянных гвоздиков, похожих один на другой. Однотонный стук молотка, запах кожи, согнутая спина и труд, каторжный труд от зари до глубокой ночи. И это с одиннадцати лет…
Птица на стене взмахивала крыльями.
Сарра зажмурила глаза. Неужели и ее, и Меера, и Мойше, маленького рыженького Мойше, ждет та же судьба? Давно, когда она была совсем глупенькой, бабушка говорила ей: «Судьба – это загадочная гостья, и каждая девушка ждет ее прихода с трепетной надеждой. Судьбу эту посылает сам бог.
Она неотвратима. От нее не уйти. И гневать судьбу не надо. Чем покорнее принимает ее человек, тем милостивее она к нему…»
Бабушка давно умерла. Забылись ее сказки, не взошли посеянные ею в детской головке библейские семена. И приди сейчас, в этот холодный осенний вечер развенчанная в своей таинственности судьба, Сарра закрыла бы перед этой злой вестницей горя двери. Она и так знает, что жестяник Фальшток ходит к ним лишь для того, чтобы отравлять ей жизнь. Он уверен в себе – у него мастерская, он солидный жених. И хотя его мать истинная фурия (она даже сейчас бьет сына), какое ему дело до того, как будет жить с этой ведьмой его жена? У него трое рабочих и дом… Ему нужно жениться. А чем Сарра плохая невеста? Она будет рожать ему детей и варить вкусный фиш… А то, что она через пять лет станет старухой, – что ж, такова судьба еврейской девушки, если у ее отца ничего нет, кроме дочери…
Кто-то тихо постучал в дверь… Меер обернулся.
Теперь на стене вырисовался профиль его всклокоченной головы с орлиным носом.
– Это Раймонд. Он… пришел за мной, – тихо сказала Сарра, поднимаясь.
Раймонд принес с собой запах сырой осенней ночи.
– Я сейчас оденусь, – Сарра тихо открыла дверь в комнату.
Раймонд пожал Мееру руку и сел напротив сапожника на стульчик отца.
Вышла Сарра, надевая жакет. Меер смолил дратву. Сарра видела – он недоволен.
– Куда вы пойдете в дождь… и так поздно. Нашли время! – Меер сказал это по-еврейски.
И все же Раймонд понял, о чем он говорит, и покраснел. Сарра несколько мгновений колебалась, затем тихо спросила:
– Может, ему сказать?
– Я не знаю, – с беспокойством ответил Раймонд.
– Думаю, что можно, – решила Сарра. – Послушай, Меер, оставь на минутку свою дратву!
– У меня срочный заказ, я не имею времени…
– Меер, сегодня в городе начнется восстание… – Она замолчала, увидев, как неподвижно застыли на ней такие же большие и черные, как у нее, Мееровы глаза.
– Восстание? Откуда ты знаешь? И… – он не договорил.
Сарра прикоснулась к его плечу:
– Меер, может, ты пойдешь с нами?
– Куда?
– Если пойдешь, скажем.
Меер быстро заморгал, болезненно кривя губы.
– Никуда я не пойду! – резко дергая облепленную смолой дратву, сказал он.
Тень птицы на стене взмахнула одним крылом.
– И ты не пойдешь… Иди спать… А ему скажи, пусть он больше сюда не приходит… Да, да – пусть не приходит! Я не хочу, чтобы тебя повесили, – зашептал он испуганно и зло.
Раймонд вслушивался в непонятную речь, стараясь разгадать ее смысл. По еле уловимому движению в его сторону он понял, что Меер говорит о нем.
– Что ж, оставайся, а я пойду. Я думала, что ты не такой… – Она хотела сказать «трус», но не смогла произнести этого слова.
Колодка с голенищем упала с колен Меера на пол. Все испуганно оглянулись на дверь.
– Ты бы подумала о семье… об отце! Что ты хочешь, – чтобы нас всех порезали? Где у тебя совесть? Чего тебе там нужно? – шептал он, все больше волнуясь.
– Моя совесть?.. Я хочу жить, Меер! Жить хочу! Разве это бессовестно?
– Хе! Хочешь жить? А идешь на смерть…
– Я не могу больше так! Вечно голодать, жить в нищете… Чтобы каждый, у кого есть деньги и власть, мог пинать тебя сапогом в самое сердце… Скажи, для чего жить вот таким червяком, которого каждая из этих гадин может раздавить? Лучше пусть меня убьют на улице! – так же шепотом страстно говорила Сарра.
– Кто тебя этому научил?
– Жизнь научила, эта проклятая жизнь…
– Люди поумнее тебя ничего не могли сделать, а ты думаешь свет перевернуть?
Сарра встала.
– Не смогли сделать? Ты ждешь, чтобы тебе кто-то сделал. А сам ты будешь ползать перед Шпильманами и Баранкевичами! Проклинать судьбу и грозить кулаком, когда этого никто не видит… А мы хотим с ними покончить! Это же и твои враги. Почему же ты боишься поднять руку на них? Где же твоя совесть?
Меер раздраженно посмотрел на нее.
– Моя совесть – это семья. – Он нервно мял худыми пальцами комок смолы. – Без нас они сдохнут с голоду. Понимаешь? Сдохнут! И никто им не поможет… Хочешь идти – иди! – Он ожесточенно махнул рукой по направлению к двери. – Иди, иди! А я еврей, нищий-сапожник… У меня нет родины, за которую я должен положить голову… Был русский царь – меня гоняли как собаку. Пришли немцы – то же самое. Теперь поляки – на улицу страшно выйти. Ну, а если вместо них придут гетманские гайдамаки, то нам станет легче? Я не знаю, какое там восстание и кто кого хочет прогнать. Я знаю только, что еврей должен сидеть дома…
– Сегодня ночью поднимутся рабочие.
– Рабочие? – растерянно переспросил Меер.
На вокзале протяжно загудел паровоз. На мгновение смолк. Затем еще три коротких гудка. Они донеслись сюда приглушенные, далекие. Раймонд быстро встал.
– Прощай, Меер! – взволнованно сказала Сарра.
– Так ты идешь? – Голос Меера дрогнул.
– Да.
Меер с тоской посмотрел на нее. Сарра ждала еще несколько мгновений.
– Перебьют вас. С чем вы против них пойдете? – чуть слышно пробормотал он.
Затем, тревожно мигая воспаленными веками, нагнулся, поднял с земли зашитый в кожу сапожный нож.
– Возьми хоть это…
Дверь за ними закрылась. Меер долго сидел неподвижно. Тревожные, недобрые мысли не оставляли его.
В комнате, стоя, тесно прижимаясь друг к другу, смогли поместиться около пятидесяти человек. Остальные стояли во дворе, на крыльце и в дверях, ведущих и машинное отделение. Все были вооружены винтовками с примкнутыми штыками.
Окно, обращенное к переезду, Олеся завесила одеялом.
Андрий, переодетый в сухое платье Григория Михайловича, – Ковалло приказал ему это сделать, – стоял с другими в кухне. Васильку Олеся тоже достала батьковы штаны, дала ему свой старый свитер, и сейчас он старательно натягивал на ноги ее чулки. Тут же около него стояли Олесины ботинки.
Мокрую, грязную одежду обоих братьев Олеся бросила в чулан.
– Ну и длинные! – сопел Василек.
Он торопился. Ему хотелось послушать, что говорил высокий дядя с седыми усами.
– Я думаю, друзья, много говорить не надо, – сказал Раевский. – Каждый из вас пришел сюда добровольно, каждый знает, для чего. Давайте же, товарищи, решим крепко: у кого сердце не выносит боя, пусть уйдет. А те, кто остается, кто решил покончить с этими грабителями, с вековыми нашими врагами, тот пусть даст слово рабочее в бою не бежать. – Раевский помолчал.
– А кто побежит… – Он вгляделся в лица товарищей, как бы спрашивая их.
– Того будем стрелять! – закончил за него Степовый.
Раевский нашел его глазами.
– Да, кто побежит, тот не только трус, но и предатель.
Раевский стоял у окна, опираясь рукой на винтовку. Он говорил, не повышая голоса, как всегда сдержанно, четко выговаривая слова, вдумываясь в каждую фразу в поисках самого простого, ясного выражения своих мыслей.
И оттого, что этот широкоплечий сильный человек со всезнающими глазами был спокоен, у всех крепла уверенность в своих силах. Обаяние этого человека шло от его простоты, лишенной какой-либо позы, от непоколебимой уверенности в правоте своего дела, которая так характерна для людей, всю свою жизнь посвятивших революционной борьбе.
Ковалло посмотрел на часы:
– Зигмунд, пора!
Раевский надел шапку.
– Да, друзья, – громко сказал он. – Лучше два раза подумать и вовремя уйти, чем потом сбежать…
Никто даже не шевельнулся.
Он заботливо осматривал своих соратников от сапог до головы. Видно, что большинство из них не было на фронте. Ружья держат магазинной коробкой к себе, ремень так натянут, что руку не проденешь. Но по лицам видно – будут драться!.. Вот хотя бы этот курносый парнишка в кепке, нахлобученной на самые уши, – винтовку прижал к себе, словно девушку. Глаза серьезные, но наивно, по-детски оттопыренные губы с головой выдают его восемнадцать лет…
Сзади худой рабочий в кожаной фуражке ответил за всех:
– Передумывать нам незачем. Те, у кого гайка слаба, дома остались. А кто сюда пришел, так не для того, чтобы назад ворочаться.
Раевский вскинул винтовку за спину.
– Передайте, друзья, остальным во дворе и всем наше решение. Командиром революционный комитет назначил меня. А вы изберете двух помощников, – сказал Раевский.
– Чобот!
– Степовый!
– Больше никого?
– Нет!
– Тогда выступаем. Те, у кого есть патроны, двигаются впереди. Захватим склад, оттуда в поселок, а затем – на тюрьму. Каждый десяток знает своего командира?
– Еще бы!
– Знаем!
Сто шестьдесят три человека ушли в ночную темноту. Шорох их шагов смешался с шумом дождя и свистом ветра.
Ковалло оставил дом последним. Он даже не обнял дочери, – как-то неудобно было при Ядвиге и Птахе.
«Не вовремя, скажут, старый черт расчувствовался. Еще, глядишь, и слезу пустит». Он обвел глазами знакомую комнату и, глядя на ноги, с деланным равнодушием сказал:
– Ты того, доченька… не бойся! К обеду придем. А ты нам картофельки поджарь к тому часу да огурчика вынь… Ну, бувай здорова…
На пороге еще раз оглянулся. У Олеси – полные глаза слез.
– Ну, вот еще! Сказал, к обеду вернемся… – И, торопясь, добавил: – Ты, Андрий, присматривай тут. Запрись и не пускай никого. Я б тебе ружьишко оставил, но это хужей. Топор тут, в сенях… – На ступеньках тихо сказал Андрию: – Ежели неудача, забирай Олесю, Ядвигу Богдановну, тючок барахла и тикайте в Сосновку.
– А дом как же?
– А черт с ним! Ежели разобьют, так тут нам все равно не жить. Ты девку бережи…
– Григорий Михайлович, да я…
– Знаю, что ты… Вот и смотри. А ежели меня… – Ковалло помолчал. Они были уже у калитки.
Андрий не видел старика.
– Так ты будь ей за брата…
Сквозь шум дождя Андрий едва уловил:
– У меня, кроме ее, никого нету…
– У меня тоже, кроме…
– Ну, там увидим, а пока – смотри…
Андрий вернулся в дом. Хотел запереть на крюки дверь – не смог. Впервые почувствовал невыносимую боль в пальцах.
– Олеся, закрой, а то у меня руки распухли, черт бы их подрал!
Свет в большой комнате затушили. Ядвига села у окна. Если по путям пройдет к заводу паровоз с платформой, значит патроны взяли…
Сигизмунд приказал женщинам остаться. Будь она с ним, ей было бы спокойнее. Впереди томительная ночь, ожидание мучительное, тревожное…
– Покажи свои руки! Боже мой! Что ж ты молчишь? – испуганно воскликнула Олеся.
Она поспешно принесла оставленный Метельским пакет и, болезненно морщась от сострадания, стала осторожно перевязывать обваренные пальцы Андрия, с которых лоскутами свисала кожа.
Василек клевал носом.
– Иди на кухню, ложись спать на топчане, – сказал Андрий ласково.
Василек встрепенулся.
– А может, я до дому пойду? Мамка будет лупцевать. Где ты, скажет, шлялся целый день? – невесело ответил мальчик.
– Ничего не будет. Ложись спать, а завтра вместе пойдем. Сказал, пальцем никто не тронет! Тебя послушаешь, так мать у нас только и делает, что дерется.
– Тебе ничего, а мне кажинный раз попадает…
– А ты что, хочешь, чтобы тебя за твои фортеля по головке гладили?
Василек обиженно вытер нос рукавом и молча пошел в кухню. Он заснул, едва добравшись до топчана.
Андрий, закусив губу, смотрел, как ловкие пальчики Олеси, нежно прикасаясь к его руке, отделяли безжизненные клочья кожи и укутывали пальцы белоснежной повязкой. Чтобы было удобнее, она села на пол. Андрий смотрел на нее сверху вниз и видел, как всякий его жест боли вызывал ответное вздрагивание чудесных ресниц девушки и нежных губ, прекрасных девичьих губ, свежих и влекущих своей недоступностью. Андрий никогда их не целовал. Он не решался на это, зная, что она не простит ни малейшей вольности. И он ждал, борясь со своими порывами, оберегая ее дружбу.
Олеся заканчивала перевязку. Нагибаясь за ножницами, чтобы отрезать концы бинта, она сказала:
– А ты терпеливый…
На одно лишь мгновение Андрий увидел в вырезе блузки ее высокую грудь, и ему стало тревожно и больно. Эта дерзость, в которой он даже не был виноват, смутила его. И глубокая грусть заполнила его сердце.
– Что с тобой? Я тебе сделала больно?
– Да. Но я больше не буду…
– Видишь, какая я неловкая – толкнула и не заметила даже.
Андрий молчал.
– Ты ложись, отдохни, а я пойду к Ядвиге Богдановне. Ну, я тушу…
Он долго еще сидел у стола, склонив голову на руки, весь во власти невеселых мыслей. Затем устало опустился на пол, на постланный Олесей матрац, и пытался уснуть.
На стене коридора равномерно взмахивала крыльями тень какой-то огромной птицы.
Охватив руками колени, Сарра завороженно глядела на крошечный язычок пламени. Меер сшивал дратвой голенище сапога.
За дверью в комнатушке затихло. Там улеглись спать. Меер нарочно выбрал бесшумную работу, чтобы не тревожить их. Старенький татэ прихворнул. Все эти невзгоды – выселение, переезд – подрезали его вконец. Старые заказчики сюда не пойдут – далеко, а новых не скоро найдешь. Репутация добросовестного сапожника приобретается годами. На новом месте все начинай сначала.
Трудно, очень трудно это, когда тебе шестьдесят четыре года…
Что хорошего, радостного видел отец за свою долгую жизнь? Сарра вспомнила его рассказы. Жизнь отца представилась ей бесконечной вереницей маленьких серых деревянных гвоздиков, похожих один на другой. Однотонный стук молотка, запах кожи, согнутая спина и труд, каторжный труд от зари до глубокой ночи. И это с одиннадцати лет…
Птица на стене взмахивала крыльями.
Сарра зажмурила глаза. Неужели и ее, и Меера, и Мойше, маленького рыженького Мойше, ждет та же судьба? Давно, когда она была совсем глупенькой, бабушка говорила ей: «Судьба – это загадочная гостья, и каждая девушка ждет ее прихода с трепетной надеждой. Судьбу эту посылает сам бог.
Она неотвратима. От нее не уйти. И гневать судьбу не надо. Чем покорнее принимает ее человек, тем милостивее она к нему…»
Бабушка давно умерла. Забылись ее сказки, не взошли посеянные ею в детской головке библейские семена. И приди сейчас, в этот холодный осенний вечер развенчанная в своей таинственности судьба, Сарра закрыла бы перед этой злой вестницей горя двери. Она и так знает, что жестяник Фальшток ходит к ним лишь для того, чтобы отравлять ей жизнь. Он уверен в себе – у него мастерская, он солидный жених. И хотя его мать истинная фурия (она даже сейчас бьет сына), какое ему дело до того, как будет жить с этой ведьмой его жена? У него трое рабочих и дом… Ему нужно жениться. А чем Сарра плохая невеста? Она будет рожать ему детей и варить вкусный фиш… А то, что она через пять лет станет старухой, – что ж, такова судьба еврейской девушки, если у ее отца ничего нет, кроме дочери…
Кто-то тихо постучал в дверь… Меер обернулся.
Теперь на стене вырисовался профиль его всклокоченной головы с орлиным носом.
– Это Раймонд. Он… пришел за мной, – тихо сказала Сарра, поднимаясь.
Раймонд принес с собой запах сырой осенней ночи.
– Я сейчас оденусь, – Сарра тихо открыла дверь в комнату.
Раймонд пожал Мееру руку и сел напротив сапожника на стульчик отца.
Вышла Сарра, надевая жакет. Меер смолил дратву. Сарра видела – он недоволен.
– Куда вы пойдете в дождь… и так поздно. Нашли время! – Меер сказал это по-еврейски.
И все же Раймонд понял, о чем он говорит, и покраснел. Сарра несколько мгновений колебалась, затем тихо спросила:
– Может, ему сказать?
– Я не знаю, – с беспокойством ответил Раймонд.
– Думаю, что можно, – решила Сарра. – Послушай, Меер, оставь на минутку свою дратву!
– У меня срочный заказ, я не имею времени…
– Меер, сегодня в городе начнется восстание… – Она замолчала, увидев, как неподвижно застыли на ней такие же большие и черные, как у нее, Мееровы глаза.
– Восстание? Откуда ты знаешь? И… – он не договорил.
Сарра прикоснулась к его плечу:
– Меер, может, ты пойдешь с нами?
– Куда?
– Если пойдешь, скажем.
Меер быстро заморгал, болезненно кривя губы.
– Никуда я не пойду! – резко дергая облепленную смолой дратву, сказал он.
Тень птицы на стене взмахнула одним крылом.
– И ты не пойдешь… Иди спать… А ему скажи, пусть он больше сюда не приходит… Да, да – пусть не приходит! Я не хочу, чтобы тебя повесили, – зашептал он испуганно и зло.
Раймонд вслушивался в непонятную речь, стараясь разгадать ее смысл. По еле уловимому движению в его сторону он понял, что Меер говорит о нем.
– Что ж, оставайся, а я пойду. Я думала, что ты не такой… – Она хотела сказать «трус», но не смогла произнести этого слова.
Колодка с голенищем упала с колен Меера на пол. Все испуганно оглянулись на дверь.
– Ты бы подумала о семье… об отце! Что ты хочешь, – чтобы нас всех порезали? Где у тебя совесть? Чего тебе там нужно? – шептал он, все больше волнуясь.
– Моя совесть?.. Я хочу жить, Меер! Жить хочу! Разве это бессовестно?
– Хе! Хочешь жить? А идешь на смерть…
– Я не могу больше так! Вечно голодать, жить в нищете… Чтобы каждый, у кого есть деньги и власть, мог пинать тебя сапогом в самое сердце… Скажи, для чего жить вот таким червяком, которого каждая из этих гадин может раздавить? Лучше пусть меня убьют на улице! – так же шепотом страстно говорила Сарра.
– Кто тебя этому научил?
– Жизнь научила, эта проклятая жизнь…
– Люди поумнее тебя ничего не могли сделать, а ты думаешь свет перевернуть?
Сарра встала.
– Не смогли сделать? Ты ждешь, чтобы тебе кто-то сделал. А сам ты будешь ползать перед Шпильманами и Баранкевичами! Проклинать судьбу и грозить кулаком, когда этого никто не видит… А мы хотим с ними покончить! Это же и твои враги. Почему же ты боишься поднять руку на них? Где же твоя совесть?
Меер раздраженно посмотрел на нее.
– Моя совесть – это семья. – Он нервно мял худыми пальцами комок смолы. – Без нас они сдохнут с голоду. Понимаешь? Сдохнут! И никто им не поможет… Хочешь идти – иди! – Он ожесточенно махнул рукой по направлению к двери. – Иди, иди! А я еврей, нищий-сапожник… У меня нет родины, за которую я должен положить голову… Был русский царь – меня гоняли как собаку. Пришли немцы – то же самое. Теперь поляки – на улицу страшно выйти. Ну, а если вместо них придут гетманские гайдамаки, то нам станет легче? Я не знаю, какое там восстание и кто кого хочет прогнать. Я знаю только, что еврей должен сидеть дома…
– Сегодня ночью поднимутся рабочие.
– Рабочие? – растерянно переспросил Меер.
На вокзале протяжно загудел паровоз. На мгновение смолк. Затем еще три коротких гудка. Они донеслись сюда приглушенные, далекие. Раймонд быстро встал.
– Прощай, Меер! – взволнованно сказала Сарра.
– Так ты идешь? – Голос Меера дрогнул.
– Да.
Меер с тоской посмотрел на нее. Сарра ждала еще несколько мгновений.
– Перебьют вас. С чем вы против них пойдете? – чуть слышно пробормотал он.
Затем, тревожно мигая воспаленными веками, нагнулся, поднял с земли зашитый в кожу сапожный нож.
– Возьми хоть это…
Дверь за ними закрылась. Меер долго сидел неподвижно. Тревожные, недобрые мысли не оставляли его.
В комнате, стоя, тесно прижимаясь друг к другу, смогли поместиться около пятидесяти человек. Остальные стояли во дворе, на крыльце и в дверях, ведущих и машинное отделение. Все были вооружены винтовками с примкнутыми штыками.
Окно, обращенное к переезду, Олеся завесила одеялом.
Андрий, переодетый в сухое платье Григория Михайловича, – Ковалло приказал ему это сделать, – стоял с другими в кухне. Васильку Олеся тоже достала батьковы штаны, дала ему свой старый свитер, и сейчас он старательно натягивал на ноги ее чулки. Тут же около него стояли Олесины ботинки.
Мокрую, грязную одежду обоих братьев Олеся бросила в чулан.
– Ну и длинные! – сопел Василек.
Он торопился. Ему хотелось послушать, что говорил высокий дядя с седыми усами.
– Я думаю, друзья, много говорить не надо, – сказал Раевский. – Каждый из вас пришел сюда добровольно, каждый знает, для чего. Давайте же, товарищи, решим крепко: у кого сердце не выносит боя, пусть уйдет. А те, кто остается, кто решил покончить с этими грабителями, с вековыми нашими врагами, тот пусть даст слово рабочее в бою не бежать. – Раевский помолчал.
– А кто побежит… – Он вгляделся в лица товарищей, как бы спрашивая их.
– Того будем стрелять! – закончил за него Степовый.
Раевский нашел его глазами.
– Да, кто побежит, тот не только трус, но и предатель.
Раевский стоял у окна, опираясь рукой на винтовку. Он говорил, не повышая голоса, как всегда сдержанно, четко выговаривая слова, вдумываясь в каждую фразу в поисках самого простого, ясного выражения своих мыслей.
И оттого, что этот широкоплечий сильный человек со всезнающими глазами был спокоен, у всех крепла уверенность в своих силах. Обаяние этого человека шло от его простоты, лишенной какой-либо позы, от непоколебимой уверенности в правоте своего дела, которая так характерна для людей, всю свою жизнь посвятивших революционной борьбе.
Ковалло посмотрел на часы:
– Зигмунд, пора!
Раевский надел шапку.
– Да, друзья, – громко сказал он. – Лучше два раза подумать и вовремя уйти, чем потом сбежать…
Никто даже не шевельнулся.
Он заботливо осматривал своих соратников от сапог до головы. Видно, что большинство из них не было на фронте. Ружья держат магазинной коробкой к себе, ремень так натянут, что руку не проденешь. Но по лицам видно – будут драться!.. Вот хотя бы этот курносый парнишка в кепке, нахлобученной на самые уши, – винтовку прижал к себе, словно девушку. Глаза серьезные, но наивно, по-детски оттопыренные губы с головой выдают его восемнадцать лет…
Сзади худой рабочий в кожаной фуражке ответил за всех:
– Передумывать нам незачем. Те, у кого гайка слаба, дома остались. А кто сюда пришел, так не для того, чтобы назад ворочаться.
Раевский вскинул винтовку за спину.
– Передайте, друзья, остальным во дворе и всем наше решение. Командиром революционный комитет назначил меня. А вы изберете двух помощников, – сказал Раевский.
– Чобот!
– Степовый!
– Больше никого?
– Нет!
– Тогда выступаем. Те, у кого есть патроны, двигаются впереди. Захватим склад, оттуда в поселок, а затем – на тюрьму. Каждый десяток знает своего командира?
– Еще бы!
– Знаем!
Сто шестьдесят три человека ушли в ночную темноту. Шорох их шагов смешался с шумом дождя и свистом ветра.
Ковалло оставил дом последним. Он даже не обнял дочери, – как-то неудобно было при Ядвиге и Птахе.
«Не вовремя, скажут, старый черт расчувствовался. Еще, глядишь, и слезу пустит». Он обвел глазами знакомую комнату и, глядя на ноги, с деланным равнодушием сказал:
– Ты того, доченька… не бойся! К обеду придем. А ты нам картофельки поджарь к тому часу да огурчика вынь… Ну, бувай здорова…
На пороге еще раз оглянулся. У Олеси – полные глаза слез.
– Ну, вот еще! Сказал, к обеду вернемся… – И, торопясь, добавил: – Ты, Андрий, присматривай тут. Запрись и не пускай никого. Я б тебе ружьишко оставил, но это хужей. Топор тут, в сенях… – На ступеньках тихо сказал Андрию: – Ежели неудача, забирай Олесю, Ядвигу Богдановну, тючок барахла и тикайте в Сосновку.
– А дом как же?
– А черт с ним! Ежели разобьют, так тут нам все равно не жить. Ты девку бережи…
– Григорий Михайлович, да я…
– Знаю, что ты… Вот и смотри. А ежели меня… – Ковалло помолчал. Они были уже у калитки.
Андрий не видел старика.
– Так ты будь ей за брата…
Сквозь шум дождя Андрий едва уловил:
– У меня, кроме ее, никого нету…
– У меня тоже, кроме…
– Ну, там увидим, а пока – смотри…
Андрий вернулся в дом. Хотел запереть на крюки дверь – не смог. Впервые почувствовал невыносимую боль в пальцах.
– Олеся, закрой, а то у меня руки распухли, черт бы их подрал!
Свет в большой комнате затушили. Ядвига села у окна. Если по путям пройдет к заводу паровоз с платформой, значит патроны взяли…
Сигизмунд приказал женщинам остаться. Будь она с ним, ей было бы спокойнее. Впереди томительная ночь, ожидание мучительное, тревожное…
– Покажи свои руки! Боже мой! Что ж ты молчишь? – испуганно воскликнула Олеся.
Она поспешно принесла оставленный Метельским пакет и, болезненно морщась от сострадания, стала осторожно перевязывать обваренные пальцы Андрия, с которых лоскутами свисала кожа.
Василек клевал носом.
– Иди на кухню, ложись спать на топчане, – сказал Андрий ласково.
Василек встрепенулся.
– А может, я до дому пойду? Мамка будет лупцевать. Где ты, скажет, шлялся целый день? – невесело ответил мальчик.
– Ничего не будет. Ложись спать, а завтра вместе пойдем. Сказал, пальцем никто не тронет! Тебя послушаешь, так мать у нас только и делает, что дерется.
– Тебе ничего, а мне кажинный раз попадает…
– А ты что, хочешь, чтобы тебя за твои фортеля по головке гладили?
Василек обиженно вытер нос рукавом и молча пошел в кухню. Он заснул, едва добравшись до топчана.
Андрий, закусив губу, смотрел, как ловкие пальчики Олеси, нежно прикасаясь к его руке, отделяли безжизненные клочья кожи и укутывали пальцы белоснежной повязкой. Чтобы было удобнее, она села на пол. Андрий смотрел на нее сверху вниз и видел, как всякий его жест боли вызывал ответное вздрагивание чудесных ресниц девушки и нежных губ, прекрасных девичьих губ, свежих и влекущих своей недоступностью. Андрий никогда их не целовал. Он не решался на это, зная, что она не простит ни малейшей вольности. И он ждал, борясь со своими порывами, оберегая ее дружбу.
Олеся заканчивала перевязку. Нагибаясь за ножницами, чтобы отрезать концы бинта, она сказала:
– А ты терпеливый…
На одно лишь мгновение Андрий увидел в вырезе блузки ее высокую грудь, и ему стало тревожно и больно. Эта дерзость, в которой он даже не был виноват, смутила его. И глубокая грусть заполнила его сердце.
– Что с тобой? Я тебе сделала больно?
– Да. Но я больше не буду…
– Видишь, какая я неловкая – толкнула и не заметила даже.
Андрий молчал.
– Ты ложись, отдохни, а я пойду к Ядвиге Богдановне. Ну, я тушу…
Он долго еще сидел у стола, склонив голову на руки, весь во власти невеселых мыслей. Затем устало опустился на пол, на постланный Олесей матрац, и пытался уснуть.