Страница:
П. Елкин
Тридцать пять родинок
Я в детстве очень переживал из-за того, что у меня на лбу всегда было написано, что я подумал или сделал.
Мне так маманя говорила. «Ну-ка, не ври! – прикрикивала она сурово. – Я знаю, что это ты сломал игрушку. У тебя это на лбу написано!» И я верил, верил, как дурак, и признавался во всем, заливался горячими стыдливыми слезами, бежал к зеркалу проверять – что же такое у меня написано на лбу.
А как было не верить: я с детства видел живые примеры того, как все, что внутри, отражается снаружи.
Если на яблоке есть черная точка, значит, внутри будет червяк, возьми лучше другое. Если в холодильнике вздулась банка консервов, значит, внутри уже не пахучие шпроты в вязком вкуснющем масле, а вонючая жижа, фонтаном вырывающаяся в проделанную консервным ножом дырку. Нет, вздутые банки лучше не трогать…
С людьми происходило то же самое: самые злые и противные соседки, постоянно жалующиеся мамане, что я слишком громко кричу и нарочно быстро бегаю, всегда были самые морщинистые, с противными бородавками, почему-то обязательно на носу. Маманя иногда заступалась за меня, а иногда и отвешивала незаслуженный подзатыльник. Внешне она была серединка на половинку. Вроде красивая, но иногда проявлялись у нее жесткие морщинки на лбу и в уголках рта и делали ее чем-то похожей на злых соседских бабулек. А вот изредка возникающие у нас дома с какими-то бумагами отцовские секретарши – добрые, нежные и ласковые тетеньки, которые тискали меня и закармливали конфетами, – были самыми красивыми, совсем без морщинок.
Каждый вечер, умываясь на ночь, я подолгу рассматривал себя в зеркале. Уж я-то знал лучше всех прочих, что я успел натворить за день, и потому придирчиво рассматривал себя, пытаясь вспомнить, каким я был вчера вечером, и сравнивал с тем, что видел в эту секунду, пытаясь понять: что меняется в моем лице, на моих руках, плечах, животе, если я хулиганил? Или, что бывало редко, если я вел себя примерно?
Родинки. Меня постоянно тревожили мои родинки. Лет с трех у меня сначала на руках, потом на лице, а затем и по всему телу стали появляться мелкие черные или светло-коричневые точки. Я все никак не мог понять: отчего они, откуда берутся?
Сначала я думал, что это как пятнышки у божьей коровки – по одной родинке за каждый прожитый год.
Но когда их количество перевалило за десяток, я понял: нет, тут что-то другое. И потом – почему одни так и остаются крохотными, а другие начинают расти?
Задавать мучивший меня вопрос мамане я побоялся: а вдруг родинки – это как раз и есть те самые метки, которые я получаю за хулиганства? И чем больше родинка, тем страшнее хулиганство, за которое я ею наказан? Не-е-ет, у мамани про такое лучше не спрашивать…
Родинок становилось все больше, переодеваться на ночь становилось все страшнее. Я представлял, что постепенно весь покроюсь этими черно-коричневыми бугорками и стану как броненосец, которого нам давали погладить в зоопарке, – пупырчатым и шершавым, или как Абаж в фильме «Королевство кривых зеркал»…
И вот перед самой школой какая-то врачиха в поликлинике наконец-то развеяла все мои страхи. Не помню, что она там во мне искала, зачем заставила стащить застегнутую наглухо рубашку с длинными не по погоде рукавами. Но, увидев мои родинки, она восхищенно присвистнула и улыбнулась: «Смотри-ка, сколько родинок, как тебя ими обсеяло! Значит, счастливым будешь!»
Помню, я тогда после осмотра даже рубашку надевать не стал, выбежал из кабинета к ждущей меня в коридоре мамане в одной майке.
– Мам, пошли домой!
– Так мы ж в кино собирались… – вспомнила маманя свое обещание, – единственное, чем она только смогла меня подкупить, чтобы я отправился в поликлинику.
– Домой, домой! – Я бежал впереди нее, радостно размахивая рубашкой, гоняя сандалиями бумажный пакет из-под молока. Дома я сразу заперся в ванной, пустил воду, чтобы не отвлекали, и внимательно рассматривал себя в зеркале, только теперь уже не всплескивал горестно руками, а радостно выискивал новые родинки – теперь уже не притворяясь, что это какие-нибудь веснушки.
Ночью я долго лежал и пытался представить: что же это за счастье такое меня ждет? Наконец придумалось мне, что каждая родинка – это хороший человек, вроде отцовских вкусно пахнущих секретарш, которого я когда-нибудь встречу. На лице родинки – это те люди, с кем я буду целоваться. На руках – кого буду обнимать. На животе – те, кто меня угостит чем-нибудь вкусным. На ногах – с кем я буду бегать и играть. Такое вот мне подумалось уже перед самым рассветом, и я уснул спокойный и довольный.
Теперь-то я понимаю, что ошибался не очень сильно. Примерно так оно и было – каждую свою родинку я считаю каким-то одним воспоминанием из своей жизни. И даже могу кое-что рассказать про некоторые родинки, появившиеся у меня до разговора с врачихой и после.
Вот вам, например, первая история, из самых ранних.
Мне так маманя говорила. «Ну-ка, не ври! – прикрикивала она сурово. – Я знаю, что это ты сломал игрушку. У тебя это на лбу написано!» И я верил, верил, как дурак, и признавался во всем, заливался горячими стыдливыми слезами, бежал к зеркалу проверять – что же такое у меня написано на лбу.
А как было не верить: я с детства видел живые примеры того, как все, что внутри, отражается снаружи.
Если на яблоке есть черная точка, значит, внутри будет червяк, возьми лучше другое. Если в холодильнике вздулась банка консервов, значит, внутри уже не пахучие шпроты в вязком вкуснющем масле, а вонючая жижа, фонтаном вырывающаяся в проделанную консервным ножом дырку. Нет, вздутые банки лучше не трогать…
С людьми происходило то же самое: самые злые и противные соседки, постоянно жалующиеся мамане, что я слишком громко кричу и нарочно быстро бегаю, всегда были самые морщинистые, с противными бородавками, почему-то обязательно на носу. Маманя иногда заступалась за меня, а иногда и отвешивала незаслуженный подзатыльник. Внешне она была серединка на половинку. Вроде красивая, но иногда проявлялись у нее жесткие морщинки на лбу и в уголках рта и делали ее чем-то похожей на злых соседских бабулек. А вот изредка возникающие у нас дома с какими-то бумагами отцовские секретарши – добрые, нежные и ласковые тетеньки, которые тискали меня и закармливали конфетами, – были самыми красивыми, совсем без морщинок.
Каждый вечер, умываясь на ночь, я подолгу рассматривал себя в зеркале. Уж я-то знал лучше всех прочих, что я успел натворить за день, и потому придирчиво рассматривал себя, пытаясь вспомнить, каким я был вчера вечером, и сравнивал с тем, что видел в эту секунду, пытаясь понять: что меняется в моем лице, на моих руках, плечах, животе, если я хулиганил? Или, что бывало редко, если я вел себя примерно?
Родинки. Меня постоянно тревожили мои родинки. Лет с трех у меня сначала на руках, потом на лице, а затем и по всему телу стали появляться мелкие черные или светло-коричневые точки. Я все никак не мог понять: отчего они, откуда берутся?
Сначала я думал, что это как пятнышки у божьей коровки – по одной родинке за каждый прожитый год.
Но когда их количество перевалило за десяток, я понял: нет, тут что-то другое. И потом – почему одни так и остаются крохотными, а другие начинают расти?
Задавать мучивший меня вопрос мамане я побоялся: а вдруг родинки – это как раз и есть те самые метки, которые я получаю за хулиганства? И чем больше родинка, тем страшнее хулиганство, за которое я ею наказан? Не-е-ет, у мамани про такое лучше не спрашивать…
Родинок становилось все больше, переодеваться на ночь становилось все страшнее. Я представлял, что постепенно весь покроюсь этими черно-коричневыми бугорками и стану как броненосец, которого нам давали погладить в зоопарке, – пупырчатым и шершавым, или как Абаж в фильме «Королевство кривых зеркал»…
И вот перед самой школой какая-то врачиха в поликлинике наконец-то развеяла все мои страхи. Не помню, что она там во мне искала, зачем заставила стащить застегнутую наглухо рубашку с длинными не по погоде рукавами. Но, увидев мои родинки, она восхищенно присвистнула и улыбнулась: «Смотри-ка, сколько родинок, как тебя ими обсеяло! Значит, счастливым будешь!»
Помню, я тогда после осмотра даже рубашку надевать не стал, выбежал из кабинета к ждущей меня в коридоре мамане в одной майке.
– Мам, пошли домой!
– Так мы ж в кино собирались… – вспомнила маманя свое обещание, – единственное, чем она только смогла меня подкупить, чтобы я отправился в поликлинику.
– Домой, домой! – Я бежал впереди нее, радостно размахивая рубашкой, гоняя сандалиями бумажный пакет из-под молока. Дома я сразу заперся в ванной, пустил воду, чтобы не отвлекали, и внимательно рассматривал себя в зеркале, только теперь уже не всплескивал горестно руками, а радостно выискивал новые родинки – теперь уже не притворяясь, что это какие-нибудь веснушки.
Ночью я долго лежал и пытался представить: что же это за счастье такое меня ждет? Наконец придумалось мне, что каждая родинка – это хороший человек, вроде отцовских вкусно пахнущих секретарш, которого я когда-нибудь встречу. На лице родинки – это те люди, с кем я буду целоваться. На руках – кого буду обнимать. На животе – те, кто меня угостит чем-нибудь вкусным. На ногах – с кем я буду бегать и играть. Такое вот мне подумалось уже перед самым рассветом, и я уснул спокойный и довольный.
Теперь-то я понимаю, что ошибался не очень сильно. Примерно так оно и было – каждую свою родинку я считаю каким-то одним воспоминанием из своей жизни. И даже могу кое-что рассказать про некоторые родинки, появившиеся у меня до разговора с врачихой и после.
Вот вам, например, первая история, из самых ранних.
Про барак
В нашей длинной хрущевке весь двор был заселен жителями одного барака, когда-то стоявшего в том месте, где сейчас построили кинотеатр «Байкал».
Переехали мы в новый дом, когда мне было года три, поэтому о барачной жизни у меня остались только отрывочные воспоминания; наверное, самые яркие – вот, например, меня купают на широком столе в огромном цинковом корыте. Или вот я, к примеру, с трудом раскатываю по огромному коридору на деревянной тележке с четырьмя подшипниками вместо колес. Тележка не моя, я выпросил ее покататься у кого-то из больших ребят, и у меня все никак не получается проехать так же лихо, как это делают они. Главная хитрость – разбежаться и ловко напрыгнуть животом на тележку, вот это у меня как раз и не выходит… Бежать с тележкой я пока еще не могу, она слишком велика для меня, поэтому я просто оставляю ее посреди коридора, отхожу назад и старательно разбегаюсь. Добежав до тележки, я что есть силы плюхаюсь на нее животом, но то ли мой разбег не скор, то ли перед прыжком я все-таки боязливо торможу, но тележка, получив жалкое ускорение, двигается по дощатому полу всего сантиметра на три, причем непонятно, в каком направлении. Но эти три сантиметра я помню прекрасно – это сантиметры, которые я прокатился «как большой».
И еще одно вспомнилось, осеннее.
Наверное, это первая осень, которую я осознаю. Я помню, с каким удовольствием я качусь по кучам опавших листьев, как завороженно смотрю за дымом от костра, на котором эти листья жгут.
Большие ребята собирают охапками опавшие листья для того, чтобы строить шалаши. В дело идут ветки, доски, куски картона, из них устраивается навес, поверх которого ворохами стаскивают листья. Постепенно такой шалаш начинает напоминать холмик, внутри его пахнет горькой прелью, но в нем тихо и уютно, гораздо уютнее, чем на улице.
…Той осенью построили мы Царь-шалаш. Повезло нам необыкновенно – на какой-то дальней помойке кто-то из совсем больших ребят заметил почти новую кровать. Настоящую деревянную кровать с матрасом!
Я помню эту экспедицию дворов за десять – помню потому, что меня никак не хотели брать с собой, мал еще, а там, может, придется драться с местными!
Когда меня все-таки взяли с собой, просто потому, что никого из наших мальчишек во всем дворе больше не осталось, я был ужасно доволен.
Толпа пацанов, чуть ли не двадцать человек, с опаской пробиралась по незнакомому району, выискивая то место, где какой-то сумасшедший выбросил целое сокровище. Мы даже не надеялись, что настоящая кровать долежит до нашей экспедиции, мы были уверены, что местные мальчишки немедленно заберут добычу себе. Помню, как мы нашли эту помойку, как радовались тому, что кровать еще на месте, как придирчиво осматривали, потом всем скопом тащили это огромное чудище до нашего двора, то и дело останавливаясь передохнуть и валяясь прямо на ней, на нашей настоящей кровати!
Потом мы строили шалаш таких размеров, чтобы в него могла поместиться «мебель»… Даже со спиленными ножками кровать была просто огромной. Мы воровали в районе все доски, даже те, которые предусмотрительные взрослые прокладывали как тропинки через непролазные грязи. Мы перетаскали из своих комнат все старые газеты и тряпки. Мы собирали опавшие листья отовсюду, даже кое-где трясли молодые деревья, чтобы побыстрее слетала листва. Те, кому надо было в школу во вторую смену, не ушли, решили прогулять занятия – они только сбегали домой переодеться и взять сумки, а потом вернулись и продолжили трудиться бок о бок с нами. Чуть позже присоединились к нам и ребята, вернувшиеся с уроков.
И вот наконец к вечеру, после целого дня горячечной, одержимой работы, наш Царь-шалаш был готов. Уже в темноте мы всей кучей забились внутрь и, счастливые, валялись на кровати, предвкушая, во что мы завтра сможем играть. Домой нас смогли загнать только отчаянные крики и угрозы родителей.
А ночью пришла беда.
Непонятно почему в разных комнатах, выходящих в огромный коридор, то и дело зажигался свет, слышалась страшная ругань, потом дверь тихонько приоткрывалась, в коридор боязливо выглядывал кто-то из соседей, а дальше криков уже не было слышно, только злое шипение. Свет в комнатах больше не гасили. Только когда какая-то бабулька, у которой чувство долга перед соседями побороло чувство стыда, начала стучаться по дверям со словами «Я вижу, вы все равно не спите…», все стало понятно.
Переехали мы в новый дом, когда мне было года три, поэтому о барачной жизни у меня остались только отрывочные воспоминания; наверное, самые яркие – вот, например, меня купают на широком столе в огромном цинковом корыте. Или вот я, к примеру, с трудом раскатываю по огромному коридору на деревянной тележке с четырьмя подшипниками вместо колес. Тележка не моя, я выпросил ее покататься у кого-то из больших ребят, и у меня все никак не получается проехать так же лихо, как это делают они. Главная хитрость – разбежаться и ловко напрыгнуть животом на тележку, вот это у меня как раз и не выходит… Бежать с тележкой я пока еще не могу, она слишком велика для меня, поэтому я просто оставляю ее посреди коридора, отхожу назад и старательно разбегаюсь. Добежав до тележки, я что есть силы плюхаюсь на нее животом, но то ли мой разбег не скор, то ли перед прыжком я все-таки боязливо торможу, но тележка, получив жалкое ускорение, двигается по дощатому полу всего сантиметра на три, причем непонятно, в каком направлении. Но эти три сантиметра я помню прекрасно – это сантиметры, которые я прокатился «как большой».
И еще одно вспомнилось, осеннее.
Наверное, это первая осень, которую я осознаю. Я помню, с каким удовольствием я качусь по кучам опавших листьев, как завороженно смотрю за дымом от костра, на котором эти листья жгут.
Большие ребята собирают охапками опавшие листья для того, чтобы строить шалаши. В дело идут ветки, доски, куски картона, из них устраивается навес, поверх которого ворохами стаскивают листья. Постепенно такой шалаш начинает напоминать холмик, внутри его пахнет горькой прелью, но в нем тихо и уютно, гораздо уютнее, чем на улице.
…Той осенью построили мы Царь-шалаш. Повезло нам необыкновенно – на какой-то дальней помойке кто-то из совсем больших ребят заметил почти новую кровать. Настоящую деревянную кровать с матрасом!
Я помню эту экспедицию дворов за десять – помню потому, что меня никак не хотели брать с собой, мал еще, а там, может, придется драться с местными!
Когда меня все-таки взяли с собой, просто потому, что никого из наших мальчишек во всем дворе больше не осталось, я был ужасно доволен.
Толпа пацанов, чуть ли не двадцать человек, с опаской пробиралась по незнакомому району, выискивая то место, где какой-то сумасшедший выбросил целое сокровище. Мы даже не надеялись, что настоящая кровать долежит до нашей экспедиции, мы были уверены, что местные мальчишки немедленно заберут добычу себе. Помню, как мы нашли эту помойку, как радовались тому, что кровать еще на месте, как придирчиво осматривали, потом всем скопом тащили это огромное чудище до нашего двора, то и дело останавливаясь передохнуть и валяясь прямо на ней, на нашей настоящей кровати!
Потом мы строили шалаш таких размеров, чтобы в него могла поместиться «мебель»… Даже со спиленными ножками кровать была просто огромной. Мы воровали в районе все доски, даже те, которые предусмотрительные взрослые прокладывали как тропинки через непролазные грязи. Мы перетаскали из своих комнат все старые газеты и тряпки. Мы собирали опавшие листья отовсюду, даже кое-где трясли молодые деревья, чтобы побыстрее слетала листва. Те, кому надо было в школу во вторую смену, не ушли, решили прогулять занятия – они только сбегали домой переодеться и взять сумки, а потом вернулись и продолжили трудиться бок о бок с нами. Чуть позже присоединились к нам и ребята, вернувшиеся с уроков.
И вот наконец к вечеру, после целого дня горячечной, одержимой работы, наш Царь-шалаш был готов. Уже в темноте мы всей кучей забились внутрь и, счастливые, валялись на кровати, предвкушая, во что мы завтра сможем играть. Домой нас смогли загнать только отчаянные крики и угрозы родителей.
А ночью пришла беда.
Непонятно почему в разных комнатах, выходящих в огромный коридор, то и дело зажигался свет, слышалась страшная ругань, потом дверь тихонько приоткрывалась, в коридор боязливо выглядывал кто-то из соседей, а дальше криков уже не было слышно, только злое шипение. Свет в комнатах больше не гасили. Только когда какая-то бабулька, у которой чувство долга перед соседями побороло чувство стыда, начала стучаться по дверям со словами «Я вижу, вы все равно не спите…», все стало понятно.
Клопы
Естественно, выбрасывать нормальную кровать на помойку в те времена никому бы даже в голову не пришло. Нашу дорогую кровать выбросили потому, что она кишела клопами, от которых по-другому невозможно было избавиться. И вот пацаны, валяясь на этом клоповнике, притащили в одежде домой целые стада насекомых. Как только клопы оказались в родном климате, они отогрелись и ринулись в атаку на мирно сопящих жителей барака.
Поняв, что беда общая, соседи забыли про стыд и, не теряя ни секунды, взялись за дело. Вся незатейливая мебель быстро оказалась в общем коридоре, откуда-то появилось несколько паяльных ламп, и мужики в подштанниках стали методично обходить комнаты, пропаливая все щели между досок огромными языками пламени. Остальные в это время смазывали все, что можно, керосином и придирчиво рассматривали полы и потолки в поисках убегающих кровососов. На общей кухне все женщины, раздевшись и раздев детей, свалили одежду в огромные чаны и водрузили их на нагревшуюся плиту. Пытающихся скрыться от жара насекомых торжественно давили…
После того как все комнаты барака были обследованы, а одежда прогрета и пересмотрена, соседи начали осторожно заносить мебель из коридоров в комнаты.
И вдруг кто-то тревожно вскрикнул: «Смотрите!!»
Соседи, уже который час сосредоточенно разглядывающие щели в мебели и швы в одежде, словно проснулись и бросились к окнам. Во дворе, щедро политый керосином, занимался огнем Царь-шалаш.
Поняв, что беда общая, соседи забыли про стыд и, не теряя ни секунды, взялись за дело. Вся незатейливая мебель быстро оказалась в общем коридоре, откуда-то появилось несколько паяльных ламп, и мужики в подштанниках стали методично обходить комнаты, пропаливая все щели между досок огромными языками пламени. Остальные в это время смазывали все, что можно, керосином и придирчиво рассматривали полы и потолки в поисках убегающих кровососов. На общей кухне все женщины, раздевшись и раздев детей, свалили одежду в огромные чаны и водрузили их на нагревшуюся плиту. Пытающихся скрыться от жара насекомых торжественно давили…
После того как все комнаты барака были обследованы, а одежда прогрета и пересмотрена, соседи начали осторожно заносить мебель из коридоров в комнаты.
И вдруг кто-то тревожно вскрикнул: «Смотрите!!»
Соседи, уже который час сосредоточенно разглядывающие щели в мебели и швы в одежде, словно проснулись и бросились к окнам. Во дворе, щедро политый керосином, занимался огнем Царь-шалаш.
Про дубовое побоище
Когда мы из барака въехали в пятиэтажку, почти сразу за окнами нашего дома обнаружилась Природа. Буквально в двадцати метрах от окон еще стояли вековые дубы, метрах в ста под дубами прятался пруд, примерно в километре скрывалась какая-то забытая Мосгорпланом деревня, куда маманя каждый вечер отправляла меня с бидоном за парным молоком.
Каждый раз, вручая мне бидон и поправляя воротник рубашки, маманя строго-настрого наказывала: «Мимо пруда не ходи!»
И правда, мне и самому гораздо проще было обогнуть пруд дальней тропой за километр, чем идти через это запретное место. В нашем дворе ребята про пруд рассказывали страшное: будто там играют в карты на живых людей и режут насмерть тех, кого проиграли, что там раздевают и топят заблудившихся прохожих, держат в землянках собак, откармливают их человеческим мясом.
Конечно, на самом деле все было совсем не так.
Просто на берегу пруда окрестные мужики сколотили несколько столиков и там, как говорится, под сенью дубов, с ранней весны, как только пробивались на деревьях первые листочки, и до поздней осени, пока листва не опадала, предавались нехитрым мужским забавам. В основном, конечно, играли в домино. Частенько перекидывались в карты, однако, поскольку многие из стариков еще помнили зоновские уроки игры в секу, эти игры почти всегда заканчивались драками. Ну и изредка кто-то выносил на столы гремящую деревянную доску с шахматами, но это если только на спор…
Во что бы ни садились играть мужики, проигравший всегда бежал за водкой.
Меня до сих пор занимает вопрос: откуда вообще взялась эта общеизвестная российская формула «бутылка на троих»?
По деньгам? Стоимость поллитры никогда особенно ровно не раскладывалась, да и всегда нужно хоть что-то накинуть сверху, хоть на четвертушку ржаного хлеба, хоть на пресловутую карамельку.
По количеству? Да полно! Сто шестьдесят шесть граммов на одно лицо – это как раз то, что называется «ни в голове, ни в жопе». То есть чисто для аппетита – это многовато, а чтобы ударило по башке – явно недостаточно.
Лично мне кажется, что число «три» появилось просто потому, что мужики не особенно склонны доверять разливающему. Если делить бутылку на двоих, разливающий обманет обязательно. А если делить на троих, два свидетеля против одного банкующего – это хоть какая-то гарантия объективности. Но повторю: это лично мое мнение.
Ну так вот, во что бы мужики ни играли на пруду, водка там была всегда. Потому что одно дело – просто купить, тут еще прикинешь, хватит ли на семью и на еду до зарплаты. А проигранное – это ж свято; как говорится, карточный долг – долг чести, тут во внимание не принимаются ни пустой холодильник, ни порванные ботинки сына, ни дочкино платье, из которого она давно выросла. Короче, семейные бюджеты трещали по швам, и неудивительно, что очень скоро среди женщин и детей у «пруда» сложилась очень нехорошая репутация. И самое обидное для всех страдальцев было то, что вертеп гнездился прямо тут, под боком, так что обвинять мужиков в том, что они пропадают неизвестно где, было невозможно, вот же они – только крикни из окна: «Коля-я-я!» – и услышишь ответ: «Да, я тут!» – «Что ты там делаешь?» – «Просто сижу с ребятами!» – и что ему скажешь? Иди домой? Да у нас даже самые мелкие пацаны не велись на этот призывный материнский крик. Много раз темными ночами, когда наигравшиеся и упившиеся мужики сладко спали, жены с пилами и лопатами выбирались на пруд и под самый корень спиливали столы и скамейки. Но гнездо выкорчевать не получалось: слишком много строек было вокруг, разжиться досками и бревнами для мужиков было нетрудно, буквально на следующий после теракта день на берегу вырастали новые столы и новые скамейки.
И вот как-то раз в летнюю субботу случилось великое противостояние, после которого сцены Ледового побоища из фильма «Александр Невский» я смотрю уже по-другому.
Около девяти утра почти все женщины нашего дома с невесть где раздобытыми топорами, пилами и лопатами высыпали из подъездов и направились в обход дома к пруду. Мужики, дожевывая на ходу завтраки и натягивая майки, бежали за ними следом. Кто-то из них пытался вытащить своих жен из женской толпы, кто-то кричал вслед обидное, но женщины, не обращая внимания ни на что, угрюмо маршировали. Мужики, решив, что глупые тетки опять посносят столы и успокоятся, быстро расслабились и шли за женами и тещами плотной кучкой, уже заранее прикидывая, где раздобыть новые доски. Следом за родителями потянулись дети – посмотреть, что будет дальше, ну и хотя бы в первый раз в жизни увидеть тот «пруд», к которому они столько времени боялись приближаться.
Дойдя до пруда, женщины не стали даже обращать внимания на столы и скамейки, а словно муравьи облепили дубы и сосредоточенно стали молотить по стволам топорами.
Мужики поняли, что ситуация разворачивается не так, как они предполагали, и начали оттаскивать жен, вырывать у них топоры из рук.
Все бы еще можно было как-то уладить, однако в бой вступили бабульки, которые сами рубить и пилить уже не очень могли, но на пруд пришли как раз для того, чтобы морально поддержать дочерей и невесток. Затрещало первое порванное платье, послышался первый истошный женский всхлип: «Ох, господи, что же это…» – и страшный мужской крик: «Убью-ю-ю-ю!»
А дальше началась бойня. У женщин в руках были топоры и лопаты, но и у мужиков нашлось оружие – две авоськи несданных водочных бутылок со вчерашнего вечера.
Мы, сопливые мальчишки, как зачарованные стояли поодаль, наблюдая за схваткой. Ребята постарше бегали вокруг, но в драку не лезли, наверное, никто из них так и не смог решить – на чьей стороне биться. Но девчонки, девчонки, с которыми мы еще вчера скакали в классики и зарывали в землю «секреты», все они принимали участие в драке. Носились между взрослыми, цеплялись за ноги мужикам, висли у них на руках, прыгали сзади на шею.
Я думаю, именно из-за того, что в драку влезли девчонки, дело кончилось без смертоубийства.
Как-то постепенно то одного, то другого мужика удавалось вытащить из драки, а там уже на нем висли и мальчишки, не пускали его снова в кучу-малу. Когда в свалке осталось всего несколько самых разъяренных мужиков, их удалось повалить, и, как они ни отбивались, бабульки плотно прижали их к земле.
Женщины снова стали рубить стволы. Со всклокоченными волосами, в изорванных халатах, через которые светились трусы и лифчики, женщины не стыдились своей полунаготы или неприличных причесок; утирая сочащуюся кровь вперемешку с потом, они угрюмо и методично долбили по дубам, пока один из мужиков, стряхнув с себя цепляющихся детей, не подошел к своей жене: «Давай я порублю. Иди переоденься, а?»
Потом уже рубили и пилили все вместе – кроме бабулек и тех отчаянных драчунов, на которых они торжествующе сидели. Обедать никто не ходил – даже сопливые дети не вспоминали про еду, а как заведенные собирали сучья и складывали их в костры. Совсем мелких забрали к себе на обед мамашки с грудничками, с утра благоразумно отсиживавшиеся по домам, но теперь выбравшиеся к народу.
К вечеру вокруг пруда уже была широкая поляна, вся в пнях, посреди этой поляны сиротливо торчали столы с лавками. Когда стемнело, на эти столы вывалили собранную по всем квартирам закуску и выпивку и при свете костров пили уже вообще все – и женщины, и мужики, даже самым маленьким детям наливали по глоточку пива или домашнего вина. Это было великое замирение нашего двора.
После этого дня никто из мужиков не ходил к пруду. Во-первых, теперь столы были на виду у всего дома и при появлении бутылки сразу из нескольких окон раздавался крик: «А ну-ка, ну-ка, что это там у вас?!» А во-вторых, наверное, мужикам стыдно было вспоминать про то побоище.
Я для себя навсегда запомнил: женщины будут терпеть от своих мужиков любую дурь. Терпеть долго. Но когда терпение кончается – их ничем не остановишь.
Пусть так и будет.
Каждый раз, вручая мне бидон и поправляя воротник рубашки, маманя строго-настрого наказывала: «Мимо пруда не ходи!»
И правда, мне и самому гораздо проще было обогнуть пруд дальней тропой за километр, чем идти через это запретное место. В нашем дворе ребята про пруд рассказывали страшное: будто там играют в карты на живых людей и режут насмерть тех, кого проиграли, что там раздевают и топят заблудившихся прохожих, держат в землянках собак, откармливают их человеческим мясом.
Конечно, на самом деле все было совсем не так.
Просто на берегу пруда окрестные мужики сколотили несколько столиков и там, как говорится, под сенью дубов, с ранней весны, как только пробивались на деревьях первые листочки, и до поздней осени, пока листва не опадала, предавались нехитрым мужским забавам. В основном, конечно, играли в домино. Частенько перекидывались в карты, однако, поскольку многие из стариков еще помнили зоновские уроки игры в секу, эти игры почти всегда заканчивались драками. Ну и изредка кто-то выносил на столы гремящую деревянную доску с шахматами, но это если только на спор…
Во что бы ни садились играть мужики, проигравший всегда бежал за водкой.
Меня до сих пор занимает вопрос: откуда вообще взялась эта общеизвестная российская формула «бутылка на троих»?
По деньгам? Стоимость поллитры никогда особенно ровно не раскладывалась, да и всегда нужно хоть что-то накинуть сверху, хоть на четвертушку ржаного хлеба, хоть на пресловутую карамельку.
По количеству? Да полно! Сто шестьдесят шесть граммов на одно лицо – это как раз то, что называется «ни в голове, ни в жопе». То есть чисто для аппетита – это многовато, а чтобы ударило по башке – явно недостаточно.
Лично мне кажется, что число «три» появилось просто потому, что мужики не особенно склонны доверять разливающему. Если делить бутылку на двоих, разливающий обманет обязательно. А если делить на троих, два свидетеля против одного банкующего – это хоть какая-то гарантия объективности. Но повторю: это лично мое мнение.
Ну так вот, во что бы мужики ни играли на пруду, водка там была всегда. Потому что одно дело – просто купить, тут еще прикинешь, хватит ли на семью и на еду до зарплаты. А проигранное – это ж свято; как говорится, карточный долг – долг чести, тут во внимание не принимаются ни пустой холодильник, ни порванные ботинки сына, ни дочкино платье, из которого она давно выросла. Короче, семейные бюджеты трещали по швам, и неудивительно, что очень скоро среди женщин и детей у «пруда» сложилась очень нехорошая репутация. И самое обидное для всех страдальцев было то, что вертеп гнездился прямо тут, под боком, так что обвинять мужиков в том, что они пропадают неизвестно где, было невозможно, вот же они – только крикни из окна: «Коля-я-я!» – и услышишь ответ: «Да, я тут!» – «Что ты там делаешь?» – «Просто сижу с ребятами!» – и что ему скажешь? Иди домой? Да у нас даже самые мелкие пацаны не велись на этот призывный материнский крик. Много раз темными ночами, когда наигравшиеся и упившиеся мужики сладко спали, жены с пилами и лопатами выбирались на пруд и под самый корень спиливали столы и скамейки. Но гнездо выкорчевать не получалось: слишком много строек было вокруг, разжиться досками и бревнами для мужиков было нетрудно, буквально на следующий после теракта день на берегу вырастали новые столы и новые скамейки.
И вот как-то раз в летнюю субботу случилось великое противостояние, после которого сцены Ледового побоища из фильма «Александр Невский» я смотрю уже по-другому.
Около девяти утра почти все женщины нашего дома с невесть где раздобытыми топорами, пилами и лопатами высыпали из подъездов и направились в обход дома к пруду. Мужики, дожевывая на ходу завтраки и натягивая майки, бежали за ними следом. Кто-то из них пытался вытащить своих жен из женской толпы, кто-то кричал вслед обидное, но женщины, не обращая внимания ни на что, угрюмо маршировали. Мужики, решив, что глупые тетки опять посносят столы и успокоятся, быстро расслабились и шли за женами и тещами плотной кучкой, уже заранее прикидывая, где раздобыть новые доски. Следом за родителями потянулись дети – посмотреть, что будет дальше, ну и хотя бы в первый раз в жизни увидеть тот «пруд», к которому они столько времени боялись приближаться.
Дойдя до пруда, женщины не стали даже обращать внимания на столы и скамейки, а словно муравьи облепили дубы и сосредоточенно стали молотить по стволам топорами.
Мужики поняли, что ситуация разворачивается не так, как они предполагали, и начали оттаскивать жен, вырывать у них топоры из рук.
Все бы еще можно было как-то уладить, однако в бой вступили бабульки, которые сами рубить и пилить уже не очень могли, но на пруд пришли как раз для того, чтобы морально поддержать дочерей и невесток. Затрещало первое порванное платье, послышался первый истошный женский всхлип: «Ох, господи, что же это…» – и страшный мужской крик: «Убью-ю-ю-ю!»
А дальше началась бойня. У женщин в руках были топоры и лопаты, но и у мужиков нашлось оружие – две авоськи несданных водочных бутылок со вчерашнего вечера.
Мы, сопливые мальчишки, как зачарованные стояли поодаль, наблюдая за схваткой. Ребята постарше бегали вокруг, но в драку не лезли, наверное, никто из них так и не смог решить – на чьей стороне биться. Но девчонки, девчонки, с которыми мы еще вчера скакали в классики и зарывали в землю «секреты», все они принимали участие в драке. Носились между взрослыми, цеплялись за ноги мужикам, висли у них на руках, прыгали сзади на шею.
Я думаю, именно из-за того, что в драку влезли девчонки, дело кончилось без смертоубийства.
Как-то постепенно то одного, то другого мужика удавалось вытащить из драки, а там уже на нем висли и мальчишки, не пускали его снова в кучу-малу. Когда в свалке осталось всего несколько самых разъяренных мужиков, их удалось повалить, и, как они ни отбивались, бабульки плотно прижали их к земле.
Женщины снова стали рубить стволы. Со всклокоченными волосами, в изорванных халатах, через которые светились трусы и лифчики, женщины не стыдились своей полунаготы или неприличных причесок; утирая сочащуюся кровь вперемешку с потом, они угрюмо и методично долбили по дубам, пока один из мужиков, стряхнув с себя цепляющихся детей, не подошел к своей жене: «Давай я порублю. Иди переоденься, а?»
Потом уже рубили и пилили все вместе – кроме бабулек и тех отчаянных драчунов, на которых они торжествующе сидели. Обедать никто не ходил – даже сопливые дети не вспоминали про еду, а как заведенные собирали сучья и складывали их в костры. Совсем мелких забрали к себе на обед мамашки с грудничками, с утра благоразумно отсиживавшиеся по домам, но теперь выбравшиеся к народу.
К вечеру вокруг пруда уже была широкая поляна, вся в пнях, посреди этой поляны сиротливо торчали столы с лавками. Когда стемнело, на эти столы вывалили собранную по всем квартирам закуску и выпивку и при свете костров пили уже вообще все – и женщины, и мужики, даже самым маленьким детям наливали по глоточку пива или домашнего вина. Это было великое замирение нашего двора.
После этого дня никто из мужиков не ходил к пруду. Во-первых, теперь столы были на виду у всего дома и при появлении бутылки сразу из нескольких окон раздавался крик: «А ну-ка, ну-ка, что это там у вас?!» А во-вторых, наверное, мужикам стыдно было вспоминать про то побоище.
Я для себя навсегда запомнил: женщины будут терпеть от своих мужиков любую дурь. Терпеть долго. Но когда терпение кончается – их ничем не остановишь.
Пусть так и будет.
Про мой страх
В детстве меня тревожили мохнатые существа.
То есть не волосатые, не лохматые, а именно мохнатые – такие существа, у которых короткие волоски идут ровным покровом.
Волосатые и лохматые зверьки не пугали, как-то подсознательно чувствовалось: если к ним прикоснуться, почувствуешь шелковистую мягкость волосков.
А вот мохнатые… Я уж не говорю про мышей и гусениц, даже ночные мотыльки, даже просто бабочки с мохнатыми тельцами – при одном взгляде на них подушечки пальцев начинало неприятно покалывать. Я прямо чувствовал, что эти коротенькие волоски таят в себе какую-то страшную опасность, эти на вид гладкие, а на самом деле состоящие из острых волосков поверхности в моем воображении сочились какими-то неведомыми ядами. Казалось – вот тронь их, а потом будешь весь чесаться, словно от тысяч комариных укусов или крапивных ожогов.
Когда на занятия по аппликации в детский сад мне купили дорогущую бархатную цветную бумагу, я с благоговейным ужасом рассматривал ее мохнатую поверхность и долго потом оглядывался на тех, кто на занятии смело выхватывал из моей стопки листы, гладил их, а потом уверенно засовывал обратно. Я все оглядывался и ждал, когда они начнут корчиться от боли. Мне казалось, в этих листах заключена была та же сила, что и в горчичниках – такие коварные штуки, которые сначала на ощупь холодные и даже ледяные, а потом начинают нестерпимо жечь, так что на теле остаются страшные красные пятна…
Представьте мой ужас, когда на одном из детсадовских утренников, где я, как обычно, исполнял какую-то главную роль, для пущей торжественности воспитатели нацепили мне на шею галстук-бабочку. Из бархата.
То есть у меня, как и всегда, был какой-то тряпочный галстушок на резинке, но почему-то именно на этот раз воспитателям его показалось мало, у кого-то из старших групп они отняли бабочку, естественно тоже на резинке, и нацепили мне.
Вы представить себе не можете, как мне было страшно. Каждый раз, когда я открывал рот, я чувствовал на коже жар, потому что в каких-то миллиметрах от моего подбородка засел не то шмель огромных размеров, не то страшнючий паук, выжидающий малейшей возможности впиться мне в горло или запрыгнуть в открытый рот.
Я уже плохо помнил свою роль, мне было не до аплодисментов детей, не до вспышек фотоаппаратов. Задрав подбородок вверх, я, словно робот, боясь сделать лишнее движение, переступал по сцене, бережно перенося себя из угла в угол.
И вот, когда, всхлипывая от облегчения, что спектакль наконец закончился, не глядя под ноги, на ощупь, я спустился со сцены и отправился поскорее к аплодирующим родителям, чтобы попросить их побыстрее снять с моей шеи этот ужас, до которого я сам боялся даже дотронуться, я почувствовал, как отцовская ладонь крепко берет меня за затылок и наклоняет голову вниз.
Я уже не мог сказать ничего, даже рот открыть, но сопротивлялся изо всех сил, пытаясь вывернуться из-под неумолимой руки. Но отец, естественно, все-таки пригнул мою голову вперед, пригнул так, что у меня не только подбородок весь ушел в бархатную бабочку, но и хрустнула шея.
– Ты, конечно, звезда и все такое… – пригнув меня, сказал отец удовлетворенно. – Но так задирать нос – стыдно. Гордость свою демонстрировать – просто некрасиво, запомни, сынок.
Я запомнил.
То есть не волосатые, не лохматые, а именно мохнатые – такие существа, у которых короткие волоски идут ровным покровом.
Волосатые и лохматые зверьки не пугали, как-то подсознательно чувствовалось: если к ним прикоснуться, почувствуешь шелковистую мягкость волосков.
А вот мохнатые… Я уж не говорю про мышей и гусениц, даже ночные мотыльки, даже просто бабочки с мохнатыми тельцами – при одном взгляде на них подушечки пальцев начинало неприятно покалывать. Я прямо чувствовал, что эти коротенькие волоски таят в себе какую-то страшную опасность, эти на вид гладкие, а на самом деле состоящие из острых волосков поверхности в моем воображении сочились какими-то неведомыми ядами. Казалось – вот тронь их, а потом будешь весь чесаться, словно от тысяч комариных укусов или крапивных ожогов.
Когда на занятия по аппликации в детский сад мне купили дорогущую бархатную цветную бумагу, я с благоговейным ужасом рассматривал ее мохнатую поверхность и долго потом оглядывался на тех, кто на занятии смело выхватывал из моей стопки листы, гладил их, а потом уверенно засовывал обратно. Я все оглядывался и ждал, когда они начнут корчиться от боли. Мне казалось, в этих листах заключена была та же сила, что и в горчичниках – такие коварные штуки, которые сначала на ощупь холодные и даже ледяные, а потом начинают нестерпимо жечь, так что на теле остаются страшные красные пятна…
Представьте мой ужас, когда на одном из детсадовских утренников, где я, как обычно, исполнял какую-то главную роль, для пущей торжественности воспитатели нацепили мне на шею галстук-бабочку. Из бархата.
То есть у меня, как и всегда, был какой-то тряпочный галстушок на резинке, но почему-то именно на этот раз воспитателям его показалось мало, у кого-то из старших групп они отняли бабочку, естественно тоже на резинке, и нацепили мне.
Вы представить себе не можете, как мне было страшно. Каждый раз, когда я открывал рот, я чувствовал на коже жар, потому что в каких-то миллиметрах от моего подбородка засел не то шмель огромных размеров, не то страшнючий паук, выжидающий малейшей возможности впиться мне в горло или запрыгнуть в открытый рот.
Я уже плохо помнил свою роль, мне было не до аплодисментов детей, не до вспышек фотоаппаратов. Задрав подбородок вверх, я, словно робот, боясь сделать лишнее движение, переступал по сцене, бережно перенося себя из угла в угол.
И вот, когда, всхлипывая от облегчения, что спектакль наконец закончился, не глядя под ноги, на ощупь, я спустился со сцены и отправился поскорее к аплодирующим родителям, чтобы попросить их побыстрее снять с моей шеи этот ужас, до которого я сам боялся даже дотронуться, я почувствовал, как отцовская ладонь крепко берет меня за затылок и наклоняет голову вниз.
Я уже не мог сказать ничего, даже рот открыть, но сопротивлялся изо всех сил, пытаясь вывернуться из-под неумолимой руки. Но отец, естественно, все-таки пригнул мою голову вперед, пригнул так, что у меня не только подбородок весь ушел в бархатную бабочку, но и хрустнула шея.
– Ты, конечно, звезда и все такое… – пригнув меня, сказал отец удовлетворенно. – Но так задирать нос – стыдно. Гордость свою демонстрировать – просто некрасиво, запомни, сынок.
Я запомнил.
Про войнушку
Было мне тогда пять с половиной лет, рос я нормальным детсадовцем, и тема войнушки меня интересовала, как и всякого парня.
Не было игр популярнее, чем «в войну».
Каждый день, когда после завтрака мы с группой выходили в детсадовский двор, кто-нибудь из ребят обнимался за плечи и начинал расхаживать по двору кругами, громко скандируя: «Кто-будет-играть? В-пять-часов-не-принимать!» Услышав такой призывный ор, каждый, кто хотел присоединиться к компании, подходил, спрашивал, что за игра устраивается, и, если ему хотелось участвовать в ней, тоже вставал в ряд, обнимал соседей за плечи и начинал расхаживать с ними, выкрикивая замануху.
Так вот, игра в войну затевалась всегда. И если одновременно с ней пытались затеять какую-нибудь другую игру, типа салок или жмурок, разница в интересах была сразу заметна – за войнушку немедленно выстраивались как минимум человек восемь, и они легко перекрикивали слабо пищавшую парочку желающих поиграть в прятки. А и как могло быть иначе? Кто вообще предлагал играть в другие игры? Те несчастные, кому в наших войнах всегда доставалось быть немцами, да те, кого родители сдуру нарядили в сад во что-то новое из одежды и сурово предупредили: «Порвешь – убьем!»
Я всегда оказывался среди немцев.
Потому что у меня никогда не было правильного оружия.
Блин, все магазины были завалены всяческими благородными наганами, чудесными ТТ и изумительными грохочущими ППШ. Но мне родители покупали всякую ерунду.
Когда отец, возвращаясь из-за границы, привозил мне какой-то дурацкий бластер, моргающий красными огоньками и кричащий что-то типа «Улю-лю!», или на день рождения торжественно вручал красно-зеленую пластмассовую дуру, плюющуюся шариками для настольного тенниса, я угрюмо сглатывал слезу и забрасывал эту дрянь в угол. А потом в магазине, куда мы заходили за бумагой для аппликации, я тянул маманю за рукав к витрине, где за тридцать копеек красовался щелкающий бойком пластмассовый наган, а «за целых восемьдесят копеек» возлежал железный ТТ, маманя отмахивалась от меня, мол, нефиг на всякую ерунду деньги тратить, все равно ты ими играть не будешь. Как я мог объяснить этим бестолковым взрослым, что «за наших» невозможно воевать с бластером. А с пистолетом, выгнутым из проволоки, криво вырезанным из пенопласта или выломанным из ветки, мне до конца жизни придется прозябать в «остальных», в тех самых, которые: «Я, ты, ты, ты и ты – за наших, а остальные – за немцев!»
Да и в цветастых девчоночьих пальтишках, которые я донашивал за своей сестрой, шансов стать советским солдатом у меня было немного. Где в кино вы видели, чтобы красноармеец ходил в женском пальто? Нет, конечно, – только жалкие фрицы напяливали всякие салопы, обматывались шалями и грели руки в муфтах. Так что, когда я со слезами отказывался надевать сеструшкино старое пальтишко, я не придурялся – я просто очень хотел хоть когда-нибудь поиграть в войну «за наших».
Потому что «за наших» могли играть только самые достойные.
И всегда в конце игры побеждать положено было именно им.
Я не говорю, что у тех, кто играл «за немцев», не было звездных минут.
Если к нам играть в войнушку прибивалась какая-нибудь девчонка, она обязательно оказывалась Зоей Космодемьянской, ее полагалось брать в плен и долго пытать, пока не спасут партизаны. Тут за немцев играть было неплохо…
Не было игр популярнее, чем «в войну».
Каждый день, когда после завтрака мы с группой выходили в детсадовский двор, кто-нибудь из ребят обнимался за плечи и начинал расхаживать по двору кругами, громко скандируя: «Кто-будет-играть? В-пять-часов-не-принимать!» Услышав такой призывный ор, каждый, кто хотел присоединиться к компании, подходил, спрашивал, что за игра устраивается, и, если ему хотелось участвовать в ней, тоже вставал в ряд, обнимал соседей за плечи и начинал расхаживать с ними, выкрикивая замануху.
Так вот, игра в войну затевалась всегда. И если одновременно с ней пытались затеять какую-нибудь другую игру, типа салок или жмурок, разница в интересах была сразу заметна – за войнушку немедленно выстраивались как минимум человек восемь, и они легко перекрикивали слабо пищавшую парочку желающих поиграть в прятки. А и как могло быть иначе? Кто вообще предлагал играть в другие игры? Те несчастные, кому в наших войнах всегда доставалось быть немцами, да те, кого родители сдуру нарядили в сад во что-то новое из одежды и сурово предупредили: «Порвешь – убьем!»
Я всегда оказывался среди немцев.
Потому что у меня никогда не было правильного оружия.
Блин, все магазины были завалены всяческими благородными наганами, чудесными ТТ и изумительными грохочущими ППШ. Но мне родители покупали всякую ерунду.
Когда отец, возвращаясь из-за границы, привозил мне какой-то дурацкий бластер, моргающий красными огоньками и кричащий что-то типа «Улю-лю!», или на день рождения торжественно вручал красно-зеленую пластмассовую дуру, плюющуюся шариками для настольного тенниса, я угрюмо сглатывал слезу и забрасывал эту дрянь в угол. А потом в магазине, куда мы заходили за бумагой для аппликации, я тянул маманю за рукав к витрине, где за тридцать копеек красовался щелкающий бойком пластмассовый наган, а «за целых восемьдесят копеек» возлежал железный ТТ, маманя отмахивалась от меня, мол, нефиг на всякую ерунду деньги тратить, все равно ты ими играть не будешь. Как я мог объяснить этим бестолковым взрослым, что «за наших» невозможно воевать с бластером. А с пистолетом, выгнутым из проволоки, криво вырезанным из пенопласта или выломанным из ветки, мне до конца жизни придется прозябать в «остальных», в тех самых, которые: «Я, ты, ты, ты и ты – за наших, а остальные – за немцев!»
Да и в цветастых девчоночьих пальтишках, которые я донашивал за своей сестрой, шансов стать советским солдатом у меня было немного. Где в кино вы видели, чтобы красноармеец ходил в женском пальто? Нет, конечно, – только жалкие фрицы напяливали всякие салопы, обматывались шалями и грели руки в муфтах. Так что, когда я со слезами отказывался надевать сеструшкино старое пальтишко, я не придурялся – я просто очень хотел хоть когда-нибудь поиграть в войну «за наших».
Потому что «за наших» могли играть только самые достойные.
И всегда в конце игры побеждать положено было именно им.
Я не говорю, что у тех, кто играл «за немцев», не было звездных минут.
Если к нам играть в войнушку прибивалась какая-нибудь девчонка, она обязательно оказывалась Зоей Космодемьянской, ее полагалось брать в плен и долго пытать, пока не спасут партизаны. Тут за немцев играть было неплохо…